А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

С высоты трона матрос признан человеком, который имеет права… Не сомневаюсь, что все рады этому так же, как и я.
Затем капитан в сопровождении старшего офицера подошел к фронту и проговорил, слегка возвышая голос:
– Здорово, молодцы!
– Здравия желаем, вашескобродие! – громко и радостно отвечали матросы, глядя на своего «голубя» теми веселыми взглядами, которые лучше слов говорили о расположении матросов к капитану.
Остановившись у середины фронта, капитан продолжал:
– Я пришел поздравить вас, ребята, с большой царской милостью. Вчера я получил из России приказ, которым отменяются телесные наказания… Поняли, ребята?
– Поняли, вашескобродие!
– Отныне никто, слышите ли – никто, не смеет вас наказывать розгами или линьками и бить вас… Поняли, ребята? – снова спросил капитан слегка возбужденным голосом.
– Поняли, вашескобродие! – еще веселее и радостнее отвечали матросы.
– Эти позорящие наказания пока оставлены только для тех матросов, которые за дурное поведение могут быть переведены в разряд штрафованных, но не иначе, как по суду. Уверен, у нас ни одного штрафованного не будет… Не так ли, ребята?
– Рады стараться, вашескобродие! – раздался дружный окрик ста пятидесяти человек среди торжественной тишины чудного тропического утра на гонолульском рейде.
Командир приказал матросам стать вокруг него и, когда очутился в центре, проговорил:
– Я прочту вам царский приказ. Слушайте внимательно. Шапки долой! – скомандовал капитан, снимая треуголку.
Все обнажили головы, и капитан прочел приказ, который матросы слушали с благоговейным вниманием, жадно вникая в каждое слово. После этого был отслужен благодарственный молебен, и затем капитан приказал объявить отдых на целый день и разрешил выпить перед обедом по две чарки за здоровье государя, отменившего телесные наказания. Все офицеры были приглашены на завтрак к капитану.
Среди матросов было в это утро необыкновенное оживление. Разбившись на кучки, все говорили о только что прочитанном приказе и обсуждали его на разные лады. Особенно горячо говорили молодые матросы, но среди стариков находилось и несколько скептиков, не вполне веривших в применение нового положения.
Более других проявлял недоверие старый баковый матрос Гайкин, прослуживший во флоте пятнадцать лет и видавший всякие виды, сделавшие его большим скептиком.
– Чудно что-то, братец ты мой, – говорил он такому же старику, матросу Артамонову, – право, чудно!
– Чудно и есть! – подтвердил Артамонов.
– Оно, конечно, приказ, но только я так полагаю: ежели который командир попадется не нашему голубю чета, он форменно отшлифует.
– Сделайте ваше одолжение! – усмехнулся Артамонов с таким видом, будто он был некоторым образом доволен возможностью «форменно отшлифовать».
– Не под суд же отдавать за каждую малость… Матрос, примерно, загулял на берегу и пропил, скажем, казенную вещь… Что с ним делать? Взял да и отодрал как Сидорову козу. А чтобы было как следует по закону, переведут его в штрафованные, и тогда дери его, сколько вгодно.
– Никак это даже невозможно, Гайкин, – вмешался в разговор третий матрос, помоложе, до сих пор молчаливо слушавший этот разговор. – Никак невозможно, – повторил он.
Гайкин насмешливо взглянул на плотного, довольно видного блондина Копчикова, матроса из кантонистов, порядочного таки лодыря, но речистого и бойкого, любившего употреблять ни к селу ни к городу разные мудреные словечки, и проговорил:
– Почему это ты полагаешь?
– А потому, что очень даже хорошо понял, что читал сейчас капитан.
– Что же ты такого понял? – с прежней насмешливостью допрашивал Гайкин, значительно взглядывая на Артамонова и будто говоря этим взглядом, что будет потеха.
– А понял я в тех смыслах, что вовсе без всякого предела телесно обескураживать человека по новому закон-положению нельзя, хотя бы даже самого штафного матроса. Положен, значит, предел, чтобы никого не доводить до отчаянности души, – говорил Копчиков, видимо сам упиваясь цветами своего красноречия. – Получи законную препорцию и уходи. Мол, мерсите вам: больше препорции нет по закон-положению. Но самая главная, можно сказать, загвоздка нынче, что ежели ты что-нибудь свиноватил, так сейчас будут судом судить.
