А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Он не должен погибнуть, – вскричал другой, когда Орсини, бросив яростный взгляд на кузнеца, обнажил меч, как бы желая изрубить его.
– Стыд, стыд! Неужели папу будут оскорблять в его городе? – вскричали многие голоса. – Прочь святотатство! Прочь! – И как будто заранее сговорившись, вся масса черни хлынула вдруг через промежуток на Орсини и его смятую и худо подобранную свиту. Сам Орсини был сбит на землю и по нему прошла сотня ног. Его люди, боровшиеся всеми силами против толпы, были рассеяны и опрокинуты. И когда стража под предводительством кузнеца восстановила порядок, то Орсини, задыхаясь от бешенства и унижения и сильно помятый, едва мог встать. Папские офицеры подняли его, и он, дико озираясь, искал свой меч, который выпал у него из рук и был отброшен в толпу. Не найдя его, Орсини, скрежеща зубами, проговорил, обращаясь к Чекко дель Веккио:
– Любезный, твоя шея ответит за эту обиду, или пусть оставит меня Бог! – И он прошел среди полуподавленного и торжествующего шиканья присутствующих.
– Дорогу, – вскричал кузнец, – дорогу синьору Мартино ди Порто, и пусть все знают, что он грозил убить меня за то, что я исполняю свою обязанность, повинуясь папскому наместнику!
– Он не смеет! – закричала тысяча голосов. – Народ защитит своих!
Эта сцена не была не замечена провансальцем, который умел распознавать, откуда дует ветер, и по смелости черни тотчас понял, что эти люди сознавали приближение бури.
– Pardieu, – сказал он, кланяясь Адриану, который с важностью и не оглядываясь назад, дошел теперь до ступеней церковной паперти. – Этот высокий молодец храбр и имеет много друзей. Как вы думаете, – прибавил он тихим шепотом, – не служит ли эта сцена доказательством, что нобили не в такой уж безопасности, как они думают?
– Конь начинает лягаться, почувствовав шпоры, – отвечал Адриан. – Благородный всадник в подобном случае остерегается натянуть поводья слишком туго, чтобы животное не поднялось на дыбы и не опрокинулось. Но вы посоветовали бы именно это.
– Вы ошибаетесь, – возразил Монреаль, – мое желание состояло в том, чтобы дать Риму государя вместо множества тиранов. Но, чу! Что значит этот колокол?
– Церемония скоро начнется, – отвечал Адриан, – мы войдем в церковь вместе?
Редко храм, посвященный Богу, был свидетелем такого странного зрелища, какое представляла теперь внутренность латеранской церкви.
Посредине возвышались скамьи амфитеатром, на дальнем конце которого был устроен помост немножко выше всего остального. Ниже этого места, но довольно высоко для того, чтобы быть на виду всего собрания, была помещена большая железная таблица с вырезанной на ней древней надписью и с ясным и выпуклым девизом посредине, который теперь подлежал объяснению.
Скамьи были покрыты сукном и богатыми обоями. В глубине церкви был повешен пурпурный занавес, вокруг амфитеатра стояли офицеры церкви в папских мундирах. Направо от помоста сидел Раймонд, епископ Орвиетский в парадной одежде. На скамьях вокруг разместились все значительные особы Рима: судьи, ученые и патриции, начиная от высокого ранга Савелли до низшего, к которому принадлежали Разелли. Пространство вне амфитеатра было заполнено народом, который теперь быстро приливал поток за потоком. И все это время чисто и громко звучал большой церковный колокол.
Наконец, когда Адриан и Монреаль сели на небольшом расстоянии от Раймонда, колокол внезапно замолк, говор народа затих, пурпурный занавес был отдернут, и Риенцо выступил медленным и величавым шагом. Но он явился не в обыкновенной своей темной и простой одежде. На нем был надет камзол ослепительной белизны; длинный плащ, наподобие широкой тоги, волочился по полу, на голове у него была повязка из белой ткани, на которой сияла золотая корона. Корона была разделена или, так сказать, разрезана надвое мистическим орнаментом, представляющим серебряный меч, который, привлекая всеобщее внимание, свидетельствовал, что этот странный наряд был надет не из суетной роскоши, но для того, чтобы представить собранию в лице гражданина тип и эмблему состояния города, о котором он хотел говорить.
