А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

масоны – тайная преступная организация заговорщиков, которые ставят целью достижение мирового господства. Вас оскорбили, обозвали заговорщиками, преступниками, а вам смешно. Дело-то подсудное! Если согласны – могу его вести.
Согласились в общем-то любопытства ради: как поведет себя ответчик, к какому крючкотворству прибегнет суд. Булат тоже подписал иск. И тут же выдал мне официальную доверенность представлять его на судебных заседаниях. Но их по существу не было. «Дело» растянулось года на полтора-два, заседания бесконечно откладывались, переносились то из-за неявки ответчика, то из-за проволочек его адвокатов. А кончилось всё тем, что и наш иск, и документы к нему попросту «потерялись». Озорничая, Лев Разгон[Лев Эммануилович Разгон (1908–1998) – писатель, старейший член Комиссии по помилованию (ред.).] подстрекал подать иск вторично, но пороху нам уже не хватило – жаль было тратить время на глупости…
О приставкинской Комиссии по помилованию, ныне упраздненной путинским указом. Булат, как и все, кроме председателя, 15 человек, работал в ней на началах сугубо и строго общественных. Сразу по создании вошел в первый ее состав. Еженедельные, по вторникам, заседания пропускал только тогда, когда болел (в последнее время всё чаще) или находился в отъезде. Все материалы, до двухсот и более страниц, читал вдумчиво, вникал в детали. Выступал сжато, не ораторствуя, а многословие других осаживал колкими репликами. Чем-чем, а временем дорожил.
До вступления России в Совет Европы Комиссия рассматривала дела приговоренных к смертной казни, обычно заменяя высшую меру пожизненным или 15-20-летним заключением. Со вступлением в Совет Европы был введен «ельцинский», по сию пору законодательно не закрепленный мораторий на вынесение и исполнение смертных приговоров, и рассмотрение таких дел в Комиссии прекратилось. Но остались дела заключенных, отбывших половину срока и имеющих право подавать на имя президента прошение о помиловании – освобождении, сокращении оставшегося срока, замене его условным и т. д. При обсуждении как смертных, так и этих дел мнения нередко расходились и решение принималось общим голосованием. В таких конфликтных ситуациях Булат вовсе не был бесхребетным всепрощенцем, каким его почему-то представляют. Помню, как раздосадовала его какая-то газетная статья, автор которой призывал сострадать тем, кто знает, что обречен на смерть решением суда.
– А кто станет сострадать тому, кого он убил да еще изнасиловал?
Или, мотивируя свое голосование, которым поддерживал более жесткие предложения:
– Нечего уподобляться тому интеллигенту в очках, у которого угоняют из-под окна машину, а он выходит на балкон и кричит вслед угонщикам: мне стыдно за вас…
Такой была его позиция, на ней он стоял твердо, мягкотелое отношение к преступникам не принимал и отвергал, хоть и смягчал резкость юмором.
Чувство юмора было у него безотказным. Но существовало запретное, в чем он, сам по натуре ироничный, тонко угадывающий комичность ситуации, шуток не понимал и не допускал. Довелось как-то при нем пересказать приключившийся со мной казус. По просьбе Анатолия Рыбакова я вел в ЦДЛ его юбилейный творческий вечер. Наутро юбиляр звонит мне, благодарит за председательствование и вступительное слово: вы хорошо обо мне сказали, и я надеюсь, что так же хорошо скажете на моих поминках.
То ли помехи в трубке, то ли я уже тогда начинал глохнуть, но последних слов не расслышал и бодро возвестил: ну о чем речь, конечно… Долгое молчание, и другим, ледяным тоном: «Вы слышали, что я сказал? Я же сказал: на поминках!». «Анатолий Наумович, – извернулся я. – Не я на ваших, а вы на моих поминках произнесете слово». Голос в трубке помягчел…
Булат слушал непроницаемо, без тени улыбки. И заключил мрачно:
– А он сам виноват. Нечего с этим кокетничать. Да и ты хорош – зачем-то подыгрывал…
Завершу тем, с чего начал, – Польшей. После кончины Булата в Польском культурном центре в Москве один за другим прошли два вечера его памяти. Один – как воспоминания о нем и об Агнешке Осецкой, много сделавшей для популяризации его творчества в Польше. На втором демонстрировался фильм, снятый на фестивале авторской песни во Вроцлаве. Сначала – песни Булата в исполнении польских певцов, профессионалов и любителей, потом – по записи – самого Булата. Свободных мест в зале не было задолго до начала. Стоя в дверях, я всматривался в лица, вслушивался в голоса. И в который раз убеждался: Булат Окуджава – явление не только нашей отечественной, но и мировой культуры. Тут же вспомнился самодеятельный концерт в парижском лицее, когда его песни исполняли дети, другие встречи с его самобытным искусством в разных градах и весях разных стран. Вот почему и нынешний памятник на Арбате – не просто наше российское достояние. Он знак почитания и признания в масштабе международном…

