А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Чуть ссутулившись, замер Большаков в жестком пилотском кресле и чем-то сейчас напоминает большую нахохлившуюся птицу, напряженно высматривающую добычу. Ненужная кислородная маска временно сброшена. В глазах застыли капельки влаги, и режет болью слизистая оболочка, но он еще яростнее всматривается вперед. Крыши большого города уплывают под широкое крыло «голубой девятки». Видит Виктор Большаков на них темные зенитные установки, видит на месте иных зданий груды кирпичей и оскалы стен с проваленными глазницами окон. Ночная Познань предстает перед ним фантастическим нагромождением крыш и развалин, но он сейчас выделяет среди всего этого лишь площадь с двумя костелами и кинотеатром. Три новых сильных огня: два зеленых и красный – освещают площадь. Там цель.
– Сброс! – кричит штурман.
– Али, наблюдать, – приказывает капитан стрелку-радисту, единственному, кто точнее всех в экипаже может сейчас судить о разрывах. Правда, нижнему люковому воздушному стрелку видно еще лучше, но с ним прямой связи нет, а то, что будет знать он, будет знать и Гейдаров, потому что они обмениваются всем увиденным тотчас. Самолет вздрогнул, его будто подкинуло вверх. Это оттого, что бомбы оторвались от плоскостей и ушли вниз, к цели. Теперь самое тревожное и опасное наступает в жизни экипажа: отход от цели. О! Большаков достаточно хорошо знает, какой опасной и коварной становится в это время земля, занятая врагом. Он никогда не считал стволов, жадно устремленных на его самолет, карауливших момент выхода из атаки, но он прекрасно знал, что их бывает десятки, а то и сотни и что их огонь далеко не похож на безобидный фейерверк.
– Командир, площадь охвачена пламенем! – торжествующе кричит Али Гейдаров. – Над казино рухнула крыша.
– Идем домой, – нажимая на букву «м», объявляет своему экипажу Большаков.
Что-то мучило его сознание, терзало удивлением и тревогой. Что бы? Ах да! Он удивился тому, что при подходе к цели над городом не вспыхнул ни единый прожектор и ни одна зенитная установка не выплюнула в них огонь. Что бы это могло означать? Возможно, его самолет, подходивший на приглушенных моторах, был принят вражескими постами ВНОС за немецкий? Может, в это время, на их счастье, над городом действительно должен был пройти какой-нибудь фашистский транспортник? Как много этих «может быть» возникает в боевом полете! Но если фашисты прозевали, они ни за что так легко не смирятся с нанесенным ударом.
Резкий гул, поднявшийся от земли, прервал течение его мыслей. Виктор глянул сначала в левую форточку, затем в правую и все понял. Над крышами города взметнулись в небо десятки ослепительно-желтых столбов. Прожекторы настойчиво шарили в осеннем ночном небе, а зенитчики, не дожидаясь, пока они схватят самолет, били из сотен орудий и крупнокалиберных пулеметов. Трассы вспарывали небо, огненные клубы рождались на месте разорвавшихся снарядов. Виктор успел отметить, что большинство разрывов вспыхивает выше самолета, и он сразу понял: зенитчики не могли поверить, что советский летчик привел ночью тяжелую машину почти на бреющем. Эта их ошибка спасла бы его обязательно, если бы не прожекторы. Их становились с каждой секундой все больше и больше. Они шарики по небу, все приближаясь и приближаясь к нему. Сейчас он уже твердо знал, что не удастся их провести. Они его неминуемо настигнут: слишком мала у стратегического бомбардировщика скорость и слишком велик радиус разворота, чтобы вырваться из их жесткого плена.
– Командир, меня осветили, – передал из хвостовой кабины Али Гейдаров, – разрешите дать очередь.
– Отставить! – дико заорал Большаков. – Погубишь!
Он-то твердо усвоил, что, если проходишь сильный пояс заграждения, достаточно даже короткой трассы и тебя засекут, в твою кабину ворвется этот ледяной режущий свет, а весь твой самолет станет маленькой голубой звездочкой, хорошо просматриваемой зенитчиками с земли. Виктор делал маневр за маневром, меняя высоту и курс. Центр города уже остался позади, стрельба, как ему показалось, стала отдаляться.
«Кажется, пронесло», – подумал капитан, и как раз в это мгновение глаза ему больно резануло, все приборы и рычаги в кабине стали отчетливо видны. Планшетка с боевой картой, лежавшая у него на коленях, беспомощно вздрогнула.