– Право, – прошептал один из старых нобилей своему соседу, – плебей храбро принимается за дело.
– Это будет редкое зрелище, – сказал другой. – Я уверен, что добрый человек вставит в свою речь несколько шуток.
– Что это за комедия? – сказал третий.
– Он верно рехнулся, – прибавил четвертый.
– Как он красив, – говорили женщины, замешавшиеся в толпе.
– Этот человек выучил народ наизусть, – заметил Монреаль Адриану. – Он знает, что должен подействовать на зрение, чтобы победить ум. Плут, умный плут!
Риенцо взошел на помост, и когда он обратил пристальный взгляд на собрание, то высокое и задумчивое спокойствие его величественного лица, его глубокая и торжественная важность, прекратили шум и одинаково подействовали как на нетерпеливую чернь, так и на насмешливых нобилей.
– Синьоры Рима, – сказал он наконец, – и вы, друзья и граждане! Вы слышали, зачем вы собрались здесь. Вы, монсиньор епископ Орвиетский, и вы, сотрудники мои на поприще учености, также знаете, что поводом к этому послужило нечто относящееся к древнему Риму. Мы провели нашу юность, стараясь понять возвышение и упадок его прежнего величия и славы. Но, верьте мне, это не пустая загадка для эрудиции, полезная только ученым, относящаяся только к мертвому. Пусть погибнет прошедшее! Пусть тьма покроет его, пусть оно вечно спит на обвалившихся храмах и печальных могилах его забытых сынов, если вырытые из земли тайны его не могут представить нам руководства для настоящего и будущего. Неужели вы думаете, синьоры, что ради одной древности мы проводили дни и ночи в изучении того, чему может научить нас эта древность? Вы ошибаетесь. Знание того, чем мы были, бесполезно, если оно не сопровождается желанием знать то, чем мы должны быть. Наши предки не более как прах и пепел, если они не говорят нашему потомству; а когда они говорят, то их голоса звучат не из земли, а с неба. В воспоминании есть свое красноречие, потому что оно питает надежду. В прошедшем есть святость единственно по причине хроник, которые оно содержит в себе, повествований о прогрессе рода человеческого, в цивилизации, свободе и знании. Наши отцы запрещают нам идти назад. Они показывают нам наше прямое наследие, они обязывают нас сберечь и умножить его, хранить их добродетели, избегать их ошибок. Вот в чем состоит подлинная польза прошедшего. Подобно святому зданию, в котором мы находимся, это есть могила для построения на ней храма. Я вижу, что вы удивлены этим длинным вступлением, вы посматриваете друг на друга и спрашиваете, к чему это ведет. Взгляните на эту большую железную доску. На ней вырезана надпись, только недавно вырытая из груды камней и развалин, которые были некогда дворцами империи и арками торжествующей власти. Девиз в середине таблицы, которую вы видите, заключает в себе акт римских сенаторов, предоставляющих Веспасиану императорскую власть. Я пригласил вас для того, чтобы прочесть вам эту надпись. Она обозначает условия и пределы этой власти. Императору предоставляется право издавать законы и заключать союзы с какой бы то ни было нацией; расширять или уменьшать пределы городов и округов и, заметьте это, синьоры, возводить людей в звание вождей и царей и лишать их этого звания; учреждать города и уничтожать их. Словом, все атрибуты верховной власти. Да, этому императору была вверена обширная власть, но кем? Слушайте, прошу вас, внимательно, не пропустите ни одного слова. Кем, спрашиваю я: римским сенатом! А что такое был римский сенат? Представитель римского народа.
– Я знал, что он до этого дойдет, – сказал кузнец, который стоял в дверях со своими товарищами, но до слуха которого ясно и отчетливо доходил звонкий голос Риенцо.
– Молодец! И это он сказал при синьорах!
– Да, вы видите, чем был народ, и мы бы никогда этого без него не узнали.
– Тише, ребята, – сказал офицер тем из толпы, между которыми слышались эти замечания, произносимые шепотом.
