А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Юный Владетель видел, как борются они с роднею, со слугами, с вещами, с тенью, тоже одетой в траур с головы до ног. Был и такой, который боролся с собственным отражением, бил зеркала, чтобы уничтожить свой образ. Тот исчезал, он убивал себя в стекле и так остро чувствовал смерть, что потом слонялся по дому, словно бродячий призрак, неприкаянная душа, пережившая свое тело.
Бедный убийца отражений! Его прозвали Коршуном за траурный костюм с желтизной, за редкие волосы-перья, прилипшие к хищной головке, и за то, что зимою он странствовал с места на место, волоча за собой постель, стол, стулья, книги; начиналось же это, когда недвижным водопадом низвергнутся на пол стекла, прольется зеркальная вода, и слуги сметут ее, словно градины первых ливней.
Легкий, как время, он выходил каждый месяц, тринадцатого, в полночь, из своей недолговечной спальни, чтобы возжечь восковые черные свечи, горевшие очень ярким, очень желтым огнем перед крестом Злого Разбойника, который верил, что от человека остается лишь мертвое тело и всякий, рожденный на свет, становится только прахом, как бы велик и могуч он ни был при жизни.
— Воистину умерший, прости мою немощь!.. — взывал он. стоя на коленях перед мерзким распятием. — Когда я гляжу в черкало, мне мерещится, будто там, за этой жизнью, есть что-то еще. Вот мой грех, и я тебе каюсь. Много раз оскорблял я тебя, но обещаю, отче, больше не заглядывать туда, где мне видятся иные пути, ибо ты их отверг, смеясь последним смехом, когда обманутый мечтатель предлагал тебе рай.
Дыхание его отдавало гнилой утробой, хищная птичья головка судорожно тряслась, глаза неотрывно глядели на распятие, напоминавшее цифру тринадцать: кресте кривой перекладиной — единица, изогнутое тело — тройка.
— Я ненавижу Люцифера, — говорил Коршун, понизив голос, — глупого ангела, низвергнутого в ад за то, что он возжелал сравниться с Богом, и беззаветно люблю тебя, ибо ты, распятый Разбойник, зная свою участь, отверг убежище небес, твердо веря, что и сам ты, и все мы — лишь тленные тела.
Все так же тихо, прерывисто, едва разжимая губы, он говорил:
— Ты висишь на кресте, ты прикручен веревкой, ты страшно страждешь, ты вывалил язык — это последнее кощунство, — а дерзкий извив твоего тела — мятеж против слепых сил судьбы!
Утренний свет — толстое стекло, опаленное пламенем и раздробленное в мокрую пыль — облекал со всех сторон изможденного убийцу отражений. В бесконечном зеркале мира, покрытом с изнанки амальгамой, занималась заря, а несчастный Владетель ощупывал пальцами все, что было в нем от плоти, не желая укрыть в раю единственную истину — тело.
— Не попусти моему отражению затеряться в краю вымысла! Укрепи меня, не дай выйти из здешнего, вещного, мирского! Зачем ты дозволяешь мне изменять твоему примеру? Ты — Злой Разбойник, ты — вор, ибо деянием своим ты украл мнимый мир у тех, кто в него верил. Ты покусился на царство отражений и победил его!
Мечась между грехом и покаянием, Коршун пришпорил коня, прыгнул как был, верхом, в Нищенскую лужу, и на сей раз вода не вернула ни облика его, ни тела, схоронив их в таинственном спящем зеркале.
Похоронив дона Антельмо, циркачи перессорились друг с другом. Каждый хотел власти. Начались сплетни, раздоры, ночные драки. Наконец стали биться в открытую. Когда воюют в доме, в семье, самая мирная утварь становится снарядом, а защищаются как могут, — за колонной, за Ширмой, за креслом пли в запертой на ключ комнате, перед которой враги, истошно вопя, колотят в дверь ногами.
В цирке же — что в чистом поле, тут не спрячешься. Под огромным куполом пусто, и противникам едва удавалось укрыться от летящих предметов на местах для публики, за полотнищем, заменявшим двери, или за кулисой, — больше негде. Если бы не цирковая прыть, помогавшая увернуться, многие были бы тяжело ранены.
Но это не все. Не только поле боя — оружие было иным, чем в семейных битвах.
Укротитель объявил себя преемником дона Антельмо. но его не послушались. Он взъярился и пригрозил выпустить на волю зверей.
— Тогда признаете мои права! — зычно орал он, отскакивая в сторону, ибо циркачи метали в него самодельные снаряды так рьяно, что зазевайся он на миг — и ему раскроили бы голову, туго набитую воспоминаниями об охотничьих подвигах в Африке.
