А-П

П-Я

 

Мальчик спал на сундуке
в прихожей и просыпался иногда от далеких бомбовых ударов и тогда
слышал характерный ЗВЕНЯЩИЙ гул немецких самолетов, и свист очередной
бомбы, и очередной глухой удар, и ощущал, как дом медленно, трудно,
пошатывается вперед-назад всем своим телом - и засыпал снова, не дождавшись
отбоя.
Видимо, в рамках Основной Теоремы следовало, строго говоря,
рассматривать только один случай - Случай с Осколком.
Однажды они с мамой возвращались вместе из "райжилотдела" и
шли по обширному пустырю (по тому самому, по которому мальчик ковылял
и сейчас, но тогда они шли в обратном направлении, домой). Время было
примерно это же, и шел обычный артобстрел, но это не волновало и не
беспокоило их - они были вместе, и они шли домой, и у мамы в сумке было
вкусненькое - стеклянная баночка с отварной чечевицей.
Они услышали отдаленный разрыв где-то слева, но не обратили на
него никакого внимания и успели сделать после него еще несколько шагов,
как вдруг послышался новый незнакомый звук - странный железный
нарастающий шелест. Этот шелест мгновенно надвинулся на них, и вдруг
прекратился сильным ударом, от которого дрогнула мостовая под ногами,
и что-то большое, черное, стремительное, возникнув у обочины слева от
них, гигантской страшной лягушкой в два тяжелых (земля каждый раз
вздрагивала) прыжка пересекло дорогу в полуметре перед ними, нырнуло в
сугроб справа и там, коротко и злобно зашипев, исчезло в снегу.
Они остановились. Мама вся словно окаменела, а мальчик, мгновенно
сообразив что к чему, кинулся в сугроб и быстро выволок на свет
божий осколок. Осколок был мировой - огромный, черный-синий-желтый-переливающийся
цветами побежалости, колючий, тяжелый и еще горячий. Это
был осколок высокой ценности! Но мама отобрала его у мальчика и с ненавистью
забросила снова в сугроб. Маме никогда не нравилась эта,
осенью появившаяся у мальчишек (которые были тогда еще все живы и даже
не слишком голодны), повальная страсть собирать и коллекционировать
разные осколки. Они немножко повздорили с мамой из-за этого осколка...
Но что было бы, если бы они успели сделать еще один шаг - до
разрыва, до железного шелеста, до первого удара по земле? Всего один
шаг!.. Конечно, осколок не убил бы их сразу, но он переломал бы им ноги,
обоим... А это тоже была бы смерть, только медленная.
Когда мальчик ворвался в ту комнату "жилотдела", где обычно
находилась мама, мамы там не было - на ее месте укутанная во множество
платков сидела незнакомая белесая старуха. Мальчик спросил, и не услышал
своего голоса. Старуха поглядела на него провалившимися глазами,
покачала шерстяным кочном своих платков: "Нет, - сказала она. - Давно
уж как ушла..."
Мальчик знал это и раньше, мальчик ждал этого с самого начала,
но все равно у него случилось что-то вроде выпадения памяти. Он больше
не запомнил ничего - до того момента, как оказался на Финляндском проспекте
и обнаружил, что решил, оказывается, пройти к дому через дворы.
Какая-то надежда, видимо, продолжала в нем жить. Тлела. Побуждала двигать
ногами. Что-то еще и зачем-то решать... Может быть, эта надежда и
была сама жизнь?
Солнце пока не зашло за дома, но длинные тени легли на белый
снег, и от этого, казалось, стало еще холоднее. Он прошел через дворы,
и никто не встретился ему там, снег здесь превратился в желтые наледи
мочи, черные головешки заледеневшего кала рассыпаны были повсюду,
так что невозможно было выбрать, куда ступить. Он и не выбирал. Ему
было все равно. Вдруг он вспомнил женщину с желтым лицом и красный кулек
рядом с нею, - вспомнил, что на обратном пути увидел их снова, с
ними все было попрежнему, только кулек уже больше не шевелился. Это
была его судьба... его ближайшее будущее..
Он был уже рядом с дверью черного хода, когда откуда-то справа,
- из заброшенной прачечной? - наперерез ему, неестественно быстро
(в этом городе люди не умеют перемещаться так быстро) надвинулся
черный, очень страшный и очень опасный человек - в тулупе с поднятым
воротником, шапка - со свободно болтающимися ушами, а в руке - топор,
и этот топор он нес, выставив его перед собой, словно хотел сунуть его
кому-то в лицо... И совершенно ясно было, что в лицо - мальчику. Кому
же еще? Больше вокруг никого и не было.