Риенцо продолжал:
– Да, народ вверил эту власть и следовательно она принадлежит народу. Не присвоил ли гордый император себе корону? Не взял ли власть сам собой? Не родилась ли она с ним? Не получил ли он ее, бароны, посредством обладания укрепленными замками или высоким происхождением? Нет, при всем своем могуществе, он не имел права ни на одну малейшую частицу этой власти без голоса и доверенности римского народа. Такой привилегией, сограждане, пользовались наши отцы, хотя в то время свобода была только тенью того, чем была прежде; всякая власть была даром народа. Спрашиваю: что же вы можете дать теперь? Какой отдельный человек, какой даже незначительный начальник просит у вас власти, которую он присваивает? Его сенат – меч. Грамота его привилегий написана не чернилами, а кровью. Народ! В Риме нет народа! О, если бы мы могли вырыть из могилы дух прошедшего так же легко, как воспоминание о нем!
– Если бы я был вашим родственником, – прошептал Монреаль Адриану, – то я дал бы этому человеку мало времени между его проповедью и исповедью.
– Кто вам император? – продолжал Риенцо. – Иностранец! Кто великая глава вашей церкви? Изгнанник! Вы лишены законных вождей. А почему? Потому что вы не лишены беззаконных тиранов. Своеволие ваших нобилей, их споры и распри заставили святого отца удалиться из наследия св. Петра; они наполнили римские улицы вашей кровью. Она растратили богатства, добытые вашими трудами, на частные союзы и содержание наемных негодяев. Ваши силы истощены против вас самих, вы сделали посмешищем вашу родину, бывшую некогда властительницей мира; вы намочили губы ее желчью и надели терновый венец на ее голову! Как, синьоры! – вскричал он вдруг, повернувшись к Савелли и Орсини, которые, стараясь освободиться от трепета, возбужденного в их сердцах пламенным красноречием Риенцо, презрительными жестами и улыбками выражали теперь свое неудовольствие, не смея его выразить громко в присутствии наместника и народа. – Как, даже в то время, когда я говорю, вас не останавливает святость этого места? Я, правда, незначительный человек, не более как гражданин Рима; но я имею одну заслугу, я возбудил против себя многих врагов и поносителей тем, что я сделал для Рима. Меня ненавидят, потому что я люблю мою родину; меня презирают, потому что я хочу ее вознести. Я расплачиваюсь, я хочу быть отмщен. В собственных наших дворцах вас предадут три изменника, их имена: роскошь, зависть и раздор!
– Задел же он их!
– Ха, ха, ха! Клянусь святым крестом, это было славно сказано.
– Я готов отдаться в руки палачу за другую такую острую штуку.
– Стыдно нам трусить, если один человек так храбр, – сказал кузнец.
– Именно такого человека нам недоставало!
– Тише! – сказал офицер.
– О, римляне! – продолжал Риенцо с жаром. – Проснитесь, заклинаю вас, пусть воспоминание о вашем прежнем могуществе, о вашей древней свободе глубоко западет вам в душу. В благоприятную минуту, если вы ею воспользуетесь, и в несчастную, если вы упустите золотой случай, это воспоминание о прошедшем было доведено до вашего слуха. Вспомните, что приближается время юбилея.
Епископ Орвиетский улыбнулся и одобрительно кивнул головой, народ, граждане и нобили низшего разряда хорошо заметили эти ободрительные знаки, им показалось, что сам папа в лице своего викария благосклонно смотрел на смелость Риенцо.
– Приближается время юбилея, глаза всего христианского мира будут обращены на Рим. Здесь, куда со всех четырех стран света люди идут искать мира, неужели они найдут раздор? Ища разрешения от грехов, неужели они увидят преступление? В области господства Божия неужели они будут оплакивать вашу слабость? В местопребывании святых мучеников неужели они будут трепетать от ваших пороков? В роднике и источнике Христова закона неужели они не найдут никакого закона? Вы были славой мира, неужели ныне вы будете его поношением? Вы были его примером, неужели теперь вы будете его предостережением? Встаньте пока еще есть время, очистите ваши дороги от бандитов, ваши дома от гнездящихся в них наемников! Изгоните эти гражданские распри людей (как бы знатны и горды они ни были), которые их поддерживают! Вырвите весы из рук обмана, меч из руки насилия! Весы и меч были древними атрибутами правосудия, возвратите их ему. Это будет вашим великим делом, вашей великой целью. Считайте всякого человека, который им противится, изменником своей родине. Одержите победу важнейшую, нежели победы цезарей, победу над собой. Пусть богомольцы всего света увидят воскресение Рима. Сделайте эпоху из юбилея религии и восстановления закона. Принесите в жертву ваши побежденные страсти, первые плоды возобновленной вашей свободы на алтарь, который находится в этих стенах. О, с тех пор как существует мир, Богу не была приносима более приятная жертва!