— Или я главный, или вами займутся звери… Звери да бич!..
Сквозь ломкие зигзаги крика слышался свист хлыста, сверкавшего, словно молния, в сильной руке, наполовину спрятанной под манжетом раззолоченной парадной униформы.
Ана Табарини, дочь дона Антельмо, подошла к Укротителю, едва одета — угрозы загромыхали, когда она была в одном белье, — и притворилась, будто согласна. Она натягивала халат, не противясь объятиям мужчины, возомнившего, что власть и любовь явились к нему сразу, вместе, — и вдруг, вырван хлыст, впилась звериными зубами в большое ухо, явственно намереваясь вырвать его, если Укротитель не отдаст ключи от клеток. Несчастный циркач, которого кусы вал и и настоящие звери, побагровел, посинел, почернел (что никак не подходило к его золотисто-бронзовой щетине), взвыл от боли, заметался — Ана впивалась все сильнее, — но не выпустил ключей из скрюченных, словно когти, пальцев.
Клоун Белый Хуан вырвал их в одно мгновение и понесся прочь, аза ним кинулся негр, длинный и тонкий, как угорь. Заметив, что ключи у клоуна, он решил отнять их и стать главным, и это удалось бы, если бы Хуан не ускользнул, не пересек арену и не взобрался по канату на одну из трапеций; хотел он втянуть и канат, но опоздал — преследователь быстро карабкался вверх.
Не дожидаясь поражения, клоун швырнул ключи одному из своих, приятелю Аны Табарини, который укрылся на местах для зрителей и взывал оттуда к нему, выразительно протягивая руки.
Связка ключей пролетела под куполом, звеня, словно метеор, прорезающий небо. Вернее, звук был такой, будто кто-то из музыкантов ударил в треугольник, перекрывая глухие стуки, звяканье меди и звон разбитого стекла.
Образовались две партии. Сторонники Аны Табарини защищали ключи, чтобы Укротитель не открыл клетки и не пришлось признать его власть — как-никак, угроза немалая, да и звери проголодались.
Чуяли беспокойные тигрицы и разозленный лев. что их, быть может, ждут свобода и пир, на котором роль христианских мучеников исполнят циркачи.
Чуяли, нет ли, а по клеткам ходили взад-вперед, как заведенные, глядя печально, ступая мягко и подгоняя себя бичом хвоста.
Укротитель, измученный борьбою с Аной, неуловимой и юркой, как язык, прижал побелевшую ладонь к раненому уху. которое вконец онемело и горело так, словно в него впилась не дочь Табарини, а его золотая горящая челюсть.
Ключи летали туда-сюда, и в самый разгар битвы под парусиновым сводом, именно там, где его держит шест, появилась обезьяна. Кто-то забросил туда ключи, чтобы уж никак не достать.
Обезьяна их достала. Циркачи застыли от страха, готовые броситься наутек. Не ровен час, хвостатая ворюга свалится спелым плодом и отопрет клетки! Но, гримасничая, словно шут, обезьяна позвенела ключами у самого уха, послушала, взвизгнула несколько раз— понравилось! — и оглядела арену, высматривая негра.
Раздался свист. Обезьяна в мгновение ока соскользнула вниз по трапециям и, прежде чем все опомнились, села на плечо темнокожему другу в сверкающих одеждах.
Маленькая, черная, мохнатая ручка вложила ключи от клеток в черную гладкую руку.
Ана Табарини и клоун попросили хоть на время заключить мир.
— И мне мий, и мне! — завопил негр, принадлежавший к партии Укротителя.
Все облегченно вздохнули, услышав его слова. Укротитель расправил грудь, прикрытую опозоренной, но все же блестящей курткой (от укуса он оглох), и потребовал у негра ключи, но тот, не спуская с плеча обезьяну, отдать их отказался.
— Мий! Мий! Мое кьючи! Никому не обизу!
Китайцы (жонглеры) и Ана Табарини пошли в наступление под началом Бородатой Женщины, швыряя противнику в глаза опилки и песок.
Укротитель и его сторонники упали ничком. Над темным мхом, над волосами удачливого нефа пронесся белый комок, задел на лету клоуна и угодил Укротителю в щеку, когда тот приподнял голову, чтобы поглядеть, не угомонились ли китайцы, чернокосые. как слуги Владетеля сокровищ.
— Нету.мия! Будете швыяться, клетку откьею! — крикнул негр, все еще с обезьянкой на плече.
Укушенный Укротитель встал, готовый на все. протирая глаза. Дрожа и брызгаясь слюной от ярости.
Негр угадал, что он замышляет, и схватил упавший хлыст.
