А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– А я не подхожу? – спросила Таня.
– Такую не удержишь, – улыбнулся по-доброму и мужик. – У нее же привязь будет – младенец.
– Спасибо, – от души тронутая внезапной теплотой, поблагодарила Параша.
– Ну и почивать пора. Эй, мелюзга, на печку, – смахнул мужик детишек с кровати. – Я в сарай, а вы вот постелите рядно чистое.
Долго в ту ночь не спала Параша. В полудреме путались времена, и казалось ей, что на печи во сне разговаривают братцы, а рядом дышит любимая матушка. После вдруг удивлялась она причудливости своей судьбы, начавшейся в самом низу, в дымной избе, и взошедшей ко дворцам. А после снова начинала она проживать жизнь сначала, боясь заглянуть в близкое будущее.
На рассвете перед уходом Параша положила вышитый бисером кошелек, полный денег, на столик перед иконой. «На корову и на сладости».
Тихо, чтобы не разбудить детей, женщины вышли из хаты.

Ох, каким большим, каким шумным городом кажется Ярославль после долгого путешествия от деревеньки к лесочку, от колодца до родника, от березы до дальней осины.
Направо увечные, налево нищие... Сквозь строй несчастных шла Прасковья Ивановна, графиня Шереметева, щедро раздавая деньги. В храм вошла, перекрестилась, шагнула и...
Она еще слышала любимое «Да исполнится молитва моя» из литургии Иоанна Златоуста, и казалось ей, что это ее голос наполняет далекий купол. И приближаются к ней в медленном кружении церковные росписи, все про мальчиков, про сыновей. Рождение сына у самаритянки, купание мальчика в Иордане, жатва и дети, дети. Простые, ясные картины крестьянской жизни, которой она должна была жить и из которой ушла. Плохо, что ушла? Или так было надо? Изображения удаляются, но их кружение ускоряется. И бьются, бьются о купол снаружи птицы-души, горько плачут и громко ликуют.
Последнее, что она еще слышала: «Держите, плохо ей!»
Металась по церкви Таня, всем объясняла:
– Графиня Шереметева это. Лекаря! Бегите на постоялый двор, там карета. Быстрее карету!
А из открытых дверей храма с нарастающей силой повторялось: «Да исполнится молитва моя...»

Очнулась она в карете, мчавшейся в Петербург с непривычной скоростью.
– К мощам святого Димитрия так и не приложилась... Плохо это...
Таня Шлыкова пыталась разубедить:
– С небес святителю Димитрию все видно. Там судят по намерениям. А обморок... В таком положении случается.
Слегка покачала Параша головой – нет, мол, нехорошо все. Плохая примета: хоть несколько шагов, а не дошла.

