А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Еще наберу, – думает Параша. – Их не жалко. Только... Утонет ли с ними грех?» И что значит – «нет дна»? Если наклониться над водой, сложить руки трубой и послать звук вниз? А-а-а-а! Изо всех сил. Он прорежет зеленую воду, достигнет дна и, оттолкнувшись, вернется назад. На земле все имеет край и конец. Это не небо.
Однажды... У края леса... Одна... Она нашла в горле звук особый, блестящий. И, закинув голову, послала его вверх. Долго после этого ей слышался улетающий звук колокольцев. Это звук ударялся о воздух, о слоистый расплавленный свет. Она – голос – и еще Кто-то там... Тот, кто примет бесплотный серебряный шарик.
До этого Кого-то не добраться. Она даже не знает, точно ли Он – тот Бог, которого боится матушка. Она, Паша, и боится, и не боится. Она взойдет на горку в Карачарове, на ту страшную горку, где громом убило жениха и невесту. Иван да Марья, сказала матушка, до срока согрешили. Что это значит – «до срока»? И что они сделали? А, может, Господь, как батюшка, просто гневен? Но ведь он и милостив? Она, Параша, на той горке будет за всех грешных молиться. Ангелы услышат и передадут выше, выше...

Она знала: есть люди, допущенные к Господу заступниками за грешных. Не так они живут, как все, и больше всего любила девочка слушать о них, о святых. Особенно о Димитрии Ростовском. Еще и потому, что о нем матушка рассказывала как бы тайно, когда не было батюшки и братьев.
– Вырастешь – приложись к мощам. Наши это места, ярославские, наш это святой, за нас Господа просит...
– Расскажи, расскажи, как открыли мощи...
Трепещет от материнского дыхания дымный огонь лучины. Прижалась Параша к теплому боку. Слушает. Слышит.
– Вот как это было. Умер в Яковлевском Зачатьевском монастыре (а он, этот монастырь, от нашего Березина совсем близко) брат Леонид. Моя мать, а твоя, Паша, бабушка с этим Леонидом не раз о душе беседовала. Он истинно послушничал, вот и решили его похоронить поближе к церкви. Мама моя тоже пошла проститься с духовником своим. Рыли монахи могилу и нечаянно (для них нечаянно, а вообще Божий промысел на то был) задели балку на склепе Димитрия Ростовского. Рухнуло бревно сруба, в котором за сорок три года до того погребли архиепископа Димитрия. Ученый человек он был, книги писал и те «Четьи-Минеи» составил, из которых я тебе жития святых читаю. Могилу не стали кой-как поправлять. Землю сняли, а там...
– Ой...
– Твоя бабушка своими глазами все это наблюдала. Так вот... Предстал Димитрий взорам как живой. Тлением не тронутый. Балка упавшая ему чуть здесь, на лице, кожу повредила и пальчик на одной руке. Бумаги, какие велел он себе в изголовье положить, рукописи ученые, в пыль превратились, гвозди в ржавь, гроб истлел и балки в труху рассыпались... А он целехонек!
– Чудо, матушка...
– Еще чудеснее, что начались немыслимые исцеления. Какие люди со всех концов потянулись! – в голосе матушки и восторг, и непонятная печаль.
– Скажи какие...
– Сама наша императрица Екатерина пожаловала, через плат к мощам прикладывалась... Кого десять, кого двадцать лет немота не отпускала, а здесь, у мощей, заговорили. От падучей излечивались. Княгиня Вяземская избавилась от застарелой лихорадки, майор Прончищев – от каменной болезни.
– А тот казак, помнишь? Самый на свете красивый?
Почти шепотом говорит мать:
– Тот телом здоров был. Душа у него покоя не знала в неволе. Бежал от помещика, который без всякого на то права внес его в ревизские списки. Его-то, свободного казака...
– И?..
– Схватили его, наверное... Иначе... – И осеклась Варвара.
– И Димитрий не помог?
– В таких делах... Да и добрался ли тот до мощей?
– Матушка, а почему Димитрию сила была дана?
– Помогать-то? Потому что святой дух был на нем. Архиепископ жил так, что после смерти его денег не осталось – все нищим, убогим раздавал. Ничего не собирал, кроме книг святых, ни серебра, ни злата. Не позволял себе иметь лишней одежды, с небрежением относился к удобствам. Комара не убивал на теле своем – так почитал любую жизнь, данную Господом.
– И все равно умер...
– Господь ему смерть дал особую. В 1708 году, меня еще на свете не было. Однажды в пятницу отец Димитрий, уже телом слабый, пошел из Ростова в Ярославль. Пришел в два часа ночи через сутки. Утреннюю службу слушал, обедню в соборе сам служил. Певчему за вдохновенное молитвенное пение сказал: «Благодарю тебя, дитя». Ушел в келью, там на коленях, с воздетыми в молитве руками и умер...
– Я приложусь к мощам, матушка, как вырасту. Пешком от Ростова до Ярославля пройду, как он. И сына своего Димитрием нареку. Казака того беглого как звали?
– Димитрием тоже, – не сказала даже, без звука выдохнула Варвара. – К своему святому он добирался...

