А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Это вы меня отремонтировали? – прищурился Виктор. – Спасибо.
– Он муви бардзо дзенькуе, – перевела Ирена брату. Тадеуш, не улыбнувшись, качнул головой и пробормотал:
– Порекомендуй ему больше не попадать под зенитки. Ты спустишься со мной или останешься с ним?
– Останусь с ним. Только одежду свою заберу.
– Да, это не помешает, – буркнул брат. – У майора Рихарда, начальника эвакогоспиталя, я пользуюсь неограниченным доверием, о чем тебе уже говорил, но все же лучше не лезть на рожон. Если он увидит женскую одежду, пойдут расспросы. До свидания, – кивнул он раненому.
Ирена минут через десять возвратилась, неся перекинутые на руке плащ и замшевую курточку. На чердаке под нагревшейся за день крышей было душновато. От разбросанного свежего сена исходил живительный запах. Рядом с его койкой, прямо на сене, она начала молча стелить себе нехитрую постель.
– Это вы, Ирена? – негромко осведомился Виктор.
– Я, – ответила женщина и, придвигаясь, спросила: – Ну, как теперь себя чувствует пан летник? Больше не думает о смерти?
– Нет, Ирена. Я не рыжий, чтобы так легко сдаваться костлявой. Она меня со своей косой еще наждется.
– Пан Виктор, – засмеялась она тихо, – если правда, что поляки несколько хвастливы, то вы похожи на поляка.
– Вот и хорошо. Особенно если все поляки похожи па вас и на этого доктора, что меня резал, – продолжал он восторженно, – это же отличный мужик.
– Вы хотите сказать, что он хорошо удалил осколок?
– Я говорю, он вообще чудесный парень, – повторил Виктор.
Она помолчала, подавив горестный вздох. Белый камешек на ее пальце поблескивал во тьме.
– Нет, Виктор. Нет и нет. Он вовсе не отличный. Он плохой и несчастный.
– А зачем он тут?
– Он главный хирург немецкого эвакогоспиталя.
– Значит, он может предать. Сделать операцию и предать.
– Нет, Виктор. Он исполнит все, что я захочу.
– Почему вы так уверены в этом, Ирена?
– Он мой брат, Виктор, родной брат.
Она уронила голову на колени и заплакала.
Было тихо. Где-то в дальнем углу, заставленном косами, граблями и лопатами, – видно, подлинный хозяин этого дома, прежде чем уступить его временным пришельцам, заранее стащил сюда всяческую утварь – робко затрещал сверчок. Лунный свет скупыми полосками проникал сюда через небольшое незамаскированное оконце и слегка освещал женщину. Она казалась Виктору печальной. Он постарался сейчас в потемках воскресить каждую черточку ее лица и вздрогнул, осененный внезапным открытием. «Да она же красивая, – сказал он себе, – она очень красивая». Внизу раздавались глухие быстрые шаги: это доктор расхаживал по комнате из угла в угол, почти не останавливаясь, потому что шаги не затихали. Потом послышался дребезжащий телефонный звонок, шаги оборвались, и нервным хрипловатым голосом курильщика доктор произнес несколько фраз по-немецки. Вскоре Большаков уловил скрип двери и щелканье ключа – доктор ушел.
– Пан Виктор, – заговорила Ирена тихо, – вы можете мне довериться, как другу?
– Разумеется, могу. Только не называйте меня паном. Я просто Виктор, и точка. Ладно?
– Ладно. И меня зовите только Иреной.
– Условились, – согласился он. – Так о чем вы хотели спросить меня?
– Виктор, – торжественно зашептала женщина, – вы можете мне сказать правду. Эту правду будем знать только я и вы. Познань бомбили вы? Пятьдесят три убитых офицера и четверо скончавшихся от ран – ваша работа?
– А само казино? – Большаков приподнялся на постели.
– О! Казино стало для них добрым погребением. От него остались одни стены.
– Это точно? Откуда ты знаешь?
– Брат сказал, – пояснила она, – а брату – немцы. Значит, это ты?
Виктор выпростал из-под одеяла руки, глуховато рассмеялся:
– Какое тебе спасибо за это боевое донесение! Теперь все стало на свое место и мучиться от неизвестности не надо.
– А ты мучился?
– Еще бы! Даже в лесу сквозь бред думалось: а вдруг промахнулись? Если зря погибли твои боевые друзья – Володя Алехин, Али Гейдаров и стрелок Пашков, кто ты такой после этого, капитан Большаков?
