А-П

П-Я

 

Делал он это громко, с неприятными звуками, но ударник был толстокож и, похоже, вообще не испытывал в жизни физиологических отвращений. За это его Роджер ценил.
Тем временем за кулисами произошла драка.
Альтист потрогал внушительный бугорок, упрятанный в лосины литовского Ромео. За что и получил по физиономии. Был нежен и физически хрупок, а потому упал на пол и познал своими ребрами удары балетных ног.
— Я не нарочно! — кричал альтист. — Я случайно!
Но зверюга Ромео-Колшиньс продолжал уничтожать альтиста ударами своих мускулистых ног.
Из гримерок повалил народ, и литовская труппа оказалась нос к носу с Лондонским симфоническим. Ситуация грозила перейти в массовую драку, но здесь появился Миша и рявкнул так, что и своих, и чужих протрясло, как от удара током. Колшиньса, продолжавшего избивать альтиста, маэстро ткнул в мясистый зад дирижерской палочкой. Ромео взвизгнул и еще услышал от Миши по-русски в свой адрес нелестный эпитет: литовский урод!
— Позвольте! — попытался постоять за себя коротконогий Ромео.
— Пошел на х…! — прервал попытку Миша, применив глубины родной речи.
Здесь появился балетмейстер, который, поняв, в чем дело, не знал, как поступить. То ли защищать литовцев, а они ему не родные, а контрактные, то ли воздержаться от комментариев и развести стороны по гримерным, тем более что контракт с Литовским балетным театром у него закончился… Не ссориться же двум титанам из-за малого народца!..
Так балетмейстер и поступил. Заговорил с Мишей о своем дне рождения, который задумал справлять в Нью-Йорке в русском ресторане «Самовар», где будут все!
— Барышников, Юра Башмет, Спивак обещался, девчонки наши из Большого и знать местная! Приедешь? Бери свою певунью и приезжай! Я самолет пришлю!
— У меня свой, — поблагодарил Миша.
— Вот и чудесно, — обрадовался бывший великий балерун.
Он хотел было отправиться в зал и послушать излияния принца Чарльза в свой адрес, но Миша его придержал за руку и сообщил, что его альтист — мальчик с тонким вкусом и на «такого» Ромео не позарился бы, даже если бы в мире осталась только одна мужская задница!
— Согласен, согласен, — закивал пенсионер и, продолжая кивать, быстро пошел по коридору.
Женская часть оркестра приводила в порядок альтиста, используя тональные кремы и румяна. При сей процедуре молодой человек продолжал говорить с жаром, что он-де случайно коснулся, что коридор узок!..
— Тебе понравилось? — спросил Роджер, зашедший в гримерку, дабы развлечься.
Молодой человек, как ожидалось, вовсе не расстроился от вопроса, приподнял побитое лицо и сообщил потрясенно:
— У него там ваты напихано!
Здесь все засмеялись, даже Роджер скривил рот, умиляясь наивности молодого человека. Вошел Миша.
— Играть сможете? — спросил.
— Да-да, конечно!
— Ну и славно!
Поглядел вокруг, задержав взгляд на Костаки, который подставил глазам дирижера свой сальный затылок, дал им полюбоваться, и вышел.
Роджер хрустнул почти растаявшей конфеткой и вернулся к себе в гримерную. Там он произнес:
— Литовский Гоблин избил британского Гремлина!
Бен почему-то истошно захохотал. Его ржание почти перекрыло третий звонок.
— Пошли, — махнул рукой Костаки.
Они опять толпились за кулисами, но сейчас Роджер был собран, мышцы живота подтянуты, а глаза блестели. Он готовился играть великого Шостаковича.
— Легато, — донеслось до его уха.
— Стаккато, — ответил музыкант и сделал шаг на сцену.
7
Он явился в Москву под осень, когда спадала к зиме листва, устилая парки испорченными коврами, разноцветьем, подгнившим из-за вечно моросящего дождя.
Приехал к себе на Петровку, позвонил в дверь. Открыли соседи, которые жили напротив.
— Кого?
— Да никого.
— Тогда проваливай!
— Жил я здесь.
— Колька, что ли?
— Ага.
— У нас здесь прописка! — испуганно сказали соседи.
— Да я просто, домом подышать!
— Ну, подыши…
Он ступил за порог под настороженными взглядами бывших соседей и шумно втянул ноздрями воздух… Домом не пахло… Он огляделся и не нашел знакомых вещей…
— Бабку где похоронили?
— Там же, где и деда… — ответили.
