А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

Потное, красное лицо его еще больше побагровело от досады, перед ним трудилась медь, и лишь кое-где сиротливо поблескивали серебряные деньги.
– Ты что, окаянный, – возвысил бас игумен, – смеешься? Серебро выудил?
– Освидетельствуй печати, отче! – хладнокровно возразил Ферапонт.
– «Печати»!.. Вы чорта[15] из-под семи печатей выкрадете! Пропил? Признавайся!
– Вот те бог, отче!..
– А кто тебя в позапрошлую среду видел в Сосновке в корчме?
– Отец Калина! – ахнул сборщик. В живых злобных глазах его мелькнул испуг.
– То-то, отец Калина! – торжествовал игумен. – За такую провинность в железах заморю… Эй, позвать келаря! На чепь нечестивца, в подвал!
Это было жестокое наказание. При всей своей смелости Ферапонт побледнел; он упал перед игуменом в мягкую пыль двора:
– Прости, отче святой! Бес попутал… Последний раз согрешил… Поставь на каменное дело! Заслужу!..
– Не помилую, не жди! – Игумен ткнул ногой валявшегося монаха.
Убедившись, что просьбы не помогут, Ферапонт встал, выгнул колесом грудь.
– Ну, попомнишь, игумен! – яростно проревел он. – Хрест на пузо навесил – так мыслишь, первый после бога стал? Святых иноков голодом заморил, стяжатель! В монастырь изо всех деревень и жареным и пареным волокут, а вы с келарем всё в город на продажу гоните…
– Когда гоним? Когда? Ты видел? – рассвирепел Паисий.
– А и видел, хоть вы по ночам обозы отправляете…
Мужики бросили работу и прислушивались с удовольствием: перебранка монахов открывала многое, что прежде было тайной. Паисий и Ферапонт, разгорячась, поносили друг друга ругательными словами.
На дворе показались два инока с цепью. Увидев, что его свободе приходит бесславный конец, Ферапонт остервенился, сшиб с ног служку и бросился бежать. Подобрав полы рясы, патлатый, буйный, он несся огромными скачками.
– Держи злодея, держи! – орал игумен.
Встревоженные вороны с неистовым карканьем кружились в воздухе.
– Улю-лю, улю-лю! – озорно кричали и свистели каменщики. Никто из них не тронулся с места.
Монахи погнались за Ферапонтом, а тот проскочил в калитку, грозно подняв пудовый кулак над присевшим от страха привратником, бросился в Великую и огромными саженками поплыл к другому берегу.
Охотников преследовать беглеца не нашлось.
Строители нехотя вернулись к прерванной работе. Надо было поднять наверх тяжелую балку. Ее подцепили канатами, продели канаты в векши.[16] Начался трудный подъем; огромное бревно медленно ползло вверх.
Зазевавшийся Тишка Верховой споткнулся, канат пополз из его потных рук.
– Ой, смертынька! – раздался тоскливый крик. – Не сдержать!
Под тяжестью балки пополз канат из рук и у других. Бревно поехало с высоты назад. Оно угрожающе накренилось и, казалось, вот-вот рухнет, сокрушая подмостки, калеча и убивая людей.
На подмогу примчались Герасим Щуп и Голован, схватились за веревку. Но равновесие нарушилось, усилия людей не помогали. Поднялся шум:
– Держи! Спущай!
– Подтягивай! Подтяги-и-ва-ай!
– Бежим прочь, ребята!
– Де-е-ержи!..
На подмостки выскочил из недостроенного пролета Илья Большой:
– Криком изба не рубится!
Он схватился за канат. С неимоверной натугой держал он тяжесть, пока мужики не взбежали наверх и не помогли ему. Балку втащили.
Илья, шатаясь, спустился.
– Ноет рука, – признался он.
Келарь Авраам отпустил Илью с наказом завтра явиться пораньше. Тишку Верхового за провинность отпороли солеными розгами так, что он отлеживался две недели. Но Илье это не помогло: он не вышел на работу ни на следующий день, ни через месяц. Невыносимая боль сверлила и днем и ночью правую руку. Потом боль утихла, но рука высохла: плотник повредил сухожилие.
Илья Большой стал калекой, но не пал духом. Работая и учась под старость так же упорно, как смолоду, Илья наловчился и левшой делать кое-какие немудреные поделки. Но слава и цена ему как плотнику упали.
Больно переживал Илья, что не бродить ему больше по лесам с рогатиной, тугим луком и запасом стрел. Всю охотничью страсть отдал мужик рыбной ловле. На вечерней и утренней заре часто сиживал он на берегу Великой, склонившись над удочками…

Глава V
Неожиданная угроза

Прошло несколько месяцев. Когда окончательно выяснилось, что Илья лишился руки, его вызвал игумен.