Вдруг, откуда ни возьмись, понеслись галопом кони. Наездники на огненных жеребцах. Миг — и нет их. Страшно, если скачущий конь ударит подкованным копытом. А когда он так несется, может и убить.
Бородатая Женщина, чей пол выдавало ее лицо, свалилась без чувств.
— Писпис! — обличал Укротитель негра, страшась подойти ближе (а что, как ударит хлыстом?). — Изменник, двурушник, бандит, злодей, своего предал!
— Писпис не двуюшник!
— Чего же ты тогда?
— А ты покьичи: «Писпис молодец, Писпис хозяин, цийка хозяин и мой, Укьятителя\ Самый-самый главный, хоть и темным!»
Сторонники Аны Табарини признали Писписа главой труппы. Клоун Хуан, китайцы, другие циркачи окружили его в знак поддержки. Укротитель и ошеломленные наездники пытались и не могли очнуться от страшного сна. Звери били лапами об пол клеток и ревели, как дальняя буря. Владетель сокровищ укрылся в доме, под крышей, украшая сверканием мрака траур своих одежд.
К галерейке тянулся кровавый след. Сурило был ранен. Сурило, горбатый рыбак, приготовлявший наживку, мелко крошенные потроха, которые порой съедал и сам, смеясь, пуская слюну, вычихивая мух. Волосы росли у него на шее, на лице, повсюду. Нет, лица почти не было. Человек безлица. Не голова — кокосовый орех, приклеенный к телу, к плечам, похожим на лапы черепахи. Руки длинные, ноги короткие. Только и есть что глаза — голубые, живо глядящие из волосяной чащи. Его бы прикончили, если бы не Писпис, нынешний хозяин цирка Табарини.
Невидимый, независимый, один против всей труппы. Сурило метал из большой пращи камни и комья глины, которые били метко и больно, как пули. Увидит сквозь шатер неясный силуэт и прицелится, кто бы там ни был.
Первым ранило китайца. Он упал без чувств. В разгар междоусобной битвы циркачи и помыслить и заподозрить не могли, что на них покушается внешний враг. Пока у китайца вспухала шишка и он шипел: «Шиш-ш-шка, шиш, ш-ш-ш», потирая ногу и страшась, что глиняный шарик так и остался под кожей, очень уж болело, один из акробатом прыгал, держась за канат и поджав, словно аист, пораненную ступню.
Не теряя времени попусту, Сурило прицелился еще метче и угодил прямо в бок Ане Табарини. Акробатка побледнела, задергалась, как обезумевший паук, и потеряла сознание.
Кто-то, да нет — каждый увидел, как рыбак с пращой в руке, пылая гневом, сверкая глазами, то напряженно морщит, то расправляет заросший лоб. По-детски увлекшись борьбой, Сурило не заметил, что вышел из укрытия и нападает не прячась.
Защищался он храбро. Из пращи стрелять теперь не мог — многочисленные враги подошли к нему цепью, слишком близко — и пустил в ход камни. Повинуясь чутью, как зверь, Сурило швырял их обеими руками, поочередно левой и правой. Наездник на коне свалил его наземь. Циркачи накинулись на него. Они били несчастного рыбака ногами, кулаками, хлыстом, палками и прикончили бы, если бы черный Писпис не подоспел вовремя. У Писписа были и ключи от клеток, и хлыст Укротителя, да и вообще теперь все признали его главой труппы.
Бледной, похолодевшей рукою Ана Табарини пыталась унять боль в легком, которого и не коснешься. По-сиротски всхлипывая, плача, она просила клоуна посильнее отколотить Сурило. Белый Хуан и так старался больше прочих, и Писпису пришлось пригрозить, что он откроет клетки, если тот не уймется.
Под защитой Писписа и обезьяны Сурило ушел и укрылся на галерейке.
Круглый день… День кажется большим и круглым, если глядишь на него с глади вод, зажатых между горами, скажем — с Нищенской лужи.
Рыбаки, чуждые, как и слуги, распрям циркачей, забрасывали сети с лодок, задумчиво, молча, печально, очень уж часто они глядели на воду.
На берегу, темно-красном, словно кровяная пыль, женщины, плавные, точно облака, стирали и расстилали белье, собирали клейкие травы, помогающие от лихорадки, ломоты и простуды, или красивые ракушки, из которых можно сделать бусы, или сухой хворост, чтобы подбросить в огонь и разогреть обед. У одних за спиной висели малыши, другие держали за ручку детей постарше. С тех пор как приехал цирк, рыбаки брали с собой и семьи и собак, страшась, что тигры выйдут из клеток — тигры и лев, он ревел так страшно, — и сожрут всех без разбора, и некому будет защитить тех. чьи мужья и отцы ушли далеко, к Луже.