Он поклонился и вышел прочь. Поднял на бульваре руку и, поймав такси, спросил шефа:
— За город поедем?
— Куда?
— В Дедово. Деревня такая есть. В честь моего деда. Четвертной?
Через час он сидел на трухлявой скамеечке возле могил деда и бабки и думал о чем-то легком и прозрачном, что в слова трудно перевести. А взамен его эфирных настроений потянуло откуда-то жареной картошкой, наверное из деревни, и вспомнилась бабуля, и кусочки из прошлого, особенно детские. Он достал из кармана пол-литру, сорвал крышечку и вылил все содержимое в жирную подмороженную землю. Затем перекрестился, поглядел в умирающее небо и пошел с кладбища вон,..
В этот же день он приехал в Лужники, опять на таксомоторе. Просто хотелось поглядеть на футбольное поле, нюхнуть запаха футбольной травы и представить, что вокруг сто тысяч болельщиков, и все воедино кричат: «Колька! Ты наш братан!»
Но все ворота к полю были заперты на замки, и он лишь углядел краешек футбольного прошлого, зелененький с белой линией.
— Писарев? — услышал он из-за спины.
Оглянулся и увидел старика. Был бы помоложе, не смог бы сдержать удивления: старик ничуть не изменился за девять лет, только крепче стал. А так, с опытом, лишь курчавая борода дрогнула.
— Николай?
— Я.
— Освободился?
— Сбежал…
— Ясно, — старик чувствовал себя неловко, а оттого мял пальцы левой руки. — Пойдем-ка пивка попьем! — предложил.
Колька пожал плечами, и они пошли к ларьку, в котором имелось свежее бочковое. Подули для вида на пену, глотнули жадно и, поставив кружки на столик, посмотрели друг на друга.
— Могу тебя во вторую лигу устроить, — предложил старик. — Силы есть?
— Силы-то есть, вот желание отсутствует, — отказался Колька. — Другая у меня теперь дорога… Да и в Москве мне жить нельзя!
— С этим бы помогли…
— Не сомневаюсь. Люди с такими капиталами!..
— Чего? — не понял старик.
— Да ничего! — Колька глотнул пива до дна, утер бороду и заулыбался. — Просто тогда, девять лет назад, я в сейфе помимо денег еще секретную кнопочку обнаружил, а там дно второе, а в нем… Да вы сами знаете…
У старика сделалось злое лицо.
— Да не дрейфь ты, старый! — усмехнулся Писарев. — Уж если тогда не сдал, то теперь помрешь чистым! И все твои тренера, обжиравшие пацанов, тоже чистыми в гроб лягут! А там на все воля Божья!
— Я б на твоем месте речей таких не вел! — в голосе деда чувствовалась угроза.
— А то что, наедешь на меня со своей крышей?..
Дед не ответил, отвернул голову.
— Плевать я на вас хотел! — Писарев достал из кармана купюру, придавил ее кружкой, пожевал губами да плюнул с такой силой, что у старика кепку сбило. — Прощай, старый!
Тем же вечером сел в плацкартный до Питера, а утром следующего дня пил из бумажного стаканчика кофе с молоком на Московском вокзале…
А потом на пароме на Валаам двинул. Приплыл, а там экскурсии по святым местам за девятнадцать долларов, а монахи шелковыми рясами свои жирные телеса укрыли… Вот тебе и святое место! Жрать захотелось, так даже хлеба не вынесли. Даже за рубли.
— Это не деньги! — сказали.
А храмы красивые, глаз нельзя отвесть, а внутри сувенирная продукция всякая. Торгуют монахи, значит…
Не стал судить Колька, хоть уже вперед судим был. Пошел к озеру обратного парома ждать и встретил по дороге мужика еще не старого, с вязанкой дров.
Спросил про паром. А мужик ответил, что теперь посудина только послезавтра ожидается.
— Во, угодил! — усмехнулся Колька.
— А чего ищешь? — поинтересовался мужик, скинув вязанку к ногам.
— Работу какую.
— А чего не в городе?
— Так, в монастыре хочу.
— А в монастыре мало платят.
— А я за харч.
— В монахи, что ли, хочешь?
— Ага.
Мужик поковырялся в ухе и сказал:
— Так тебе не сюда надо.
— Я уж понял, — ответил Колька.
— В музее Богу служим, — посетовал мужик и присел на дрова. — Отседова даже схимника выжили!
— За что же? — удивился Колька, сев на корточки, как зек.
— Чалился?
— Чалился.