18

Странная это была мысль – писать портрет с беременной Параши. Что двигало графом? Хотел ли он выразить свою радость, запечатлеть ожидание долгожданного мига? Или, напротив, подспудная тревога диктовала: останови мгновение? Житейски он объяснил все просто: портрет отвлечет Прасковью Ивановну от мыслей о скором испытании.
Каждое утро приходил в Фонтанный дом известный академик Николай Аргунов, каждое утро просил графиню позировать. И говорили они обо всем часами.
Параша рассказывала о своем паломничестве к мощам святого, о невольном возвращении мыслями в крестьянское детство. На сей раз она охотно открывала душу, полную предчувствий, тревог и вопросов. Верит ли Николай Иванович, что святой Димитрий общается с ней в духе? Аргунов верил.
– Когда-то он защитил меня в тяжкой болезни. Поможет ли теперь?
Ему хотелось поддержать ее, и он отвечал утвердительно. Но не было убедительности в его словах, потому что избавиться от сомнений он не мог. Беременная Параша тяжело опиралась на ручку кресла, даже когда сидела. Затрудненное дыхание, бледность, отеки и бисеринки пота на лбу, выдающие дурноту... День ото дня ему все труднее было убеждать ее в благополучном исходе. И с каждым днем нарастало в нем глухое раздражение против аристократов – хозяев жизни, державших эту прекрасную женщину годами в запредельном напряжении. Он смотрел на нее – постаревшую, измученную болезнями, малоподвижную, и видел прежнюю – юную, словно летящую по сцене и вместе с дивным голосом парящую над землей.
– Николушка – позволишь мне хоть сейчас называть тебя так? – сегодня дашь мне взглянуть на портрет?
– Графиня...
– Опять за свое? Ну какая я графиня? Так покажешь?
– В другой раз, Пашенька.
В Параше сквозь возраст и беременность вдруг проглянуло прежнее молодое, девчоночье, озорное. Она стремительно сделала несколько шагов к мольберту и... отшатнулась.
– А-а-а!
На этом портрете, как и на всех предыдущих, она была нарисована вполоборота. Но на тех была передана легкость ее фигуры, а на сей раз – тяжесть, оцепенение. Она была просто пригвождена к месту, обезображена огромным грушевидным животом. Черно-красно-зеленые полосы халата, который выбрал для сеансов Аргунов, только подчеркивали непропорциональность тела. Такая беременность несет в себе не жизнь, а смерть. Ничего от Мадонны, которой хотел ее видеть граф. Лицо отекшее, потухшими перегоревшими глазами смотрящее уже оттуда. Развились кольца волос, распрямились, прилипли к влажному лбу. Все! Смерть!
Это конец.
Параша с трудом опустилась в кресло, вытерла платком лоб. Еле выговорила:
– Я-то думала, граф затеял сеансы, чтобы мне скоротать время до родов... Это знак... Чтобы готовиться...
– Я не польстил тебе, Пашенька...
– Это уж точно, Николушка.
Встала с его помощью, подошла к зеркалу.
– Почему не польстил? Здесь, – кивнула в сторону зеркальной глубины, – я лучше, чем на твоем портрете.
Подошла еще ближе к стеклу, вплотную.
– Нет, не лучше. Ты всегда приукрашивал меня, а нынче?..
Аргунов стоял у портрета молча, с опущенной головой.
– Ну пиши, дописывай.
– Если вам не нравится...
– Нет-нет, – оборвала она Аргунова и вдруг закашлялась, придерживая живот руками. – Значит, стал ты настоящим художником, коли соврать не можешь. Я когда пела, случалось такое – будто не по своей воле. И увидел ты то, на что я смотреть боялась.
Снова подошла к портрету, медленно, неохотно.
– Лучше лекаря мне все рассказал, нагадал лучше цыганки. Но ты не во всем прав. Как плохо, как зло изобразил ты Николая Петровича: не живым, а статуей. Бюст на постаменте, но глаза живые и улыбка демоническая. Обвинение ему предъявил за меня? Не он, не он виноват... Судьба у меня такая.
– Повело меня к озлоблению, говоришь? Неудивительно. Любил я тебя, Пашенька, больше жизни. В любви же, сама знаешь, не одно добро.
– Знаю, что не одно. Как ты сказал – «любил»? В прошедшем...
– Буду любить вечно.
– И снова не в настоящем. Настоящего у меня нет, выходит...

Роды всегда ожидаются каждую минуту и все же приходят неожиданно. За две недели перед сроком Прасковья Ивановна уже не поднималась с кушетки.
В тот раз около полудня она попросила всех близких собраться возле нее. Говорила с трудом, задыхаясь.
– Перед причастием в полном сознании хочу дать последние свои распоряжения, ибо, готовясь к событию радостному, готовлюсь и к расставанию нашему.
– Что ты, что ты, Парашенька... Нет, нет, – нестройно пытались возразить ей и граф, и подруги-актрисы.
Сделала знак рукой – «тише!»
– Первые мысли о вас, любезный супруг мой. Зная вас близко и долго, убедилась, что нельзя вам впредь и малое время быть одному. Тоска и томление овладевают вами быстрее, чем вы успеваете с ними справиться. И дабы не связывать вас в сердечном выборе пользой будущего нашего ребенка, прошу принять младенца и поднять его в нежные годы верной подруге моей Тане Шлыковой.
Граф, подайте мне шкатулку. Эти цепи, – приподнялась на подушках, пытаясь надеть на шею тяжелые фамильные драгоценности. – После венчания они ведь мои, верно? Я приняла подарок, от которого раньше отказывалась. Прошу вас, Николай Петрович, продать их, если трудно будет восполнить урон от того, что два села прекратят платить оброк и станут работать на нищих и больных.
Изумрудова! Анна! Не много у меня сережек и колец, но эти вот все не ношены. Обручальное возьму с собой. Остальные... Выбери себе, какое понравится, и по вкусу твоему раздай остальные милым моим подругам по театру. Не плачьте, милые.
Бросилась на колени Анна:
– Виновата я перед тобою, Паша! Прости.
– Знаю. А зла не держу, теперь вовсе не держу. Бог простит.
И снова она обратилась к графу:
– Не плачьте и вы. Эта просьба покажется вам скучной, но... Когда не на что будет опереться в мире, вспомните о ней. Простое и обозримое в сроках и замыслах дело в самой тяжелой жизни подмога. Власть, слава могут предать, оно – нет. Я о странноприимном доме... Мне видеть его не судьба, а вы достройте.
– Передохни, Парашенька...
И снова настиг Парашу жестокий приступ кашля.
Через полчаса отошли воды. Между первыми схватками она причастилась, одела на руку «обручальное» кольцо-талисман, попросила подойти любимых подружек и поцеловать ее.
– А теперь идите. Молитесь, чтобы я благополучно разрешилась от бремени... Ой! Повитуху...
Все расходились на цыпочках.
– Николай Петрович! Вы останьтесь. Дайте руку. Милый... Я боюсь...