Мальчик замер и обмер. Человек был уже рядом с ним и над ним
- убийца с оскаленными зубами, в круглых очках, страшный, и самое страшное
было, что из оскаленного рта у него пар - не шел...
Мальчик упал на спину. Он еще падал, когда с головой убийцы
вдруг что-то произошло. Голова у него стала вдруг расти, раздаваться
во все стороны, красные трещины появились в морщинистом лице, слетели
с носа и куда-то пропали очки, лицо раскололось, брызнуло в стороны
красным, желтым, белым, - и мальчик перестал видеть...
Очнувшись, он обнаружил над собой старуху, закутанную так, что
ни глаз, ни лица вообще, у нее не было, а только торчали из темной дыры
между шерстяным платком и заиндевелым воротником какие-то рыжие
клочья. Старуха эта тыкала в него палкой с резиновым наконечником и
бубнила въедливо: "Вставай давай... Живой? Так и вставай тогда... Сам
вставай, сам... подымайся..."
Он поднялся кое-как, держась за стену, и пока он поднимался,
рядом образовался еще один закутанный человек - то ли старик, то ли
еще одна старуха, но с ведром, и эти двое принялись невнятно и в то же
время визгливо обмениваться бессмысленными фразами. У них получалось
из разговора так, что вот, пожалуйте вам, вышел человек во двор дров
наколоть, а его осколком и срезало - голову совсем оторвало, осколком
этим, ничего не осталось...
Страшный человек лежал тут же, на спине, раскинув руки с окостенелыми
голыми пальцами, и топор его валялся неподалеку среди желтых
разводов заледеневшей мочи и замерзших какашек... а головы у него,
действительно, теперь совсем не было - какой-то белесо-кровавый мокро
поблескивающий блин был у него вместо головы...
Старухи все продолжали скрежетать и бормотать, их сделалось
уже трое - третья была с красной повязкой. Мальчик хотел сказать им,
что все было не так: не было никакого осколка, и, главное, человек
этот вышел не дрова колоть (где вы здесь видите дрова?), Он вышел меня
убить и съесть, он - людоед... Но ничего этого мальчик говорить не
стал, он вспомнил про маму и бросился в дверь черного хода, под лестницу,
на заледенелый кафель вестибюля, и там, как в прекрасном волшебном
сне, увидел маму, бегущую от парадной двери к нему навстречу... И
весь этот мертвый, гнусный, безжалостный, загаженный, злобно-равнодушный
и остервенело-оскаленный мир - стал сразу же нежен, ласков и бесконечно
прекрасен...
Главу о блокадном мальчике он закончил примерно так. Уже
поздний вечер. Тьма. Тишина. Потрескивают и свистят угли в плите. Тепло.
Вздрагивает слабенький огонек коптилки. Мальчик сидит на своем
месте за кухонным столом, смотрит в этот огонек, ни о чем не думает и
очень медленно, по одной штучке за раз, ест вареные соевые бобы, положенные
в блюдечко перед ним. Подолгу жует. Чмокает. Он прекрасно знает,
что жевать надо с закрытым ртом, но нарочно жует с открытым - так
гораздо вкуснее. Мама сидит тут же, рядом, справа. Мальчик не видит
ее, он смотрит на желтенький язычок коптилки, но он знает, что она
здесь, а значит, все - хорошо, и будет хорошо, и нет ни страха, ни
мрака, ни смерти в этом мире...
"Он счастлив. Он вообще - счастливый мальчик. Ведь он ничегошеньки
не знает, - ни плохого, ни хорошего.
Он не знает еще, что через неделю его сразит кровавый понос
- последний звоночек в его жизни. Организм его перестанет сопротивляться.
Два дня он будет без сознания. Ему будет чудиться, что он - Лиса;
Лиса построила домик; Лиса хочет войти в свой домик; Лиса не может
войти в свой домик, потому что домик стоит у Лисы на носу... а Лисе
так мучительно, так безнадежно, так страстно хочется войти... в домик,
в домик... в домик... На третий день придет Амалия Михайловна и принесет
пузырек с мутноватой бесцветной жидкостью. В пузырьке будет БАКТЕРИОФАГ
- пожиратель бактерий. Мальчику дадут столовую ложку, и на следующий
же день кошмары его прекратятся. Вместе с кровавым поносом.
Мальчик опять останется жить.