— А за то выжили, что настоятель монастырский ревностью сгорал к святости схимника. Оттого, что народ к нему шел за советом и на исповедь! А в монастыре только кликуши да пьянь безобразная! И туристы!
— И куда пошел схимник?
— А говорят, в Сибирь… Знаешь-ка что… — Мужик задумался. — Сейчас катер с солярой на Коловец пойдет. Там монастырь Коловецкий. Тоже остров… Монахов раз-два и обчелся, а сила рабочая нужна. Там раньше часть военная стояла, потом ее сняли и монастырь церкви вернули. Климат там больно поганый, да островок крохотный… Зато монастырь старый, намоленный!
Послышалось тарахтенье лодочного мотора.
— Поспешай! — поднялся с вязанки мужик. — Сейчас загрузят и уйдут!
— А не возьмут? — вскочил на затекшие ноги Колька.
— Возьмут, — улыбнулся мужик, взваливая вязанку на плечо. — Скажи, что Зосима направил. И на Коловце так же скажи!..
Колька бросился к пристани, добежал до лодки, вспомнил, что не попрощался с мужиком, хотел было обратно, но лодка отходила, и он прыгнул на борт, да чуть было не перевернул судно, слава Богу, лишь ведро воды черпанули. На него заорали, но без мата, а он, и сам напуганный, принялся говорить, что от Зосимы он, мол, Зосима на лодку его направил!..
Все сразу успокоились. Выплыли на середину озера и запрыгали по волнам. Через час лодочные люди перекусывать стали. Хлеб с холодной рыбой да чай в термосе. Хочет ли Колька жрать, не спрашивали, протянули еду, как старому товарищу…
Всю остальную дорогу молчали, а через два часа, когда Кольку уже мутить начало на волне, пришвартовались к Коловецкой пристани, где лодку уже встречали несколько местных мужиков, которые приняли участие в разгрузке соляры. Колька тоже помогал бочки ворочать. Сначала их в прицеп трактора укладывали, а потом отвозили по берегу в дизельную.
Наконец разгрузились, и Колька поклонился лодочным людям в пояс.
— И тебе спасибо за помощь, — протянул руку главный.
Пустая лодка радостно затарахтела и отчалила в наплывающий туман.
Колька с мужиками отправился вверх по горе, на которой стоял монастырь.
— А кто старший здесь? — спросил он мужиков.
— Отец Иеремия, — ответили. — Настоятель… А ты к нам?
— Если возьмут.
— Наркоман? — спросил худой и длинный.
— Нет.
— Алкаш?
Колька помотал головой.
— Отсиделый?
— Ага.
— Сколько?
— Девять.
— Если за душегубство, то не возьмут!
— Да нет, сидел я…
— Это твое дело, — сказал худой парень в грязном подряснике. — Я не исповедник!
Вечером Колька на службу попал в монастырский храм. Убогонький храм, с пустыми стенами, над алтарем только местные самописные иконы висели. Зато с левой стороны гроб стоял с мощами основателя монастыря Ефрема Коловецкого. И крест над гробом. Человек тридцать в храме, а в монашеских одеждах трое. Один из них был тот, кто днем его опрашивал, худой, черноволосый, с единственным зубом на верхней челюсти.
Служба шла вяло, хотя праздник был великий — Покров Пресвятой Богородицы. Подпевали настоятелю слабо, потому что сам он литургию служил по бумаге свитком — то и дело сбивался.
А Колька, соскучившийся до службы, закрыл в блаженстве глаза, вспомнил лагерного батюшку да запел потихонечку, а потом и вовсе забылся, в голос заславил.
А когда закончилась служба, попросил у отца Иеремии исповедь его прослушать.
— Кто таков? — спросил настоятель.
— Николаем зовут. Писаревым. Хочу жить у вас!
И принялся Колька исповедоваться, и странная исповедь у него получалась. Вспомнил все. И Надьку с рыжей ж…, и про плевки свои вспомнил, про то, как кассу футбольную взял и срок получил. Про дядю Мотю упомянул, как того жизни лишил и за что; про друга своего лучшего Гормона поведал, как на груди у него издох друг, и Агашкой косоглазой закончил. Плакал, как любил ее один раз, а на всю жизнь запомнил! Про руки девчонки Иеремии шептал, что похожи они на ветви ивы, столь же тонки; про глаза азиатские и запах ее тела — запах восточного базара; и как он себе руки вязал, проезжая уже вольным станцию Курагыз, как чуть было не выпрыгнул из окна на полной скорости, но товарищи удержали…
Больше часа исповедь Колькина продолжалась, а когда он разлепил красные от слез глаза, когда почувствовал холкой Бога и повалился на колени, то услышал над собой не молитву, а злые слова:
— И ты — грех на грехе, ко мне в монастырь приперся! — возопил отец Иеремия. — Да тебе в собачьей конуре дом, а не Божья обитель! — и палкой Кольку сковыривать к дверям стал, приговаривая: — Чтобы завтра твоего духу на острове не было! Понял!