Обхватив руками колени, Ирена жадно вслушивалась в его сбивчивую речь. При мягком свете луны видела она бледное от потери крови, одухотворенное лицо летчика, мягкие волосы, разметавшиеся по подушке. «Почему они побеждают, эти добрые и сильные парни из Советской России? – думала она восторженно. – Наверно, потому, что всегда идут в бой с таким порывом!»
– Ты – богатырь, Виктор, – с восхищением прошептала она, – настоящий богатырь!
– Нет, Ирена, – покачал он головой, – если кто и богатырь, так это ты. До сих пор не могу понять, откуда у тебя нашлось столько сил, чтобы дотащить меня до того блиндажа.
– Не надо, Виктор. Не надо так красиво говорить. Красиво скажешь – друга обкрадешь.
Они замолчали. Пахло кровельной краской, сухим деревом и сеном. Да еще от забинтованной раны исходил острый запах йодоформа.
Лежа на жесткой подушке, Виктор устало молчал, занятый своими размышлениями, и женщина интуитивно почувствовала, что это раздумье сейчас ему необходимо, и не нарушала установившейся тишины. А Виктору грезилось Канавино и коричневый деревянный домик, куда незадолго до двадцать второго июня перенес он свое необременительное холостяцкое имущество, став мужем Аллочки Щетининой. Жили они в двух тесных комнатах этого домика, принадлежавшего Аллочкиному отцу. Этот богомольный старичок с розовой лысиной и сутулой спиной работал агентом Госстраха и мечтал об уходе на пенсию. Он не пил и не курил, любил копаться в огороде, а белая сирень, три куста которой вымахали в маленьком дворике, была его подлинной страстью. В домике с низкими потолками скрипели двери, скрипели половицы, скрипели и кашляли стенные часы, перед тем как отбить положенное количество ударов. Любовь у них была тихая и ровная, без единой размолвки. Да откуда им было и взяться, этим размолвкам, если они пожили так мало. Аллочка была опрятной и заботливой. Только однажды незадолго до войны она ему не угодила, когда ночью, лежа на его плече, тихо сказала:
– Вить, а Вить.
– Что, белочка? – отозвался он сонно.
– А может, ты бросил бы свою авиацию? Все-таки это опасно очень. Вот и папа так считают. – Она даже за глаза говорила о своем родителе уважительно: думают, работают, считают, пишут.
Он удивленно отодвинулся и даже засмеялся, полагая, что она шутит.
– Да не могу же я жить иначе, белочка. Не могу!
– А как же другие могут, – возразила она неодобрительно и не то обиженно, не то просто потому, что устала. Его это немножко покоробило, но он подумал: да можно ли это считать за размолвку? Вздор!
Позднее, когда их уже разлучила война, она писала ему очень часто, и письма ее всегда были заботливые и ласковые. Только в последних, очевидно не выдержав лишений и полуголодной жизни, длинных очередей за молоком и хлебом, она стала глухо упрекать Большакова за то, что тот ни разу не вырвался с фронта на побывку и не смог ни с кем передать хотя бы маленькой продовольственной посылки. А им трудно, им очень трудно, и денег, которые он посылает по аттестату, едва хватает.
Он читал это письмо на аэродроме в промозглый нелетный день, и косая недобрая складка западала у него на переносье. Ему было жаль Аллочку, и в то же время он не мог обнаружить своей вины и представить, как это он может ей что-либо послать, если съедает всю свою пятую летную норму в столовой и сверх нее не может получить на руки ни одной консервной банки, ни одного килограмма масла, так же как и другие, летавшие с ним бок о бок летчики и штурманы, не говоря уже о техниках, питавшихся значительно хуже. Он поделился своими мыслями с полковником Саврасовым, с которым его связывала обоюдная симпатия. Саврасов нахмурился, подумал и безжалостно изрек:
– Конечно, все это трудно, но все ж таки ты дрянь, Виктор.
– Почему? – спросил он обиженно.
– Жрать в столовке поменьше надо. Попроси повара недодавать тебе немного продуктов, так и соберешь посылку. А потом при случае пошлешь с кем-либо. С одной стороны, как командир, такого совета я тебе давать не имею права. Мне важно, чтобы вы все сытые летали, без головокружения. Но, с другой стороны… – и, не договорив, полез в карман за папиросами.
Вспомнив об этом, Виктор погрустнел. Вздохнув, подумал, как-то они сейчас там, родные.