Тянуло, затягивало Пашу в восходящий поток мыслей и страстей. До святых дотянуться не помышляла, но... То одну роль высокую примеривала к себе, то другую, сама того не сознавая.
...Что это? Стук в окно. Открыла – странница. Вошла, упала перед лампадой на пол темным пятном. Шепот: «Господи, помилуй! Прости меня, грешную». И снова – о грехе. Весь мир во грехе лежит, говорит кусковский батюшка в проповеди.
– Бабушка, куда мамка делась?
– Все твои в церковь пошли, я их встретила. Тебя будить не стали, больно сладко спала после болезни.
– Так ведь грех не встать к заутрене.
– Бог простит, мы с тобой к вечерней службе сходим. Какие у тебя грехи, чтобы отмаливать?
Тень поднималась, росла, приближалась теплым облаком.
– Бабушка, расскажи сказку.
– Быль забавнее сказки. Встань, подойди к окну, я ставенку открыла. Смотри... Вон туда... Видишь аллейку, где туман натек? По ней Наталья Борисовна Шереметева, сестра вашего барина, в Сибирь уезжала... Плакала. Страшный зверь, кровопивец Бирон, ее нареченного, царского рода князя Долгорукого, сослал за тридевять земель. Три дня прожили молодые, и муж-то ее не из самых примерных был, выпить любил, погулять. Ваш барин Петр Борисович уговаривал сестрицу откажись, спасайся сама, на род наш тень не бросай. А она свое: мол, благородство души не позволяет. Молоденькая, чуть пятнадцать лет ей стукнуло, а характер... И – за женихом. Заласканная она была, нежная, сердце доброе и голова светлая, ученая. А дальнего пути не побоялась.
Сначала ехала в карете барской. Там, где карете не пройти – пешком. Гувернантка ее, немка, не выдержала испытаний, вернулась, а барынька дальше и дальше. Через горы Уральские, сбивая белы ноженьки, питаясь одной ягодой пустою морошкою, все шла да шла. В день ясный, в ночь подзвездную... Ночевала в мороз на жухлой траве, тулупчиком накрываясь. Странницы ее жалели. Возвращайся, мол, барышня-красавица, в тепло да в графский покой на пуховики свои. А она все дальше идет в глубь таежную. Лисы у ней из-под ног прыскают, волки за елками воют. И страшно ей, а идет. Глазыньки закроет – и во тьму таежную.
– Ой, бабушка...
– Не бойся, жива она. Вернулась. С детьми ее видели в столице. Господь ей за верность дал деток ясноглазых, здоровеньких. Муж, врать не буду, не вернулся. Казнил его Бирон... Люто казнил, четвертовал при народе.
– Ой!
– Не буду про страшное. А Наталья Борисовна недавно в монахини подалась. Нектарией зовется. Зарабатывает молитвами себе царствие небесное, грехи отмаливает.
– Какие?
– Не знаю. У всех грехи. Здесь мы на земле временно, а там ответ держать...
Богомолка тяжело, горестно вздыхала, и печаль, смешанная со страхом, окутывала Парашу.
...А за окном цвел жасмин, и утренние, непомятые цветы его были влажны, налиты росой. Слезами давно ушедшей отсюда графини Натальи Борисовны сверкали под первыми лучами солнца ветки и листья сирени. Может, дождь прошел ночью? Не слышала, все проспала ослабевшая после весенней простуды Параша.
От окошка к столу:
– Щей поешь, бабушка?
Всматривается в лицо странницы. Первый весенний загар на пол-лба, до черного платка, сейчас сдвинутого к волосам, кроткие старушечьи глаза, глубокие морщины на свежем, напитанном ветрами и дождями лице. Похожи все странницы одна на другую, а истории у всех разные. Хорошо бродить по свету, слушать, пересказывать... Может, и она пойдет... Нет-нет: у нее впереди другое...
– Добрая ты девочка.
– Еще придешь, бабушка?
– Как Бог пошлет. Пустое дело загадывать. Однако тебе скажу. Ты не простой девкой проживешь. Многих я повидала. На тебе печать. Не здесь цвести будешь.
Вот и богомолка сулит ей жизнь иную...