– Так-таки за всякую малость и судом? – не без иронии задал вопрос Гайкин.
– За все судись! – категорически и с апломбом отрезал Копчиков, как видно усвоивший только что прочитанный приказ так же мало, как и оба старика-матроса.
Гайкин посмотрел на Копчикова и после паузы проговорил не без некоторого презрения:
– И ловок же ты врать. Недаром из кантонинщины!.. По-твоему выходит, что я, примерно, на берегу напился, и меня судить? Или тоже и отодрать нельзя без закон-положения? Небось ежели тебя да за твое лодырство перевели бы в разряд штрафованных, так форменный командир мог бы по закон-положению каждый день законную плепорцию тебе прописывать… А то туда же: закон-положение!
Копчиков обиделся и за то, что именно к нему Гайкин вздумал применить новый закон-положение, и за то, что его покорили в лганье, до которого он, впрочем, был большой охотник.
– Это пусть врут, которые ежели не могут по своему необразованию понимать законов, а я, слава богу, могу все понять! – проговорил он и отошел с видом человека, убежденного в своем превосходстве и который только напрасно разговаривал с необразованной матросней.
– Тоже: понятие! Лодырь ты этакий! – пустил ему вслед с прибавкой крепкого словечка старый Гайкин и, обращаясь к Артамонову, проговорил: – И все-то он брешет. Видное ли дело, чтобы за всякую малость судиться?
И оба они, привыкшие к прежним порядкам во флоте, вполне были уверены, что хотя и вышел приказ, но все-таки без порки не обойдется, если на судне будет, как они выражались, «форменный» командир.
– Ну, да нам, братец ты мой, все равно. Вернемся в Рассею-матушку, нас в бессрочный отпустят. Слава богу, послужили.
– А разве пустят? – усомнился Артамонов.
– За восемнадцать-то лет? Пустят… Писарь сказывал: беспременно. И слышно, что нонче и сроку службы перемена будет.
– Вольней, значит, стало?
– То-то вольней. Потому ежели как хрестьянам волю дали, надо и прочего звания людям дать льготу… и солдату, и матросу… Послужи, мол, царю недолго, да и айда назад в деревню, пока в силе-возможности… А то нам, примерно, с тобой, куда уж в деревню… Так, разве, на побывку, а то ищи себе на стороне пропитания.
И оба старика заговорили о будущем. Гайкин надеялся получить какое-нибудь место в Кронштадте, а товарищ его мечтал о ларьке на рынке. Первый решительно прогуливал на берегу все, что получал, а второй, напротив, копил деньги и скрывал даже от своего товарища, что у него уж прикоплено двадцать пять долларов, которые хранятся у лейтенанта Поленова.
Бастрюков в это утро находился в умилительно праздничном, проникновенном настроении. Он не рассуждал о приказе и едва ли запомнил его подробности, хотя слушал, затаив дыхание, но он чувствовал всем своим существом, что случилось что-то очень значительное и хорошее, что правда взяла свое, и радовался за «людей», что им станет легче жить, радовался, что бог умудрил царя, и на молебне особенно горячо за него молился.
Он то и дело подходил то к одной, то к другой кучке матросов, слушал, что там говорили, и, улыбаясь своей славной светлой улыбкой, замечал:
– То-то оно и есть. Сподобились и матросики, братцы… Теперь пропадет эта лютость самая на флоте. Про-па-дет! И матрос, братцы, правильный станет… Хорошо будет служить. На совесть, значит, а не из-за страха.
Увидав Володю, который пришел на бак и, тоже веселый и радостный, давал разъяснения приказа многим матросам, которые, видимо, не совсем его поняли, Бастрюков подошел к нему и проговорил:
– Здравия желаю, ваше благородие! Небось к нам пришли? И вам, по вашему доброму сердцу, лестно, как, значит, матросиков русских обнадежили.
– Еще бы! Теперь, Бастрюков, совсем другая жизнь пойдет во флоте. У нас вот капитан прелесть, а на других судах всякие бывают.
– Это точно, что всякие, ваше благородие… И очень даже многие, которые совесть забыли и утесняют матроса.
– А теперь не смеют.
– Может, и посмеют, да с опаской, ваше благородие… А по времени и матрос поймет, что и ему права дадены, не позволит беззаконничать над собою.