Анатолий Приставкин
НАШИ МАЛЕНЬКИЕ ПРАЗДНИКИ В ГЕРМАНИИ

В Бонне в 1993 году после короткого выступления в российском посольстве, мы, Окуджава, Разгон и другие, спустились в здешний бар, чтобы за кружкой пива посидеть, потолковать о жизни. И в этот момент прозвучал звонок из Кельна от Льва Копелева – он даже не просил, он требовал к нему приехать. Помню, нам долго не давали машину, пугали обледенелой дорогой (дело было зимой), но Копелев настаивал, даже дозвонился до посла, и мы трое, Разгон, Булат и я, рванули (другого слова не придумаю) к Лёве.
Встречали нас шумной компанией, там были немцы, дальние и ближние родственники, знакомые и друзья. И всем хватало места. Всё было почти так, как у него в доме на Красноармейской. И мы всю ночь до утра пили и вели разговоры – тоже как на Красноармейской. Это были страсти по России. До утра. Ах, как душевно мы тогда посидели!
Да и вся эта поездка в Германию была в общем-то организована Копелевым, который связался с министерством юстиции и уговорил принять нашу «помиловочную» комиссию. Комиссия по помилованию при Президенте Российской Федерации. Просуществовала с 1991 по 2001 год (ред.).

«Помиловка» – словцо специфическое, из лексики заключенных. Мы ездили по тюрьмам, слушали лекции по правовым вопросам, встречались с судьями, работниками юстиции, полиции и даже что-то конспектировали. Немцев волновал тогда вопрос о штази, то есть о доносчиках и стукачах. Мы аккуратно вписывали в блокнотики всякую цифирь – записывал и Булат, посиживая в сторонке.
Впрочем, вскоре выяснилось, что писал он стихи.
Тогда же я записал: «Юридистика – ужасно скучная наука, как и сами юристы, но тут, видимо, призвание и характер совпадают, и вырабатывается этакий „типовой“ юрист с мышлением узкопрофессиональным, въедливым, книжным (кодексы, законы, положения), а эмоциям тут места просто нет. Они, наверное, даже вредны».
Булат, приходивший аккуратно на подобные лекции, переводил эти проблемы на язык эмоций:

Информаторы – тоже ведь люди,
Эту суть уяснив наяву,
Приумолкли достойные судьи
И посыпали пеплом главу.

Однажды Булат спросил лектора (мы пытались его «оживить»), а как, мол, у юристов дело с интеллигентностью?
– Основная задача юриста – точно сформулировать вопрос, – отвечал лектор.
– А голова на что? – продолжал допытываться Булат. В такие минуты он и сам становился жестким, суховато-дотошным.
– Ну, – задумался лектор, – скорее тут нужны знания.
– А талант? – настаивал въедливый Булат. – Талант в чистом виде?
Ответа на этот вопрос он так и не получил. Но не всегда он был так прямолинеен в вопросах. Однажды на встрече в земельном суде вдруг спросил:
– Будь я шпион, сколько мне не жалко дать срока?
– Вас бы передали в высший земельный суд в Дюссельдорфе, – вполне серьезно отвечал судья.
– Ну, я там уже был, – протянул Булат, имея в виду тюрьму, которую мы посещали.
Кстати, там мы увидели впервые (но, слава богу, и в последний раз) маньяка Ряховского, того, что любил своим жертвам говорить: «Поцелуйся со своей смертью!»
Когда Булату показали Ряховского через решетку, Булат сплюнул и отошел.
Однажды после лекции, где нам долго объясняли, что суть всех законов Германии – это защита человека от государства, Булат протянул со вздохом:
– Законы-то везде хорошие. Главное, чтобы люди их исполняли!
При посещении бундестага, небольшого здания, переделанного из бывшей водокачки, Булат, едва улыбаясь, заметил:
– На уровне сельского клуба. И никакой помпезности…
Но потом нам показали новый зал бундестага, уже модернизированный, который оказался рассчитан и на то, чтобы в свободное время давать концерты. Булат тут же отреагировал:
– Вот сюда я приеду петь!
Зашел разговор о депутатах – сперва о немецких, которым скоро придется переезжать из Бонна в Берлин и решать свои квартирные вопросы. Скорее всего за свой счет. Вспомнили к месту и наших депутатов, которые эти вопросы давно решили, но Булат снисходительно заметил, что их вообще-то понять можно, когда они захватывают квартиры в Москве, – у них дети.
– Вот если бы еще, – добавил он, усмехнувшись, – не были они такой шпаной!