(Откуда у Амалии Михайловны взялся бактериофаг? Никто никогда
так и не догадался спросить ее об этом. Может быть, это и неважно, в
конце концов. А может быть, наоборот очень важно... Откуда вообще на
пути мальчика взялась эта Амалия Михайловна, которую ОПРЕДЕЛЕННО должны
были расстрелять еще осенью, но не расстреляли, выпустили, она пережила
Большой Дом, она пережила Декабрь и Январь и вдобавок оказалась
обладательницей бактериофага?.. Очень трудно и даже невозможно отделить
важное от неважного, когда речь идет о суперпозиции маловероятных
событий...)
Он не знает, что и он, и мама его останутся живы и будут жить
еще много лет, не смотря ни на что. Он счастливый мальчик.
Он не знает, что сейчас вот, именно в это время, далеко на севере
города отец его, рядовой ополчения, опухший, страшный, обросший
седой нечистой бородой, присыпанный свежим снегом, прислонился плечом
к заваленной снегом платформе, груженой заснеженным обгорелым танком,
окоченевшие руки его по-дворницки сунуты в рукава, подмышкой держит
он, прижимая к себе, учебную трехлинейку образца 1891 года со спиленным
бойком и с примкнутым трехгранным штыком (с такой же точно, но
вполне боевой, конечно, хаживал он на Юденича двадцать четыре года назад),
глаза его закрыты, водянка мучит его, а больное сердце пропускает
каждый третий удар... Это сердце, и этот лютый голод, и равнодушный
мороз догрызают его. Жить ему осталось меньше двух дней...
Ничего этого мальчик не знает.
Он не знает, что всего каких-нибудь в пяти-семи километрах от
него в теплой, немыслимо чистой, большой, красивой комнате, где ярко
светят многочисленные электрические лампы, а натертый пол лаково блестит,
невысокий, очень полный человек с черными волосами и черными
- квадратиком - усиками опускает завернутый рукав кителя и с пренебрежительной
усмешкой слушает, что говорит ему другой, в белом докторском
халате, человек, тоже невысокий, но худощавый и совсем седой.
- Я на вас жаловаться буду, Андрей Александрович, - говорит он
с неудовольствием, скорее показным и даже театральным. - Честное слово
- напишу в ЦК...
- Да ладно - "в ЦК"!.. - отвечает полный небрежно.
- А что же мне прикажете делать, ежели вы решительно не обращаете
внимания на мои рекомендации! Сколько раз я уже имел честь вам
докладывать, что каждый лишний фунт веса - это лишняя нагрузка на ваше
сердце...
- Что же мне теперь - голодовку объявлять?
- Ну зачем же голодовку!? Ведь есть же у нас спортивный зал...
Ну хотя бы тридцать минут тенниса, но - ежедневно...
- Делать мне нечего - за мячиком бегать... - ворчит толстый.
Он уже не слушает своего собеседника, он листает бумаги на столе, и
бледный тугой жир двойного подбородка энергично вздрагивает у него от
каждого его движения.
- Нет, Андрей Александрович, воля ваша, а я вынужден буду писать
о вашем здоровье в ЦК...
Мальчик ничего этого не знает и знать не может. (Да и не он
один). Он очень медленно доедает отварную сою. Ничего вкуснее этой сои
он, кажется, еще не едал. И мама рядом - оранжевый огонек пляшет в ее
близком глазу... И он - счастлив. Он - самый Счастливый Мальчик в Европе.
А может быть, и в мире. Счастливый Мальчик".
Глава 5.
Закончив историю блокадного мальчика, он вдруг почувствовал
себя в тупике. Невидимые стены окружали его, невидимый, как в фантастическом
романе, барьер не пускал его дальше. Какое-то истощение вдруг
у него наступило, дистрофия какая-то, авитаминоз. И вовсе не потому,
что исчерпались острова воспоминаний. Они исправно продолжали всплывать
из небытия. Их было - целый архипелаг. Но они более ни к чему не
побуждали. Они существовали отдельно от замысла и готовы были столь же
безропотно и покорно уйти в то самое небытие, из которого, незваные и
необязательные, только что всплыли.
Некоторые имели даже определенное отношение к Основной Теореме.
Например, как после разрыва полутонной бомбы, после плотного оглушающего
болезненного удара в уши, в мозг, в душу, в наступившей неестественной
тишине одновременно, страшно и прекрасно, выпали стекла из
всех окон фасада, обращенного к парку ВМА, - все двести окон разом,
сверкающий ливень стекол, лавина стекол, стеклопад - одно мгновение,
и дом, семиэтажный красавец-домище, стал дырявоглазым инвалидом, обреченным
на прозябание и смерть......