– Боцмана вот только все-таки у нас дерутся.
– Дерутся… Тоже им отстать сразу нельзя, ваше благородие… Временем и они отстанут. Они, глупые, и вовсе недовольны теперь приказом.
– Слава богу, недовольных-то мало.
Ашанин был прав. В общей радости обитателей корвета не принимали участия лишь несколько человек: два или три офицера, боцмана и некоторые из унтер-офицеров. Последние собрались в палубе около боцманской каюты и таинственно совещались, как теперь быть – неужто так-таки и не поучи матроса? В конце концов они решили, что без выучки нельзя, но только надо бить с рассудком, тогда ничего – кляуза не выйдет.
Видимо, недовольны были приказом и Первушин, и артиллерийский офицер. Не особенно сочувствовал ему и лейтенант Поленов, но все они старались скрыть это ввиду того, что большинство в кают-компании восторженно говорило о новой эре во флоте. К тому же капитан, как известно, был враг всяких телесных наказаний, и потому все офицеры-дантисты, бившие матросов потихоньку, поневоле скрывали свое недовольство, не имея доблести открыто высказывать свои мнения, что без линьков пропадет и дисциплина, и матросы не будут хорошими.
В те отдаленные времена немало было моряков, выражавших такие опасения. Но время показало, что и дисциплина не пропала, и матросы добросовестно и усердно исполняют свое дело, и едва ли не лучше прежнего, и без тех ужасных сцен варварских расправ былого времени. И главное – матрос перестал работать из-под палки, перестал быть машиной и сделался человеком.
Завтрак у капитана прошел оживленно. Василий Федорович был, как всегда, радушен и гостеприимен, держал себя так просто, по-товарищески, что каждый чувствовал себя свободно, не думая, что находится в гостях у своего начальника. В нем было какое-то особенное умение не быть им вне службы.
За шампанским было много тостов и пожеланий. Капитан снова говорил о великом значении отмены телесного наказания, и молодежь восторженно внимала его словам. Потом зашла речь о новом начальнике эскадры, и капитан сказал, что эскадра должна радоваться такому назначению, так как Корнев – один из тех редких начальников, которые беззаветно преданы своему делу и вносят в него дух живой. Он превосходный моряк и не формалист. Правда, он вспыльчив, и подчас даже очень, но в нем это вспыльчивость горячей страстной натуры моряка. За это ему можно извинить многое.
– Вы с ним служили, Василий Федорович? – спросил кто-то.
– Служил еще в Черном море и в Севастополе… Я был мичманом на пароходе, на котором Корнев во время войны, когда неприятельский флот был уже в Черном море, ходил на разведки, ежеминутно подвергаясь опасности попасться в руки неприятеля… Потом я видел его кипучую деятельность по постройке и изготовлению к плаванию клиперов тотчас после войны. При многих его недостатках это благороднейший человек, и – что особенно редко – умеет сознавать свои ошибки и первый готов извиниться хотя бы перед мичманом, если считает себя виноватым… Я это испытал на себе.
И капитан рассказал, как однажды в ответ на дерзость Корнева он ответил такой же дерзостью и был уверен, что после этого вся карьера его кончена: Корнев отдаст молодого мичмана под суд и его по меньшей мере исключат из службы, а вместо этого Корнев первый извинился перед мичманом на шканцах в присутствии всех офицеров.
– Надо, господа, быть очень хорошим человеком, чтобы поступить так, как поступил Корнев. Очень немногие способны на это! – заключил капитан.
После завтрака почти все офицеры вместе отправились на берег на аудиенцию к его величеству Камеамеа IV, назначенную в три часа. Разумеется, и Володя был в числе желающих взглянуть на короля и королеву Сандвичевых островов и потом описать то, что видел, в письме к своим. То-то дядя-адмирал удивится разнице, происшедшей в 35 лет: к нему на шлюпке подплывала голая королева, а теперь королева была одета и, как говорят, очень хорошенькая каначка, щеголявшая в платьях из С.-Франциско. Но в настоящее время королева была в трауре: за неделю до прихода «Коршуна» в Гонолулу королевская чета потеряла единственного ребенка и наследника, маленького мальчика: он внезапно умер от солнечного удара.