Чем старше становилась Параша, тем сильнее ее притягивала жизнь иная, не сельская, не крестьянская. Все чаще уходила она в Кусковский лес. В том лесу был огромный зверинец, за сеткой бродили рядом косули и волки. Обитателей глухой чащи собрали здесь по воле старого графа. Потеряв все, что любил, не зная, куда себя деть, он, как раненый зверь, метался по своей вотчине и всюду оставлял следы больной своей фантазии.
Вдруг из-за деревьев выступали «руины», мрачный и безжизненный дворец. Девочка знала тропинку к «шмольерам» – хижинам, крытым соломой. В открытые двери видны были застольные фигуры-куклы в человеческий рост. В одной хижине нелепый француз читал газету, в другой играли в карты развеселый господин в шлафроке с кофейными полосками и в клетчатом зеленом картузе, «турка» в фуфайке брусничного цвета, в розовой чалме с белым султаном из перьев и дама в пукетовой юбке (по голубому полю цветочки и клеточки).
Однажды Параша увидела издали прекрасный старый дворец. Светлые рукотворные пруды перед ним, сады, поднявшиеся на холмах, белая беседка на горизонте...

...На тот праздник пускали всех шереметевских крестьян, дворовых и не дворовых, лишь бы были трезвы и чисто одеты (у входа каждого придирчиво осматривали два дюжих дядьки, способные завернуть от ворот кого угодно). Молодым красивым девкам и парням выдавались шелковые сарафаны и рубахи. Получившие нарядную одежду должны были ходить парами и радовать глаз императрицы, которую ожидали с минуты на минуту. «Не лапаться, – предупреждал всех костюмер, – и по кустам не разбегаться».
В тот первый, но не последний раз навестила графа Екатерина со всей своей большой свитой. Императрицу встречала у ворот толпа, в которой были и Параша с Варварой, кузнеца же из-за безобразного горба в ворота не пропустили.
«Ноги береги!» «Прочь!» «Расступись!» В толпу врезались всадники и стали охаживать нагайками зазевавшихся. Параша увидела золотую карету, восьмерик серых в яблоках лошадей, головы которых были убраны кокардами. Перед царским экипажем бежали скороходы, по бокам скакали кирасиры в красных мундирах, на запятках кареты сидели черномазые мальчишки-негритята. Увидела девочка и «саму» – полную женщину, ласково улыбающуюся в окошечко. Из того же окошечка лохматая собачонка облаивала всех с такой яростью, что люди отшатывались от кареты. «Зизи! Тише, Зизи!» – услышала Параша голос императрицы и подумала, что та из-за пустолайки не заметила прекрасные цветы, которыми были украшены ворота, – заморские, выращенные в оранжерее дворовыми крестьянами с таким трудом и старанием.
Народ все прибывал. Тысячи карет, десятки тысяч людей. Дворовые, наряженные рыбаками, вынимали сетями из пруда карпов, чешуя сверкала на солнце ослепительно. По воде скользила лодка с живыми и все-таки игрушечными матросами – тоже «для красоты вида», открывавшегося из царицыной опочивальни. Двигались в танце на берегу пастухи и пастушки. Вокруг беседки на острове поднялись, закружились каруселью струи воды, и Параше показалось, будто беседка сдвинулась с места и поднялась над землей, разбрасывая сверху россыпи бриллиантов.
Когда же стемнело, в небо взлетели быстрые огни фейерверка. Сполохами озарялись облака, озарялась вода, озарялись темные, загипнотизированные глаза Параши.
Старый Шереметев денег не жалел. Во дворце стол на сто двадцать кувертов ломился от снеди. Перепало и слугам. Повсюду даром раздавали с лотков леденцы, поили квасом. Но Параша всего этого уже не видела. Потому что над всем этим... Над толпой... Над криками: «Подходи, задаром дам!» Над смехом девок и парней... Над материнским «Смотри, Паша!» Над всем этим...
– Что это? Мама, что?
– Музыка.
Это было не похоже на отрывочные всхлипы деревенской гармоники, на треньканье балалайки, даже на чудные сельские распевы. Это шло поверх жизни непрерывно, как река, накатывало и подступало плавно со всех сторон, подхватывало и несло дальше и выше. Такое ей снилось однажды, небесное, Божественное, и она не знала, предположить не могла, что такое есть в жизни.
– А это что?
– Оркестр. Когда много музыкантов играют вместе.
– Пошли, – потянула Параша мать на звуки.
К театру, устроенному в конце аллеи, стекались люди. Кресла – для знатных гостей, для простолюдинов – скамейки. Но Параша не стала пробираться по рядам. Она прислонилась к стволу старого вяза, рукой ощутив его шероховатую теплую кору, приподнялась на цыпочки...
...Первым, кого она увидела на сцене воздушного театра, был он. Отсутствующее бледное лицо, мягкие локоны, смешивающиеся с кружевным пышным воротником, голубой камзол, туфли с золотыми пряжками. Юноша приказывал палочкой музыкантам, как играть. И Параша поняла, что сначала эта прекрасная музыка звучит в нем. Она проходит через него, и он сам становится музыкой, его жест – продолжение музыки и в то же время его желание.
– Те, что плачут, – скрипки, – шепнула на ухо мать. – Пониже берут виолы, а дирижирует молодой барин. Он мальчиком приезжал к нам в Березино. Хорошенький был, ангелочек...
Параша ушами слышала, что говорила мать, но всей своей сутью она слышала другое. Звуки заполняли ее, заполняли мир. Живые, неуничтожимые волны.
В музыке были взлет, сияние луча, пробивавшегося через синюю тучу туда, где нет закатов. Выше. Выше.
Варвара с удивлением увидела, что лицо девочки залито слезами.
– Что с тобой, Пашенька?
– Не знаю...
Как, какими словами шестилетняя девочка могла объяснить, что душа ее заявила о себе и невыразимое счастье слилось с невыразимой печалью? Проснулся дар, который не знал, как себя выразить. Он уже был, рос, требовал от нее – иди за мной, трать себя, сжигай, страдай.