Впечатление, произведенное этими словами, было так сильно, они так потрясли душу слушателей, которых захватили врасплох, что Риенцо сошел с помоста и уже исчез за занавесом, из-за которого он явился, прежде чем толпа осознала, что он закончил.
Странность этого внезапного явления, окруженного мистическим блеском и исчезнувшего в ту минуту, когда дело было кончено, придало еще более действенности произнесенным им словам. Весь характер этой смелой речи был проникнут чем-то сверхъестественным и вдохновенным; в толпе казалось, что смертный преобразился в оракула и, дивясь бесстрашному мужеству, с каким их идол порицал и заклинал гордых баронов, из которых на каждого они смотрели, как на официального палача и гнев которых мог тотчас обернуться смертными казнями, они суеверно воображали, что власть, происходящая свыше, одарила их вождя такой смелостью и сохранила его от опасности. В самом деле безопасность Риенцо состояла именно в этой храбрости; он был поставлен в такие обстоятельства, при которых дерзость есть благоразумие. Если бы он был менее смел, то нобили были бы более строги к нему; но теперь они, естественно, воображали, что такая свобода речи должностного лица Святого престола произошла не без согласия папы и не без одобрения народа; люди, не считавшие, подобно Стефану Колонне, слова ветром, не взяли на себя обязанность наказать человека, голос которого, может быть, есть не более как отголосок желаний первосвященника. Несогласия нобилей друг с другом были для Риенцо не менее благоприятны. Он нападал на сословие, члены которого не имели единства.
– Не мое дело убивать его! – сказал один.
– Я не представитель баронов! – сказал другой.
– Если Колонна не обращает на него внимания, то было бы нелепо и опасно для человека менее значительного делать себя поборником порядка! – сказал третий.
Колонны одобрительно улыбались, когда Риенцо обвинял Орсини, а один из Орсини громко засмеялся, когда красноречие разразилось против Колоннов. Менее значительным нобилям было очень приятно слышать нападки на тех и других. С другой стороны, епископ, ободренный продолжительной безнаказанностью Риенцо, решился утвердить его поступок своим одобрением. Правда, в своей речи он иногда притворялся будто бы порицает излишество горячности Риенцо, но всегда сопровождал эти порицания похвалами его честности, – и одобрение папского викария утвердило нобилей в мысли относительно одобрения самого папы. Таким образом, само безрассудство энтузиазма Риенцо обеспечило ему безопасность и успех.
Однако же, когда бароны несколько оправились от оцепенения, в которое были ввергнуты словами Риенцо, они стали посматривать друг на друга, и в их глазах выражалось сознание дерзости оратора и нанесенной им обиды.
– Per fede! – проговорил Реджинальдо ди Орсини. – Это переходит все границы терпения – плебей зашел слишком далеко!
– Взгляните на чернь внизу! Как эти люди ропщут и разевают рты, как сверкают их глаза и какие взгляды бросают они на нас! – сказал Лука ди Савелли своему смертельному врагу Каструччио Малатеста: чувство общей опасности соединило в одну минуту, но только на одну минуту, людей, много лет враждовавших между собой.
– Diavolo! – проворчал Разелли (отец Нины) барону, такому же бедному. – Писец говорит правду. Жаль, что он не благородный!
– Какая умная голова пропадает даром! – сказал один флорентийский купец. – Этот человек мог бы быть кем-нибудь при достаточном богатстве.
Адриан и Монреаль молчали: первый, казалось, погрузился в думу, а последний наблюдал различное действие, произведенное речью Риенцо на слушателей.
– Тише! – провозгласили офицеры. – Тише, монсиньор наместник хочет говорить.
При этих словах все глаза обратились к Раймонду, который, встав, с большим клерикальным величием обратился к собранию с такой речью:
– Бароны и граждане Рима, возлюбленная паства, мои дети!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46