– Командир, нас взяли в клещи, – доложил штурман.
– Трассу! – закричал Большаков Гейдарову.
Когда ожили задние пушки и брызнули огнем в зеркало прожектора, ему стало легче и вновь подумалось, что они уйдут. Но на помощь одному, неизвестно по какой причине погасшему прожектору пришли два новых и повели «голубую девятку» дальше. Впереди по курсу возникло целое сплетение разрывов. Снаряды ложились в шахматном порядке, точно по высоте.
– Штурман, снижаться некуда, попробуем перепрыгнуть, – точно советуясь, сказал он странно пересохшим голосом.
– Попробуйте, командир, – устало согласился Алехин.
В последней надежде Виктор задрал нос самолета и стал круто набирать высоту. Он отсчитывал холодными вспотевшими губами:
– Восемьсот, тысяча, тысяча двести, тысяча пятьсот, две, две сто…
– Разрыв под самым хвостом, – донесся голос Али Гейдарова, – нижний люковой Пашков прекратил огонь.
– Что с ним, ранен?
– Убит, товарищ командир.
– А че-ерт!
– Снова разрыв, второй, тре…
Голос стрелка-радиста захлебнулся на полуслове, и жуткая тишина хлынула из наушников.
– Гейдаров! – крикнул в отчаянии Большаков. – Говори, Гейдаров! Я тебя прошу – говори! Почему замолчал? Штурман, как ты?
– В порядке, – донесся горький вздох Алехина, – запросите еще раз стрелка.
– Али, отзовись, я приказываю! Али, ты слышишь?
Белое пламя встало широким столбом перед глазами капитана, и он даже не сразу понял, что это. «Голубую девятку» сильно встряхнуло, даже не встряхнуло, а подбросило, как щепку, и если бы это был не тяжелый двухмоторный самолет, а штурмовик или истребитель, его бы наверняка опрокинуло на спину. Но и у Виктора Большакова, этого сильного, жилистого парня, штурвал вырвало из рук. Бомбардировщик здорово накренило вправо. Большаков поймал штурвал, резко дал ногу, вернул машину в прежнее горизонтальное положение и только тогда опасливо посмотрел в правую форточку. Ему захотелось зажмурить глаза. Огромная дыра зияла в широком крыле. Металлическая обшивка, сорванная при прямом попадании снаряда, торчала над ней. Но рули управления повиновались, и Большаков с надеждой подумал о том, что за жизнь своей «девятки» он еще поборется. Нового близкого разрыва зенитного снаряда он почти не ощутил: до того твердо держал управление. Он только увидел сноп искр, разбежавшихся около правого мотора. Гул этого двигателя неожиданно оборвался. Он не ослабел, не стал давать перебои, как это иногда бывает, а затих сразу, словно наповал убитый воин, что падает без стона, но уже насовсем, так, что никогда не встанет больше. В кабине стало темно оттого, что прожекторы все-таки потеряли самолет, и, воспользовавшись этим, Виктор снова изменил курс, заставив тяжелую машину развернуться в сторону работающего мотора.
– Живем, голубушка, – с безотчетной злостью выкрикнул он, – что мы, рыжие, что ли, чтобы погибать!
Еще один блеск разрыва, и толчок в тот же подраненный правый мотор заставил его замолчать. Большаков увидел, как полетела с мотором обшивка капота и один за другим посыпались в беззвездную ночь цилиндры. Мотор разрушался у него на глазах. Это было похоже на то, будто у него у самого вырвали одно легкое и заставили дышать одним. «Долго так не надышишься, – заключил он про себя горько, – неужели это начало конца?»
А зенитки все били и били. Умолкали одни, но цель подхватывали другие, провожая ее свирепым огнем. На левом, работающем моторе Виктор набирал высоту. Он сейчас боролся за нее, как борется умирающий за каждый глоток кислорода. Высота – это единственное, что может продлить ему пребывание в воздухе, приблизить к линии фронта. Две тысячи триста, две пятьсот, две восемьсот… Кажется, никогда стрелка высотомера не ползла так предательски медленно. Зенитная пальба становится все слабее и слабее. Но это почему-то теперь не успокаивает его. В ноге, под коленкой, нестерпимая боль. Зеленые глаза Виктора в течение нескольких секунд с тупым упрямством обследуют испещренный мелкими строчками заклепок пол кабины и видят небольшую зигзагообразную щель.
– Понятно, осколок, – шепчет он вслух, – но почему молчит Алехин, черт побери. Штурман, штурман!