V

Толпа любопытных канаков уже собралась на пристани, когда из катера и вельбота вышли русские офицеры в шитых мундирах, в саблях и треуголках на голове. И мужчины и женщины глазели на прибывших во все глаза, видимо восхищаясь блеском мундиров, а мальчишки просто-таки без церемонии трогали сабли и улыбались при этом своими добродушными ласковыми глазами.
Несколько колясок дожидалось русских офицеров. На козлах одной из них восседал с сигарой во рту и капитан Куттер. Он кивнул головой своим вчерашним седокам и, когда они подошли к нему, чтобы сесть в его экипаж, протянул руку и крепко пожал руки Володи и доктора.
Минут через десять экипажи остановились у решетки двора или, вернее, лужайки, полной цветов, в глубине которой возвышался двухэтажный, не особенно большой дом, похожий на дом какого-нибудь зажиточного европейца. Это и был дворец, на крыше которого развевался гавайский флаг.
Двое часовых у ворот решетки – небольшого роста солдаты армии его величества, состоящей из трехсот человек, в светло-синих мундирах, с оголенными ногами, так как штаны доходили только до колен, и в штиблетах, похожие скорее на обезьян, взяли ружья на караул, когда все двинулись во двор. Там тоже ждала офицеров торжественная встреча в виде десятка-двух таких же солдатиков, стоявших шпалерами по бокам широкой, посыпанной песком дорожки, которая вела к подъезду дворца. Забил барабан, и солдатики, совсем не имевшие никакой военной выправки, вскинули ружья, пожирая офицеров своими большими, несколько выкаченными глазами.
При входе русских встретил какой-то господин во фраке и белом галстуке, провел их в большую комнату рядом с большой передней и, попросив подождать минутку, скрылся. Это был первый министр его величества короля гавайского, мистер Вейль, пожилой, довольно красивый шотландец, с седыми курчавыми волосами, карьера которого, как потом рассказывал капитан со слов самого мистера Вейля, была довольно разнообразная и богатая приключениями. Мистер Вейль окончил курс в Оксфорде, долго не мог приискать себе хорошего места на родине и отправился завоевывать счастье на океан. Он был и в Индии, занимался торговлей в Китае, но неудачно; потом поехал в Гаванну служить на одной сигарной фабрике, оттуда перебрался в Калифорнию, был репортером и затем редактором газеты и – авантюрист в душе, жаждущий перемен, – приехал на Сандвичевы острова, в Гонолулу, понравился королю и скоро сделался первым министром с жалованьем в пять тысяч долларов и, как говорили, был очень хороший первый министр и честный человек.
– Однако дворец-то не очень важный! – заметил кто-то из офицеров, разглядывая комнату, в которой все дожидались и убранство которой совсем не напоминало европейцу, что он находится во дворце. Все было комфортабельно, как в американских домах, но о той роскоши, какая бывает во дворцах, и помина, конечно, не было.
– Это доказывает только, что его величество знает поговорку: «По одежке протягивай ножки», – заметил, улыбаясь, капитан, – и не грабит своих подданных, как грабят разные магараджи Индии, позволяющие себе безумную роскошь… Страна небогатая, и король получает на свое содержание очень скромные суммы, назначенные парламентом…
– Пойдемте, капитан! Пойдемте, господа! – проговорил снова появившийся мистер Вейль. – Король и королева ждут вас в тронной зале.
Все двинулись гуськом за первым министром: сперва капитан, а за ним по старшинству офицеры. Володя замыкал шествие.
Пришлось только пройти прихожую, и затем русские офицеры вошли в большую просторную и светлую комнату, одну из таких, какую можно увидать в любом богатом доме и которую мистер Вейль слишком торжественно назвал тронной залой. Посредине этой залы, на некотором возвышении впрочем, стояли троны: большие кресла, обитые красной кожей, и у них стояли король и королева Сандвичевых островов.
Высокий, стройный, совсем молодой, с курчавыми волосами и очень реденькой бородкой, его величество, несмотря на некоторую одутловатость своего темнокожего лица, был очень недурен собой и производил приятное впечатление добродушным выражением лица и особенно глаз. По случаю торжественного приема он был в шитом мундире, с золотым аксельбантом через плечо и генеральских эполетах – форма эта несколько напоминала форму английских генералов – и, казалось Володе, несколько стеснялся этой формой, как обузой, которую надо было нести человеку поневоле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46