Черные в полумраке чердачные балки висели над ним. Виктор, глядя на них широко раскрытыми глазами, слушал гулкие толчки своего сердца. Неожиданно остро возник совершенно ненужный вопрос: «А ты бы, Аллочка, так смогла? Вот так бы тащить меня по чужому лесу, по топям. Так же спрятаться за блиндаж в минуту опасности и убить врага». Он разозлился, что не находит на этот вопрос ответа. Чтобы отвязаться от докучливых мыслей, нерешительно спросил сидевшую рядом польку:
– Ты не спишь, Ирена?
– Нет, Виктор.
– Послушай, Ирена, – взволнованно заговорил он. – Конечно, я не хочу разводить всякие там сентиментальности, но я-то вижу, до чего тебе не по себе. Ты какая-то странная, Ирена?
– Какая же, Виктор?
– Ты вся темная, Ирена. Темная оттого, что я о тебе ничего не знаю… и вся светлая оттого, что совершаешь одни хорошие поступки. Кто ты, Ирена?
Женщина сдавленно засмеялась:
– О, Виктор, я вовсе не добрая волшебница из хорошей сказки. Я простая полька, каких много. Я не беднячка и, как у вас говорят, не пролетарка. Моему прадеду принадлежал один из красивейших замков под Краковом… Говорят, вся округа трепетала, когда он выезжал на охоту. Дед не смог удержать этого богатства, а отец мой был большим демократом и тяготился положением среднего помещика. В первую мировую войну наше имение было разрушено, а то, что от него осталось, отец продал, и мы переехали в Варшаву. В Жолибоже отец купил большой особняк, и я бы не сказала, что дела у нас пошли плохо. Он работал в суде, был депутатом сейма… Он меня учил с детства: «Запомни, Ирена, что самое дорогое в жизни – это человек. Он все создал. Люби и уважай человека».
– Смотри ты, – рассмеялся Большаков, – твой батька мыслил марксистскими категориями.
– Подожди, Виктор, – остановила его полька, – не перебивай. Он, конечно, не был марксистом, но не был и тем сытым буржуйчиком, какими были многие чиновники при Пилсудском. И вот однажды, когда мне было пятнадцать и я уже заканчивала гимназию, отец принес домой папку с очередным судебным делом. Был он расстроенный и сердитый. «Паненка Иренка, – сказал он мне, – возьми-ка почитай, если хочешь». Это было дело о пятнадцати молодых рабочих, поднявших забастовку на ткацкой фабрике. Там приводились такие примеры нищеты рабочих и произвола фабрикантов, что я задрожала от возмущения.
«Отец, – сказала я, – неужели ты не откажешься от этого дела, неужели ты засудишь невинных и покроешь позором свою голову?» Помню, он посмотрел на меня своими черными глазами. Тоскливо так посмотрел. У моего отца глаза были черные, это только у нас, у мамы, меня и Тадека, синие. Посмотрел и улыбнулся: «Цурка моя кохана. Ты опоздала. Я уже отказался. Мундир государственного чиновника мне приказывал – суди, а совесть говорила – нет! И я послушался совести». Словом, мой отец подал в отставку. Мы с мамой его одобряли, Тадек, мой брат, нет. Он тогда учился на медицинском факультете, франтил и гордился нашим фамильным прошлым. «Что ты наделал, отец, – говорил он, – ты не прав. Идет сейчас на смену прошлому новый, железный век, нужно быть твердым и презирать филантропию». Отец выходил из себя, топал на него ногами, но к согласию они так и не приходили. В это время я поступила в университет, стала изучать русский. Родной брат отца Стефан Дембовский был полковником кавалерии в царской армии и погиб во время Брусиловского прорыва. Отец его очень любил, а дядя Стефан был совершенно обрусевшим поляком, и поэтому отец одобрял мой выбор. Меня же другое увлекало, Виктор. У нас в Польше многие любили Пушкина, Лермонтова, Толстого, зачитывались и Маяковским. И у паненки Ирены была мечта стать переводчицей. Жили мы по-прежнему в Варшаве. Ты ее ни разу не видел?
Большаков, упираясь локтями в подушку, приподнялся на койке. Он вдруг вспомнил, как в Малашевичах среди всякого скарба, брошенного отступившими немцами, нашли они с Алехиным нарядный альбом с видами Варшавы. Вспомнил открытку, черный красивый собор, и у входа темный бронзовый Христос, придавленный крестом, гневно показывал рукой на противоположную сторону улицы. Он рассказал ей об этой открытке. Ирена встрепенулась:
– Виктор, так это же самый знаменитый костел на улице Новый свят, где похоронено сердце Шопена. А Христос, так о нем варшавские остряки целую присказку сочинили. Говорят, напротив храма какой-то торговец завел ресторацию и назвал ее «Бахус». Христос, у которого на спине крест, показывает на двери кабака и кричит: «Берегитесь Бахуса! Грешники, вы там все погибнете!» – Она поперхнулась сдавленным смешком, видимо обрадовавшись, что в грустный ее рассказ ворвалась эта неожиданная шутка.