Когда стемнело, вернувшись, под кровлей своих хижин они толковали о Сурило, объясняя все по-своему. Каждый в этом мире творит свою правду. Циркачи хотели схватить убогонького, дурачка и скормить его голодным зверюгам, а он защищался, сперва — пращой, потом — камнями, потом — как мог. и если бы не Писпис, его бы кинули в клетки на растерзание льву и тиграм.
Назавтра рыбаки с семьями укрылись в гулком, тихом доме, под защитой Злого Разбойника и Юного Владетеля сокровищ.
Слуги, размещенные на парадной лестнице по косам — or самой длинной до самой короткой, хотя и одинаково черного цвета, встретили рыбаков с женами и детьми, собак, домашнюю птицу, больших и маленьких попугаев. Рыбацкие семьи, словно во сне, покинули тростниковые хижины. Их напугало рычание льва, и они пришли, чтобы пожить здесь, пожаловаться Владетелю на страшных африканских зверей и препоручить себя Злому Разбойнику, в чьей обширной часовне они и разместились, не говоря ни слова, будто отобрали для молитвы тех, кто потише и погибче — ведь страшному распятию молятся молча. но поклонов кладут много.
Безбородые и чернокосые слуги глядели на рыбачек, представляя, как звери рвут и жрут их. Они не могли думать о том, что слышат, да и не слышали толком, как молят и просят рыбаки, чтобы Владетель сокровищ приютил их, ибо упивались мыслью о том. что не тигры и не львы терзают этих женщин в провонявших рыбой лохмотьях, а они сами, слуги… если бы тех, обнажив, швырнули им.
Безмолвно помолившись покровителю своей плоти — так звали они Разбойника, не слишком в это вдумываясь, — рыбаки поклялись отомстить за Сурило.
— Тобой клянемся, отче, отвергающий душу!.. — говорили они, целуя когтистые скрюченные ноги, привязанные веревкой к кресту.
Главный слуга перекинул косу на грудь, словно кисть почетной перевязи, и отвечал рыбакам:
— Если звери окружат нас, требуя человечины, мы сперва бросим им младенцев, потом — детей постарше, потом — стариков, потом — женщин, потом — раненых. Тогда защитники дома смогут биться, пока не погибнут.
Сказал и перекинул косу за спину.
Рыбаки повскакали, крича «нет!» с таким омерзением, будто выплевывали жабу.
Слуга закрыл глаза. Другие слуги жаждали женщин, словно звери, и преследовали их. Казалось, что у них по четыре руки: две — просто руки и две — косы, шевелящиеся, как клешни у рака.
В коридорах, кухнях, конюшнях, патио, дальних комнатах, на лестницах, подарками, — всюду, точно играя в прятки, чернокосые слуги с задубевшей от времени кожей подстерегали пленительных рыбачек, а кругом сновали мыши, сыпали искрами жаровни, распаленные горячим мясным соком, капающим с вертелов.
Женщины прятались, отступали, уступали. Понизу дул вонючий ветер. Сбились воедино лохмотья, руки, волосы, лица, грязь, тоска и страх. Так было в первый день, когда мужья ушли рыбачить и оставили растерявшихся жен под недвижными взорами чер-нокосых. иссохших, похотливых слуг, среди клеток, где грозно пыхтели лоснящиеся зверюги.
Еше один круглый день. Переливчато-золотистые звери с пеной на губах чистят клыки, точат когти, моются в узких поилках.
— Сурило!.. Сурило!..
Юный Владетель сокровищ тряс на своей галерейке куклу из плоти в окровавленном тряпье. Так миновала ночь. Сурило поводил голубыми, как бы не своими глазами. — сам он был совсем убогий, и казалось, что настоящий обладатель глаз за какую-то провинность заключен в такое тело, а теперь, проснувшись, выглядывает оттуда, не понимая, что это с ним.
Жаловался Сурило не столько на боль и раны, сколько на утрату пращи, и радужка его глаз беспомощно голубела на фоне ярких белков, сверкавших из-под век.
Есть ли лучший рай для страдальца, чем облегчение боли? Израненное тело повиновалось чутью.
Рай — это место, где ничто человеческое уже не важно нам и не больно, тогда как в аду все болит намного, бесконечно сильнее.
Сурило лежал на галерейке — мухи облепили его рану, словно алый мед, — и, отвернувшись к стене, тихо стонал.
Владетель сокровищ, покинутый разумными предшественниками, для которых на свете нет ничего, кроме плоти, подошел к нему и сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13