– Так-то, чадо, – пробасил Паисий, поигрывая нагрудным крестом. – Посетил тебя господь, видно, за грехи. Уж ты монастырю не работник, и нам тебя ненадобе. Выселяйся-ка из Выбутина.
– Как выселяться? – бледнея, спросил Илья. – А изба моя? Куда же я денусь?
– Сие – не моя забота. Да ты не печалуйся: бог и птиц небесных питает, а они ни сеют, ни жнут; найдешь и ты приют…
Кое-как упросил Илья игумена оставить его в Выбутине. Настоятель согласился только потому, что Илья был крестьянин непахатный, земельного надела не имел. За это «снисхождение» Илья обязался платить по рублю на год – немалые деньги для крестьянина.
Илья стал делать на продажу корыта, коромысла, кадочки. По вечерам ему помогал сын, и работа спорилась. Раза два в месяц брали лошадь у Егора Дубова и везли наготовленный щепной товар в город, на рынок. Распродавшись, Илья и Андрюша закупали муку, мясо и прочее съестное.
Жизнь стала налаживаться, но спокойствие семьи нарушили новые притязания игумена Паисия.
Илье Большому приказано было вновь явиться к настоятелю и с сыном.
Дородный и краснощекий Паисий утонул в кожаном кресле; ноги его нежились на медвежьей шкуре, подаренной Ильей после удачной охоты. Илья и Андрюша почтительно стояли у порога с шапками в руках.
Не бедно жил Паисий. Просторную игуменскую келью со слюдяными окошками обогревала нарядная изразцовая печь. Лавки устланы коврами. Передний угол уставлен иконами в драгоценных окладах; перед иконами горели толстые восковые свечи. В огромных окованных сундуках хранилось игуменское добро.
– Вот, чадо, – обратился к мальчику Паисий рокочущим басом, – невдолге кончится наше строительство, и твой наставник Герасим покинет сии места. А ты что на мысли держишь?
Голован покраснел и не вымолвил ни слова. Ответил отец:
– У отрока своего ума нет, отче игумен, за него родители думают.
– Сие правильно! – одобрил игумен. – Как же ты полагаешь, Илья? Не смекал о сем? Так вот мое слово: отдал бы Андрея к нам в монастырь. Грамоте он, ведаю, обучен, и житие ему у нас будет беспечальное, легкое… В миру скорбь, забота, в миру грех повсюду ходит, а у нас тишина, у нас все помыслы ко господу. Сладостен труд жизни подвижнической!.. Ну-ка, что на сие ответствуешь?
А сам думал: «Сладостно я пою, аки рыба сирена, про которую в древних баснях повествуется. Будто и не стоило бы мужичье уговаривать, да парень нужный, пользу от него большую можно получить…»
Илья и Андрюша молчали. Опущенные к земле глаза мальчика наполнились слезами. Настоятель пытливо вглядывался в лица отца и сына, стараясь разгадать их мысли. Не дождавшись ответа, снова начал убедительно и мягко:
– Может он у нас изографом[17] стать: ведаю, у него на то талант. А у нас дело найдется: ты видел, как лики угодников потемнели. Поновить, ох, как надо поновить святые иконы! И сие есть дело богоугодное. Опять и то, Илья, в толк возьми был ты могутной мужик, а стал калека. Сынок мал, тебя с бабой прокормить не в силах. Да он же к крестьянскому труду и не способен. Вишь, у него голова-то, оборони ее Христос, совсем не по тулову. Где ему мужичьи тяготы снести! Под оконьем с сумой ходить станете… А коли сделаешь по-моему, монастырь всю вашу семью призрит, опекать будем даже и до смерти вашей. И рубль на год за пожилое,[18] что ты обязался платить, прощу… Решай!
– Убожеством меня, отче, не кори, – угрюмо сказал Илья: – убожество я на вашей же работе заполучил! Кабы я крестьянские избы строил, той беды со мной не случилось бы…
– На всё божья воля, – успокоительно прогудел игумен.
Илья был на этот счет другого мнения, но высказать его не решился: с настоятелем ссориться не приходилось. Выгонит из села – и ступай на все четыре стороны.
– Какова твоя думка, сынок? – ласково обратился Илья к Андрюше.