А после началась суета, которая обычно бывает при родах. Тазы, кувшины, кипяток, простыни. Параша руками держалась за спинку кровати, с ужасом думая, что не хватит сил напрячься еще раз. В какой-то миг она потеряла сознание, вступив в мир видений, бреда и страха.
Ей привиделась длинная просека в лесу. С одной стороны огромной, страшной птицей тянется к ней одноглазый Потемкин. Манит: «Сюда, сюда, соловушка. Петь хочешь?» Она поет, но видит в самом конце просеки маленькую фигурку графа. Он жалуется на что-то, просит помощи, он погибает. Параша бежит к нему – легконогая, молодая, с крутыми завитками смоляных волос на лбу. Живые деревья хлещут ее, живую, обдавая росой и осыпая белыми лепестками цветущей черемухи. Лес вдруг становится гуще, вот уже ветки держат ее, Параша с трудом преодолевает их сопротивление. Она оборачивается и видит на месте князя Таврического императора Павла с белым шарфом на шее, которым он был задушен. Вместо лица – маска смерти.
Параша с новой силой рванулась вперед, к графу, но деревья вдруг начали падать перед ней, образуя завалы. Обернулась назад – тьма. И впереди темнота. Но впереди во мгле растет точка света, и вот протягивает к ней руки мальчик, сын.

– Приблизьте его! Ближе, Николай Петрович, ближе!
Прасковья Ивановна всматривалась в младенца, который, утонув в кружевах, блаженно чмокал.
– Здоровенький? Благодарю тебя, Господи! Теперь вы не один, граф. Унесите Димитрия, – и она бессильно откинулась на подушки.
К вечеру она уже горела и задыхалась. Снова хлынула горлом кровь, заливая подушки и простыни.
В пуховом платке чуть в сторонке на бархатном канапе с прислоном лежал орущий беспомощный комочек плоти, и никто не обращал па него внимания.
«Умирает графиня...» «Пашенька умирает...» «Скончалась...» Шепот все нарастал, превращаясь в крик.
Мальчик плакал и плакал, пока не устал...

Хотя похороны графини Шереметевой были устроены ее супругом с небывалой пышностью, за гробом шло всего несколько человек. Парашу провожали ее друзья из крепостных музыкантов и актеров, оказавшихся в это время в Петербурге, подруги, с которыми она не разлучалась, братья Аргуновы. Из людей знатных только архитектор Кваренги брел за гробом. И за поминальный стол, рассчитанный на десятки людей, сели немногие. Родственники и друзья графа – в этом случае своим неприсутствием – еще раз сказали покойной: «Нет, ты не наша».
И снова Николай Петрович пытался сгладить, даже свести на нет горькую несправедливость.
Похоронив любимую и Богом данную жену в Александро-Невской лавре рядом со своими родителями, он заказал две одинаковые плиты из розового мрамора с золотом – ей и себе. «Равная, наша, такая же, как я», – ответил он тем, кто обижал ее при жизни и хотел оскорбить в самой смерти.
И этого показалось ему мало. Страдая от того, что при жизни не смог он поставить свою Пашеньку на ту высоту, которой она заслуживала, стремился искупить свою вину с опозданием.
Он считал своим долгом рассказать о высоком чувстве, связывавшем его с ушедшей. Потребность прокричать всему миру о том, о чем он прежде молчал, заставляла его слать письма по всем адресам.
К Варваре, сестре не близкой, но все же родной, граф взывал:
«Пожалей обо мне, истинно я вне себя. Потеря моя невосполнима».
Давних друзей Щербатовых, бывших исключением среди знати и не презиравших его за неравный брак, скорбно извещал граф:
«Зная, как вы любили покойную жену мою, долгом моим почитаю уведомить вас о совершенном моем несчастье. Пожалейте, я все потерял...»
У митрополита Платона и архимандрита Амфилохия, духовника своего, просил несчастный супруг «спасительных наставлений»:
«Душа моя весьма ослабевает».
Как за соломинку хватался Николай Петрович за каждое слово сочувствия, но душевная боль гнала его из дому, где столько счастливых дней было прожито с Парашей.
– Карету, быстрее карету, – приказывал он слуге.
Карета останавливалась перед роскошным дворцом на Невском. Шатаясь, выходил из нее старик, с трудом поднимался на крыльцо.
– Как доложить? – спрашивал дворецкий.
– Аль не узнал Шереметева? – и прямо к хозяину.
– Хочу известить вас лично, что похоронил незабвенную супругу свою Прасковью Ивановну.
– Скорблю с вами, граф.
– А я скорблю, что стеснялся ее невысокого происхождения и таил от всех свой счастливый брак. Исправляю свою ошибку перед людьми и Господом.
И вот уже у соседнего дворца останавливается карета. И вновь из нее с трудом выходит Николай Петрович, состарившийся за месяц на двадцать лет. И вновь извещает очередного аристократа о своей беде. И ничуть не волнует его, что одни осуждают неравный брак, о котором раньше не слышали, а другие вообще принимают его за сумасшедшего.
Возвращаясь к себе, граф бессмысленно бродил по комнатам дворца, на прекрасных зеркалах, покрывшихся пылью от недосмотра, писал пальцем свой вензель «НШ» и рядом другой – Парашенькин. Домашний его сюртук никто не чистил, мебель и паркет не натирали, пользуясь тем, что призывать дворню к порядку он забывал. Все приходило в запустение. И сам он опускался, не снимал по утрам с себя засаленного халата и поношенных шлепанцев.
Набродившись без цели, падал в кресло. И вздрагивал: в зеркале напротив отражался «молодой» портрет Параши. А то, что портрет виделся не прямо, а в смещении, придавало изображению неестественную подвижность.