Булат решил купить себе пиджак.
Я думаю, что решил он это давно, но до поры не вспоминал о своем решении, да и времени свободного не выходило. А тут вдруг вскинулся: нужен пиджак, Ольга, жена, давно талдычит… Я взялся ему помогать, и сразу после осмотра одной из тюрем мы, отъединившись от всех, поехали по магазинам.
Тема пиджака для Булата особенная, она проходит через все его песни и стихи. Понятно, что и пиджак требовался какой-то необычный. Но какой? Мы перемерили их с дюжину, пока не остановились на одном. Конечно, снова клетчатом, из плотной ткани (кажется, дома этот пиджак не одобрили). По такому знаменательному случаю Булат пригласил нас в кафе и угостил крепчайшей и дорогой грушевой водкой.
Потом он напишет:
Поистерся мой старый пиджак…
Не сразу, но, кажется, на следующий день я спел сочиненную мной пародию, где от имени Булата были слова про пиджак, а еще про зеков – немецких, конечно, зеков, – которые живут так, что их камеры много лучше наших домов творчества:

Я говорю: в тюрьме живут,
Как дай нам Боже жить на воле,
У них и крыша, и застолье,
И пиджаки, что им сошьют.

В компании под грушевую водку это прошло, и Булат не обиделся.

ПО СМОЛЕНСКОЙ ДОРОГЕ

С тех пор как Георгий Владимов в крошечной квартирке на улице Горького, в доме ВТО, где он проживал у своей жены Ларисы Инсаровой, пристукивая ладошкой по столу, однажды пропел нам песни Булата (это было году в шестидесятом или чуть раньше), песни эти сопровождали меня всю жизнь, даже снились по ночам.
Думаю, что у всех, кто знал Булата даже заочно, отношение к нему было всё равно глубоко личным. Как к близкому человеку, члену семьи. В моей жизни случилось несколько соприкосновений с его песнями, пока мы еще не были знакомы. Но я приехал в Болгарию, и меня попросили рассказать о Булате, его песнях. Но как можно пересказать песни? Их можно пропеть. Понятно, что мое пение оказалось лишь на уровне мычания, но мы тогда магнитофонов с собой не возили. А через какое-то время Булата показали по телевидению, польский фильм с его песнями, и болгарские друзья в письме об этом написали, упомянув, что я пел, как им кажется, ничуть не хуже самого автора. Я понимал, что это преувеличение, но очень гордился.
Еще у меня была возлюбленная, и, когда не хватало мне слов, я пел ей «Агнешку». Авторское название – «Прощание с Польшей» (ред.)

И видел, как зажигаются ее глаза. Эту песню знают мало, начинается она так:

Мы связаны, Агнешка, с тобой одной судьбою, В другом варианте: «Мы связаны, поляки, давно одной судьбою…» Песня посвящена Агнешке Осецкой, польской поэтессе и другу Окуджавы (ред.).


В прощанье и прощенье, и в смехе и в слезах.

Эта песня для меня не только о краковском трубаче, но и обо мне, о возлюбленной, о самом Булате. И конечно, о неведомой Агнешке, такой же, наверное, прекрасной, как моя тогдашняя любовь. И его «По смоленской дороге» оказалась для меня тоже своей песней – то была моя дорога на неведомую родину отцов: на Смоленщину.
Однажды, случилось, мы катили на «Запорожце» с моим отцом, два одиноких, прошедших жизнь, усталых мужика, ехали в деревню отца, чтобы отоспаться на сеновале да заживить болевшие раны. И сами собой возникали – вовсе не от Булата, а от себя – слова: «По смоленской дороге – столбы, столбы, столбы… – и далее: – Над дорогой смоленскою, как твои глаза, две холодных звезды голубых глядят, глядят…» Отец тогда жил в одиночестве, а я разводился. Какие уж там глаза! Одна серенькая дорога за горизонт, перекрещенная проводами, да песня, позволявшая ни о чем между собой не говорить. Пел я и песню про фонарщика:

Ты что потерял, моя радость? – кричу я ему.
И он отвечает: ах, если б я знал это сам…

Не с голоса Булата, а с каких-то других голосов. Я даже до какой-то поры лишь угадывал, что эта песня не могла быть ничьей, кроме как его. Уж очень пронзительная, булатовская интонация. Но вообще у меня во все времена его песен было непреходящее чувство, что эти песни, как и сам Булат, посланы нам свыше. При том что в них много нашего, повседневного, они несли в себе особенные, надземные, космические, что ли, слова и ритмы.
Однажды в автобусе, ехавшем из Гагры в Пицунду, среди молодых тогда семинаристов-драматургов зашел дурацкий спор о будущем веке, двадцать первом, тогда он казался нам почти нереальным, и Жуховицкий-дискусситель (это я придумал, объединив два слова – дискуссия и искуситель) задал вопрос, а кто, по нашему мнению, останется для будущего из нынешних писателей. Ну, кроме Солженицына. В нем мы не сомневались. И тогда я неожиданно сказал:
– Как кто? Конечно, Булат!
Несмотря на разномыслие, на пестроту взглядов, никто не стал оспаривать мои слова, все вдруг согласились: Булат – да. Он останется.

ВОТ КОМНАТА ЭТА – ХРАНИ ЕЕ БОГ

Обычное, повседневное общение лишает возможности видеть целиком человека, оценивать его реально. Но к Булату это не относилось. Встречаясь почти каждую неделю на Комиссии по помилованию и имея возможность разговаривать с ним о чем угодно, я никогда не забывал, что говорю-то с Булатом! Однажды решился спросить, а помнит ли он, как и при каких обстоятельствах мы с ним познакомились.
Нет, он, конечно, помнить не мог, это было памятно лишь мне, ибо я тогда уже любил его песни и робел от предстоящей с ним встречи. А было так. В Москву приехала чешская переводчица Людмила Душкова и попросила передать Булату ее письмо. Через какой-то срок мне удалось дозвониться, и он, извинившись, попросил занести письмо ему домой, на Красноармейскую улицу, сказал примету – там еще на первом этаже дома парикмахерская. Я поднялся на названный им этаж и позвонил в дверь. Она оказалась открытой. Булат лежал на раскладушке в пустой, совсем пустой комнате, кажется, и стул там был один-единственный.
Это была странная картина: голая квартира, а посреди – хрупкая, из алюминиевых трубок раскладушка и торчащее из-под одеяла небритое лицо. Глаза у него слезились. Чуть приподнимаясь и прикашливая, он попросил меня присесть, указывая на стул. Потом взял письмо, спросил о погоде, о чем-то еще. Вторично извинился и сказал, что вот-де простуда, а может, грипп, он вынужден здесь отлеживаться… Они только что переехали… Семья далеко…
О том, что он тут без помощи и практически одинок, я мог и сам догадаться. Но он-то никогда, после тоже, не жаловался на судьбу. Был по-мужски сдержан, когда речь шла о нем самом. Кажется, именно в тот год покончила с собой его жена, В действительности Г. В. Смольянинова скончалась от сердечного приступа (ред.).

и он какое-то время оставался один. По своей природной рассеянности я забыл у него на подоконнике записную книжку, но он меня разыскал, позвонил и смог передать ее через общих знакомых. Думаю, не без потаенной памяти об этих аскетических днях Булат отдал премию «Апреля», какие-то доллары, не очень, впрочем, большую сумму, одному бедствующему молодому поэту, но с условием: выдавать по частям в течение года. А то сразу пропьет.
И позже, в эти последние годы, я догадывался по каким-то неуловимым признакам о его одиночестве, лишь однажды промелькнуло в разговоре, когда я признавался в моих семейных неурядицах, – он ответил, что это, мол, бывает… Было и у него. Но я-то уже понимал, что это не только было, но и есть; и не случайно гоняет он на машине в Переделкино, на дачу, где и живет всё время, хоть это, наверное, не так удобно, особенно зимой, и обед мастерит сам себе, и уборкой занимается в доме и во дворе, вплоть до откапывания машины из-под снега.
Как-то он заметил, что знает только двух поэтов, которые живут так, как должны жить поэты, – это Ахмадулина и Бродский. Отзываясь по телефону каким-то почти сонным, низким голосом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34