Долго сдерживаемые слезы покатились из глаз мальчика. Всхлипывая, он прошептал:
– Не знаю, ничего не знаю, тятенька! На твоей я воле…
Илья задумался. Потом поклонился, заговорил тихо:
– Такое дело, отче, одним часом не решается, великое надо размышление. Мне слово сказать, а Андрею целой жизнью за то слово расплачиваться…
Голован благодарно пожал здоровую руку отца. Как ни слабо было пожатие, Илья его почувствовал и понял. И еще решительнее закончил:
– Земно кланяюсь, отче игумен, за великие твои милости! Ответ дам в скорых днях.
Илья и Андрюша поклонились Паисию в ноги, приняли благословение и вышли. Тень досады скользнула по упитанному лицу игумена и исчезла.
– Будет по-моему! – прошептал он. – Деваться им некуда.
Дни шли, а решение Андрюшиной судьбы все откладывалось. Илья понимал, что монашество – несчастье для мальчика: оно разобьет все его надежды на будущее. Но прямо отказать Паисию Илья не решался: он знал злобный, мстительный характер монаха.
Однако долго тянуть с ответом не приходилось: Паисий не раз присылал служку с напоминанием, что Андрюшу ждут в монастыре.
Субботним вечером у Ильи собрался маленький совет: обсудить дело пришли полюбивший мальчика Герасим Щуп и староста Егор Дубов. Андрюша, лежа на полатях, с затаенным дыханием прислушивался к разговору, который должен был решить его участь.
– Я б взял мальца в свою артель, – сказал Герасим. – Хоть он еще и невелик, а работать способен. Хлеб свой завсегда оправдает.
– Что ж ты раньше молчал, родной! – обрадовался Илья. – Сделаешь парня мастером, чего лучше!
– Оно-то так, – задумчиво заметил Щуп, – да дело не за мной. Уж очень игумен разлакомился Андрея залучить: знает, что от того большая выгода будет. Для новой церкви иконостас[19] нужен. Резчикам да изографам платить надо – сундуки порастрясти, а отец Паисий того ох как не любит!
– На своей спине знаем, как он корыстен, – мрачно отозвался Егор.
– Андрей в возраст входит, через годик-другой настоящим работником станет. И новую церковь исподволь отделает за одни харчи, а они Паисию ничего не стоят…
– Недаром он мальчонку охаивал, – грустно усмехнулся Илья. – «Он, вишь, и слаб и ни к какому делу не годен, опричь как сидеть в келье да иконы писать…»
– Лжа то, тятенька, лжа неистовая! – горячо вмешался в разговор Андрюша. – Али я немощный какой?..
– Молчи, сынок, когда старшие разговаривают, – внушительно прервал сына Илья.
– Вот я и говорю, – продолжал Герасим, – отберет у меня игумен Андрея. Артель моя на дальние работы не ходит, все тут же, близ Пскова бьемся. И настоятель нас всюду досягнет.
– Давно ведомо, что у монахов руки загребущие, – снова вставил слово Егор Дубов.
Все замолчали надолго. В светце трещала лучина. Тихо постукивал деревянный стан работы Ильи. На этом стане Афимья ткала холсты из суровых ниток, напряденных ею из кудели. Руки Афимьи привычно продергивали челнок сквозь основу, ступня равномерно нажимала подножку, но мысли женщины были о сыне. Глубоко верующей Афимье казалось, что монашество для сына не такая уж большая беда. Монахам житье привольное, работы мало, знай молись да молись. Станет Андрюша монахом – родительские грехи отмолит. Но высказать свои мысли вслух Афимья не решалась: ей ли, бабе, соваться в мужские разговоры!
Молчание прервал Герасим Щуп.
– Есть у меня одна думка, – сказал мастер, пощипывая свою козлиную бородку, – да не знаю, по душе ли она вам придется. Работает сейчас во Пскове зодчий Никита Булат – крепостные стены поновляет. Прямо скажу: это зодчий, не мне чета. Большой мастер! Вот кабы он Андрюшу в ученье взял…
– А какая разница? – удивился Илья. – Так же и у него парня настоятель отберет, как у тебя.
– Тут другое дело, – возразил Щуп. – Булат из дальних краев, он родом суздальский. Оттоле много славных мастеров вышло.
– Как же он к нам, во Псков, попал? – спросил Илья.
– Призвал его наместник, он Булата в Москве знал.
– Где нам с большими людьми водиться! – вздохнул Илья. – Уж коли его государевы бояре знают, он с нами и разговаривать не станет.
– Он не из таких, – уверил Герасим. – Сам он простого роду и хотя знатным известен, а чванства не набрался.
– Сколь это было бы хорошо, кабы Булат принял Андрюшу в ученье! Только ведь он мальца из Псковщины уведет, – сообразил Илья.