Резким простудным кашлем захлебывается левый мотор, его последняя надежда. Чадным дымом окутывается все левое крыло. Большаков, будто гончая на охоте, тянет носом и уже здесь, в кабине, отчетливо ощущает запах гари.
– Штурман, штурман, – голос кажется напряженным и слабым. В наушниках громкий стон и ругань. Но они сейчас звучат для Виктора самой радостной мелодией: ведь кто-то из экипажа шив, кто-то борется за себя и за жизнь их машины, получившей сильные повреждения. Значит, теплится еще жизнь в экипаже и в этой борьбе с огнем и дымом он не одинок.
– Где разрывы, штурман?
– Мы вышли из зоны огня, командир, – отчетливо доносится голос Алехина, – только я ранен.
– Что? Тебя немного задело?
– Кажется, сильно, командир.
Дымный хвост, волочащийся за ними, становится угрожающе черным. Если не выключить мотор, вспыхнет пожар. А выключишь, так на чем же лететь? Перетянуть линию фронта нет никакой возможности.
– Штурман, посыпался правый мотор, – передает он по СПУ, – левый дымит. Мы не дотянем до дома.
В наушниках стон и никакого ответа. Большаков поворачивает машину на запад, в противоположную от линии фронта сторону. Нет, это не бессмысленное решение. Маленький комочек – мозг уже все успел взвесить и обсудить. Раз они накрыли бомбами казино с этим штабным сбродом, за «голубой девяткой» будут сейчас охотиться на всем протяжении ее обратного маршрута. Чем ближе к линии фронта, тем гуще зенитная сеть, тем больше вероятности, что подбитую машину скорее настигнут и уничтожат залпы новых батарей. И уж если неизбежна теперь посадка, то ее лучше совершить не вблизи, а подальше от линии фронта, ибо, если они сядут вблизи, место приземления быстро обнаружат и все сделают, чтобы взять их живыми для допросов и пыток. Итак, единственное спасение – запутать следы, отвернуть на запад. Вот что сказал мозг Виктору Большакову в ту минуту, когда на высоте две тысячи метров он в последний раз услыхал голос штурмана.
– Тебе плохо, Володя? – спросил Большаков.
– Да, кровь… Очень много крови… Тошнит, – донеслось из наушников.
– Я сейчас выключаю последний мотор, Володя. Больше нет мочи держаться… Прыгай, Володя.
– Уже не могу, командир. Прыгайте вы, я не в счет.
– Что ты, Володя, что ты, родной! – громко кричит Большаков, глотая едкий дым, наполняющий кабину. Его лицо изуродовано сейчас нехорошей гримасой. Ему хочется говорить как можно добрее, но голос не повинуется, голос сдавленный, хриплый:
– Что ты, родной. Я тебя ни за что, понимаешь… да и Али еще, может быть, жив. Будем пробовать, будем вместе садиться.
– Прощайте, командир, – доносится из кабины слабый голос, полный утомления и боли. Но Виктор его уже не слышит. Он выключил дымящийся мотор, и в кабине наступила жуткая тишина. С чем ее сравнишь? С той тишиной, что царит в операционной? Или с той тишиной, при которой пловец, нырнувший за утопающим, должен появиться на поверхности воды на глазах у столпившихся зевак? Но сейчас нет ни зевак, ни хирургов. Есть длинная осенняя ночь, тугой ветер, смертельно раненная машина и три человека, борющихся за ее жизнь, да и за свои тоже, три окровавленных человека, выполнивших большое и трудное задание. Впрочем, может, уже не три, а два, потому что третий давно не отзывается по СПУ.
Облизав сухие губы, Виктор вдруг обнаруживает, что они горячи. Правая ступня у него отяжелела, и, когда он надавливает на педаль, перед глазами вспыхивают зеленые мячики и тело пронизывает боль. Чтобы не кричать, он сорвал с руки кожаную крагу и засунул ее в рот. Его челюсть окаменела. Ничем уже не спасти «голубую девятку». Видно, судьба у нее такая – избитой зенитками садиться далеко от родного аэродрома, где заботливые механики и техники встретили бы ее на стоянке, старательно заделали бы в ее могучем теле пробоины, залили огромные бензобаки горючим, а к широким крыльям подвесили новые фугасы. Теперь она не способна чутко, как это всегда бывало, перенимать движения летчика, выполняя его волю и мысли. Только в одном направлении – вниз – может она лететь с примолкшими моторами и садиться там, где иссякнет высота, где ее ожидает неизбежная встреча с землей. На языке летчиков такой полет называется планированием, и всем известно, что в жизни подбитого самолета он бывает часто последним.