Как он жил без нее? Как доживал отпущенные ему еще шесть лет в пустыне одиночества?
Держало его на этом свете лишь то, что оставила после себя Прасковья Ивановна – недостроенный странноприимный дом и младенец – сын.
Строительство он был обязан завершить по обету, данному покойнице, которого не выполнить просто не мог. Здесь все ясно.
Сложнее дело обстояло с маленьким Димитрием. Мгновениями граф ненавидел это неразумное существо, забравшее у него Пашеньку. От ненависти переходил к страхам, тревоге – этот орущий младенец так хрупок, а ведь он – единственное, что связывает его с ушедшей... И тогда часами сидел он возле мальчика, вглядываясь в его движения и гримасы, ловя его ускользающее сходство с матерью и задыхаясь от боли.
Кроме кормилицы к мальчику были постоянно приставлены несколько лекарей, оберегавших кроху от заразы, отравы и простуды. Николаю Петровичу казалось, что корыстные родственники могут извести наследника, и он приказывал дядьке хранить Димитрия как зеницу ока. Граф назначал еще одного сторожа, еще одного. По два дюжих мужика дежурили у входа в детскую день и ночь. Ночью граф сам вскакивал не один раз, чтобы убедиться: дышит младенец.
Когда мальчик подрос, возникла новая горькая тема: нет матери, не будет и отца. Граф болел, чувствовал свой скорый конец. Он не умел заниматься ребенком, а главное, не было рядом той, что соединила бы старого с малым, придала бы их встречам смысл.
Граф звал к себе подросшего мальчика. Димитрий приходил вместе с постаревшей и располневшей Шлыковой.
– Ну, скажи «папа», – наставляла Татьяна Васильевна.
– Папа, – бесцветным голосом повторял сын.
– Поцелуй батюшку.
Мальчик целовал.
– Ну, как у тебя с музыкой? – строго спрашивал сына Николай Петрович.
За него отвечала Шлыкова:
– Мой Степан с ними целыми днями занимается. Способные они, в мать, – спохватывалась: – И в отца.
Граф хлопал в ладоши, отбивая ритм.
– Повтори.
В глазах четырехлетнего мальчика вспыхивал интерес, он повторял и просил:
– Еще так.
Но графу уже было скучно.
– Татьяна, уводи. Постой, покажи от двери.
«Похож на нее. Похож».
Нельзя сказать, что граф не пытался найти утешения в настоящем. Николай Петрович даже завел молодую любовницу, танцорку из крепостных Алену Казакову. Вздорная, скандальная, она без конца требовала подарков и без конца жаловалась на слуг и подруг. Барская барыня сыпала пощечины направо и налево и ввергала барина в мелкие ссоры. Он опускался, мельчал рядом с ней, старел на глазах и сознавал это.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29