– А я об чем толкую? – рассердился Герасим. – Уйдет Булат с Андрюшкой на Суздальщину либо в иное далекое место – там их и Паисию не сыскать, как ни длинны у него руки.
Афимья, смирно сидевшая у ткацкого стана, вдруг всхлипнула на всю избу. Взоры собеседников устремились на нее, и смущенная женщина низко наклонилась к холсту.
– Вишь, какое дело… – неопределенно заметил Илья. – Придется об нем думать да думать. Вот что, друг Герасим, и ты, дядя Егор, – плотник низко поклонился гостям: – приходите ко мне в ту субботу, тогда и порешим на том либо на другом.
– Ладно, – согласился Щуп. – А вы вот что: пустите молву, что Андрюшка болен. Пускай он из избы не выходит, на печке валяется. Я до игумена доведу: мальчонку, мол, лихоманка треплет. Авось он тогда на вас напирать не станет. Я же тем временем слетаю в город да потолкую с Булатом, надобен ли ему ученик; а то мы, может, попусту огород городим…
– Спаси тебя бог за совет да за подмогу! – низко поклонился мастеру Илья.

Глава VI
Мятежный замысел

Неделя показалась Андрюше бесконечной. Чувства его двоились, он не знал, что лучше – монастырь или уход в далекие края.
Далекие края манили неизведанными радостями, знакомством с другими городами, с чудесными памятниками старины. Прельщала мысль учиться у знаменитого зодчего и самому впоследствии, быть может, сделаться славным мастером.
Но стоило взглянуть на побледневшее, осунувшееся лицо Афимьи, как сердце щемила тоска. Расстаться с горячо любимой матерью казалось невыносимо трудно. А разве легко покинуть ласкового, заботливого отца, с которым пережито так много и радостных и трудных охотничьих дней, который учил его мастерству!..
Илья свыкся с мыслью отдать сына Булату, если тот согласится принять мальчика в ученье. Но трудно, страшно трудно оказалось внушить эту мысль Афимье. И когда пришла долгожданная суббота, сопротивление матери далеко не было сломлено.
Вечером опять пришли Герасим Щуп и Егор Дубов. На этот раз явился Тишка Верховой и робко примостился в уголке у порога. Сознавая свою непоправимую вину перед Ильей, он старался держаться от него подальше, и приход его в этот вечер удивил плотника. Сейчас Тишкино присутствие было лишним, но русское гостеприимство не позволяло хозяевам выгнать гостя.
Все уселись, и после незначительных замечаний о погоде и видах на урожай Герасим откашлялся и многозначительно заявил:
– Толковал я с Булатом про наши дела…
У Андрюши замерло сердце, Афимья закрыла лицо руками, чуя недоброе, а Илья нетерпеливо подался к мастеру:
– Ну что? Что? Да говори скорее!
Но Герасим, сознавая свое значение в эту минуту, еще помедлил и уж потом важно сказал:
– Берет Никита ученика.
Никто не успел вымолвить ни слова, как Афимья запричитала:
– Уведут моего сыночка в чужедальнюю сторонушку… А чужедальняя сторонка непотачлива, дорога туда не дождем, а слезами полита…
– Ну, завела! – тоскливо пробормотал Илья: ему за неделю пришлось выслушать немало причитаний.
– Не держи на нее сердца, – тихо сказал Герасим. – И волчица детенышей защищает…
Афимья продолжала:
– Уж пускай бы Андрюшенька в монахи ушел – я бы хоть в церкви, хоть в праздники, хоть бы издали смотрела на моего ненаглядного…
Афимья крепко прижала Андрюшу, точно боялась, что сына силой оторвут от нее. Мальчик стоял, притихнув, как испуганный зайчонок: он понимал, что в эти мгновения решается его судьба.
– На родимой сторонке и камень – брат, а на чужой стороне люди жестче камней, – изливала свое горе Афимья. – Кто там приветит, кто пригреет сиротинушку?.. Я хоть и бивала Андрюшеньку, да без ненависти. От старых людей сказано: «Мать высоко руку подымет, да не больно опустит…»
Долго горевала Афимья. Мужчины благоразумно молчали. И когда женщина выплакалась, Илья попросил Герасима:
– Расскажи толком, что тебе обещал Булат.
– А у Булата, вишь, так получилось, – словоохотливо начал Щуп. – Был у него ученик, да отделился о прошлом годе: свою артель собрал…
– У Булата тоже есть артель?
– Он зодчий, а не артельный староста. Не охотник он хлопотать насчет мелких дел.
1 2 3 4 5 6