Виктор Большаков с грустью подумал, что, если бы не замолк Али, а штурман Алехин не был бы тяжело ранен, он бы вместе с ними воспользовался парашютом. Все-таки была бы надежда, что они все трое успешно приземлятся, найдут друг друга, будут вместе пробираться к линии фронта по лесам и перелескам. А сейчас… Ветер свистел за кабиной и фюзеляжем. Машина окунулась в ночь, и ничто теперь не в состоянии изменить ее полет, потому что Виктор установил самый маленький угол планирования. Под ними густые массивы леса. Он знал, что в этом районе нет ни рокадных, ни магистральных шоссейных и железных дорог, что большие города отсюда находятся в стороне, и это наполняло его уверенностью. «Если бы полянку. Полянку или перелесок. Я бы на них как-нибудь плюхнулся».
Большаков напряженно покрутил головой и осмотрелся. И справа, и слева, и впереди, насколько хватало глаз, линия горизонта была темна, ее не пробивал ни один огонек. Ни один прожектор не колыхнулся над землей, ни одна трасса «эрликона» не ощупала небо, ни одна сигнальная ракета не взвилась над лесом. Вероятно, фашистам и в голову не могло прийти, что советский самолет, обрушивший дерзкий удар по самому центру Познани, получив повреждения, повернет не на восток, а на запад. Теперь же в мрачной пучине неба обнаружить бомбардировщик с выключенными моторами было просто невозможно. Он снижался, нависая над землей большой горестной тенью. «Слишком быстро падает высота», – подумал Большаков и поймал себя на мысли, что ему очень хочется, чтобы это снижение продолжалось как можно дольше, отдаляя трагическую встречу с землей. «Отставить, – грубо оборвал он себя, – под тобою лес, а не река с кисельными берегами. Не до размышлений».
Он уже хорошо различал близкую колеблющуюся поверхность леса. На часах было 23.17. Именно в эти минуты, после прохода линии фронта, он должен был обнаружить себя в эфире и доложить на аэродром, что задание выполнено. А вместо этого…
Стрелка высотомера показывала уже восемьсот. Она была безжалостной, эта стрелка, все ползла и ползла к нулю. Боковой ветер чуть встряхнул самолет. Виктор утопил ногой правую педаль и едва не вскрикнул от боли. «Почему это болит ступня, если рана под коленкой?»
– Володя! – окликнул он штурмана. – Потуже привяжись, сажаю.
Лес шумел под крыльями снижающегося бомбардировщика. Большаков это скорее чувствовал, чем слышал. Пятьсот метров высоты, четыреста… двести… Будь сейчас день, он бы хоть видел землю и мог бы все же дотянуть до какой-нибудь полянки и опуститься там. Но сейчас темень скрывала все внизу, и от этого та самая земля, по которой он ходил около двадцати четырех лет, была ожидающе страшной. Он почувствовал неприятную сухость во рту и, уменьшая угол планирования, все отдалял и отдалял встречу с ней. Зоркие глаза искали площадку, пригодную для посадки, но на многие километры окрест тянулись верхушки деревьев, и ни одного гектара земли, свободного от леса, не было видно во мраке. А как он был нужен, этот гектар!
Виктор для чего-то расстегнул под своим крутым подбородком ремешок шлемофона. Казалось, именно из-за него было трудно дышать. Сто метров отделяли его от леса, и он только теперь, как воин, сражавшийся с окружившими его врагами до последнего патрона, с безысходной тоской понял: придется сажать на лес, иного выхода нет. Он включил все пожарные краны, выпустил щитки, стараясь предельно погасить посадочную скорость, погасить ее так, чтобы тяжелая «голубая девятка» бессильно упала на верхушки деревьев и удар этот пришелся бы равномерно и па фюзеляж, и на широкие крылья, способные в какой-то мере его ослабить, самортизировать. Это уже было скорее не планирование, а парашютирование. Безжизненная «голубая девятка» падала на лес, как парашютист, над головой которого не раскрылся спасительный купол. Большаков все уже сделал, что мог и может на своем веку. Самые точные, самые филигранные движения педалей ничего не могли сейчас изменить. Но он все равно продолжал двумя руками держаться за баранку, чувствуя, что пальцы судорожно прикипают к ней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15