– Что ж с тобой было дальше, Ирена? – тихо спросил Большаков.
– Жили мы по-прежнему в Варшаве. Года через два с отца моего сняли опалу. Снова стал он депутатом сейма. Время было тревожное: война подбиралась к нашей земле. Отец был следователем по особо важным делам. Судил он теперь валютчиков, изменников и шпионов германских. И, надо сказать, расправлялся с ними круто. Он всегда говорил, что самое большое зло принесет полякам Гитлер. Я однажды подслушала, как они шептались с мамой в спальне. «Не понимаю, – говорил отец, – на что наше правительство рассчитывает. Балы, приемы, неописуемая роскошь, а танков нет, авиации тоже, и вся оборона на песке…»
В это время я уже была замужем. Командир полкового эскадрона Анджей Стукоцкий стал моим мужем. А войной дуло на нас все сильнее и сильнее. Помню, было у нас в доме какое-то семейное торжество. Собралось много гостей, а папа запаздывал. Он был на каком-то приеме в сейме и приехал оттуда не очень веселый. На него сразу же набросились: «Как вы полагаете, пан Дембовский, каково будущее Польши, что по этому поводу говорят в правительстве?» Папа отвечал на эти вопросы, острил, улыбался: «Я сейчас только от Мосьцицкого. Были там все министры, и маршал Рыдз-Смиглы заявил, что никогда польская армия не была такой сильной, как сейчас». Он улыбался, а черные глаза оставались печальными. Но кто-то, едва его дослушав, уже кричал:
– Панове, шампанского. Тост за здоровье храброго маршала Рыдз-Смиглы!
Дней через пять я сама видела большую толпу на площади у могилы Неизвестного солдата и толстого, упитанного человечка в военном френче на трибуне. Он кричал, что наша кавалерия самая лучшая в мире, что еще не родилась армия, способная нас победить. «Жители Варшавы могут спать и не думать ни о какой опасности!» – заверял он.
А потом началась бомбардировка Варшавы. Это не война была, Виктор, а убийство. Первые зловещие бомбежки. Если бы я была художником, я бы написала страшную картину и назвала бы ее «Сумерки большого города». Сердце болит, когда вспомнишь. Закрою глаза и кажется, до сих пор слышу, как воют над Варшавой их одномоторные пикировщики…
– «Юнкерсы-87», – вставил капитан.
– Так есть, – согласилась Ирена. – Они переворачивались в воздухе и бомбили очень точно. Никогда не забуду второе сентября. Трамваи не ходят, водопровод поврежден, и за водой везде целые толпы. Я шла по улице Краковское предместье, когда появились самолеты. Не знаю, сколько их было на самом деле, но мне показалось, что они закрыли все небо. Они пикировали на эту беззащитную толпу с ведрами, чайниками и котелками.
Помню, самолеты уже обстреливали улицу, когда толпа с криками разбежалась. Я глянула – у колонки на мокром асфальте мальчик лет семи. Белая рубашка, поясок с медной пряжкой, кудряшки, а на рубахе кровь. Рядом валяется перевернутый чайник. Я не выдержала, бросилась к мальчику, подняла на руки. Бегу по Краковскому предместью и кричу: «Где здесь „Красный Крест“? Кто-то меня остановил. Смотрю, сестра с красным крестом на рукаве: „Куда вы несете хлопчика, пани?“ – „На перевязочную“. Она головой покачала: „Не надо, пани, хлопчик юш не жие“.
Вот так началась для меня война.
Потом пришли фашисты. А вскоре умерла мама от заражения крови во время операции, она тоже была хирургом. Муж оказался мелкой дрянью, и я с ним рассталась. Не повезло и нашему отцу. Самый тяжкий удар нанес ему Тадеуш. Когда папа узнал, что сын пошел на контакт с фашистами, он слег. Больное сердце не выдержало. Я похоронила его в Варшаве зимой сорок второго года и осталась с годовалым Янеком… Но не устерегла и его. Менингит. Я все, что могла, сделала, и все-таки теперь одна…
Большаков неловко заворочался, узкая лазаретная койка скрипнула под ним.
– Тебе нехорошо? – спросила она. – Рана заболела?
– Нет, Ирена, душа, – сказал летчик потеплевшим голосом. – Вот думаю о тебе, и досадно, что слов не могу найти хороших, чтобы тебя утешить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15