Между бедной прокопченной избой и блистающими роскошью дворцами, между безъязыкостью и божественной музыкой, между легендами о высокой любви и домашними драками душа, пытаясь объять крайности, металась, ширилась, прорастая восторгом и болью.
Через грубую, почти животную жизнь просвечивала иная – прекрасная и тонкая. И потому в подсознание вошло превращение. Из низкого – в высокое, из бедного – в богатое, из простого – в сложное. Как в сказке.
«Золушка» Шарля Перро уже была написана, известна русским аристократам, помешанным на всем парижском. Горничная, обученная по-французски, чтобы читать сказки барчукам, пересказала ее своим братьям и сестрам по-русски, а те – остальным сельским ребятишкам. Но еще до этого Параша знала другое изложение той же судьбы. «Царевна-лягушка» – что это, как не романтический вариант превращения простой девушки в знатную и всемогущую возлюбленную? Именно любовь возносит над обыденностью...
Параша-девочка жила с ощущением: что-то случится, и все пойдет по-другому.
...Как пахнут травы в сухой жаркий день на лугу за селом! Кинуться в них и следить, как плывут облака в синем-синем бездонном небе. Не в словах, а в каких-то бесформенных образах, проходящих как эти облака, представлять себя будущую. Бог призовет ее, она обнаружит свою любовь... ко всем. И тогда... Та толпа... Тот, с палочкой, вызывающей на свет музыку... Матушка... Батюшка... Братцы и все-все увидят, как она любит их, как много может для них сделать. Они ответят ей признанием. Бог даст ей знак...
И Бог дал.

2

В двух случаях замирало Кусково в предчувствии беды: когда парней брали в рекруты и когда отбирали детей в актеры графского театра.
Казалось бы, разные вещи. В солдатах служили, считай, всю жизнь – двадцать пять лет. Жили сурово, живота не жалели. А театр рядом. Актеры на сладких хлебах, от ихней работы еще никто не надорвался. Шереметевы – господа милостивые. Что же тогда горевать?
Так-то оно так Да так со стороны. А для матери или отца...
Солдатскую повинность еще можно объяснить здравой необходимостью защиты царя и отечества. Актерское же рабство с точки зрения крестьянина – нелепица, барская прихоть, дурь, однако ломает жизнь не меньше, чем рекрутчина.
Ради чего деток из сел увозили чуть ли не в Малороссию, в далекую Борисовку? Там Смагин их сначала «распевал» и учил нотам. Подросших мальчиков и девочек возвращали в Кусково. Кого отдавали назад домой – «неспособные оказались», а кого селили в барских флигелях. И для этих – «годных» – начиналась совсем особая, ненатуральная, нечеловеческая жизнь.
Отец и мать живут рядом, а видеться нельзя. Ни детей к родителям, ни родителей к детям не пускали. Издали могли видеть деревенские, как водит надзиратель или надзирательница их чадо в строю на репетицию, на обед или спектакль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29