Как ценились осколки бомб и снарядов? Прежде всего - длина.
Чем длиннее, тем ценнее. Далее - вес. Тяжелый, округлый, как булыжник,
осколок ценился выше длинного, но тощего. Далее - наличие особенностей.
Высоко ценились осколки многоцветные, переливающиеся, как
кристаллы марганцовки. Осколки с остатками бронзового кольца, с цифрами,
буквами, какими-то черточками и значками... Но выше всего ценились
целые вещи: уцелевшие стабилизаторы зажигательных бомб, сами зажигалки,
почему-то на загоревшиеся... Мальчик нашел одну такую в конце сентября
во дворе, она лежала рядом с помойкой - стройная, серебристая,
элегантная, прекрасная, неописуемо ценная... Впрочем, это к Основной
Теореме отношения не имело совсем уж никакого....
Как ловили кошек, чтобы съесть. Как их ели. Вначале, еще
брезгуя, ели исключительно и только белое мясо, а все остальное выбрасывали.
Мясо - жарили. Взрослые говорили, что похоже на кроличье, но
мягче, нежнее... А в конце осени - съедали уже все, до последнего
клочка плоти, исключая разве что одну несъедобную шкуру да когти. И
теперь уже - только варили. Только....
Как обшаривали каждый уголок квартиры в надежде, что с мирного
времени что-нибудь где-нибудь завалялось. (Сухие пыльные кусочки
хлеба под диваном. Мальчик когда-то давно закидывал их туда тайком от
мамы, чтобы не доедать, - жили бедно, и в семье был закон: доешь все,
что начал есть)....
Как страшно кричал какой-то человек глухой январской ночью
во дворе: "Помогите ради Бога... Помогите ради Бога..." Кричал, стонал,
сипел - мальчик заснул под эти жалобы. А в большой комнате, где
выбитые осенью стекла не были закрыты даже фанерой, лежал в это время
на диване зашитый в простыни труп бабушки, которая умерла два дня назад...
Ему предстояло лежать там еще двенадцать дней.
Все это можно было бы написать. Но можно было и НЕ писать. А
главное: писать об этом больше не хотелось. Что-то кончилось.
И тут вдобавок ему вдруг пришла в голову неожиданно светлая
идея по поводу лингвистической программы, с которой он последнее время
(вяло, совсем вяло) возился. Основная Теорема и все сопутствующие
ей литературные упражнения оказались забыты. Две недели он вкалывал
над программой, и в результате она отстучала ему превосходные афоризмы
- новые, парадоксальные и удивительно глубокие! Никакой Шопенгауэр,
никакие Паскали, Лихтенберги и Ларошфуко до таких не додумались да и
не могли додуматься. Только его новая программа была способна на такие
чудеса.
"Усердие - мачеха воображения."
"Точность заменяет глупцам мудрость."
"Чувство - злейший враг опыта."
"Великолепно заменяет воспитание только одно - добродушие."
Он позвонил Виконту - впервые за две недели. Виконт не замедлил
явиться. С бутылкой кюрасо. Они выпили кюрасо, и Станислав похвастался
новыми афоризмами. Виконт отреагировал ворчливо-восторженно. Он
был сегодня особенно похож на Пушкина - маленький, изящный, кучерявый,
красивый: серые живые глаза меж черных ресниц. Виконт. Ваше сиятельство.
Станислав почувствовал, что соскучился по нему. И тогда по какому-то
наитию он извлек из стола последнюю распечатку "Счастливого мальчика"
и сунул ее в протянувшуюся (лениво) искалеченную ладонь.
Уже через минуту, наблюдая унылый нос, уныло ползающий по унылому
тексту, он пожалел о своем порыве. ("Чувство - злейший враг опыта".)
Но было уже поздно. И он только налил себе еще кюрасо.
Впрочем, ничего страшного не произошло.
- Недурно, - сказал Виконт, дочитав последнюю страницу. - Но
этого никто не напечатает.
- Почему? - спросил Станислав, вдруг задохнувшись. Слова Виконта
поразили его. Он и думать себе не мыслил о том, чтобы это напечатать.
- Потому что никто этого не напечатает никогда, - объяснил Виконт
вполне безапелляционно и снова полез унылым носом своим в рукопись,
явно там что-то выискивая.
Станислав молчал, забыв про сигарету, которую только что собирался
закурить. Он пытался представить, как все это должно выглядеть с
точки зрения какого-нибудь редактора. Ничего определенного представить
ему не удавалось, но сама мысль.
1 2 3 4 5 6 7