— Да как же! — икал Колька, отползая к храмовым дверям. — Как же!..
— Отродье! — фыркал настоятель. — Как осмелился сюда явиться! В место столь святое!.. Вон!!!
— Да не сам я! — рек уже за дверьми Колька.
— Подослали? — прищурился Иеремия.
— Зосима с Валаама прислал! Сказал, что примут меня здесь!
Колька видел в свете тусклой лампочки, как изменилось лицо настоятеля, как пережевывал он этот лимон информации и каким кислым сей фрукт оказался на вкус. И тут Колька приврал во спасение:
— Зосима обещался приехать проведать меня весной!
Здесь Иеремия скис окончательно. Вспомнил Елену Ивановну и плюнул на пол нутра своего в бессилии.
— Спать будешь в келье рядом с Димитрием! И послушание от зари до темна!
— Живот надорву, а все сделаю! — поклялся Колька.
— Смотри! — прошипел Иеремия и пошел в настоятельские покои, освещая себе дорогу лучом карманного фонаря.
А потом Колька познакомился с обитателями монастыря.
Всего на Кол овце проживало тридцать два человека, среди них было монахов пятеро, послушников семнадцать, а остальные вольнонаемными считались.
Димитрий монах — сосед Колькин — на Большой земле наркоманом был, про себя говорил, что от печени из-за героина кусочек в спичечный коробок остался. И вот что удивительно было: как только он в Питер по какой-нибудь надобности отлучался, ко врачу или в милицию, непременно тянуло его к продавцу. Вкалывал дозу и обратно на остров. А на острове ни ломки, ни желания! Чудо! А племянник знаменитого советского художника Грязунова, послушник Гера, в миру фельдшером бывший, говорил про Диму, что если он на игле посидит неделю, то воскресный его приход придется на собственное отпевание. На том свете догонится!
Мужики смеялись, и Димитрий лыбился, показывая свой кривой с чернотой зуб…
Иногда вернувшиеся из увольнительной приносили с собой водку, и тогда после времени, назначенного на отход ко сну, пили эту водку в столярной мастерской под свечной огонек и рассказывали всякие истории из жизни, но только не из своей. Про себя никто и никогда не рассказывал. Иеромонах Василий как-то проговорился, что у него семья была, да и только. Лишь отец Серапион, старик лет шестидесяти пяти, завхоз храма, с роскошной, поделенной надвое бородой, любящий больше всякого праздника фотографироваться у туристов финнов, эмоционально принимался излагать истории из своей долгой жизни. Но старик, видно, родился в бедной семье, и в детстве его не водили к логопеду, а оттого его рассказы напоминали речь шимпанзе, смешанную с передразниванием попугая. Понятно было лишь одно слово из двадцати. Мужики ржали, а отец Серапион радовался, относя хохот на счет своего таланта рассказчика.
— Онь потель к мопупиипу и стал тумумунанасима! — поддавал юмора Серапион. — Ха-ха-ха! Ты пошто припупилума митро кукушилоа! Ха-ха-ха!..
Несмотря на то что деду было шестьдесят пять, он всего лишь год как был пострижен. До этого был пенсионером и подрабатывал в ДЕЗе бухгалтером. Но, несмотря на неспособность разговаривать по-человечески, Серапион, закутавшись в рясу, умудрился найти в Питере себе спонсоров, которые профинансировали старику поездку в столицу по святым местам. А еще спонсоры обещались отправить благообразного старика в Иерусалим. Во всяком случае, такую информацию Серапион донес до настоятеля, попросив к весне загранпаспорт… Колька сравнивал монастырскую жизнь с лагерной, считал обитель Божью более нищей, нежели зону, но счастлив был невидимым светом, проливающимся из эфира, добровольным трудом до изнеможения и добротой окружающего мира. Если только не считать отца Иеремию, который целых два года не читал над головой Кольки разрешительной молитвы…
Оставаясь ночью с самим собой, Колька был вынужден признаться, что пустота в душе не проходила, несмотря на отчаянные попытки молиться во время тяжелого послушания.
На острове с ветрами, близкими к ураганным, то и дело с воем и скрежетаниями обрушивались высоченные корабельные сосны. В Колькины обязанности входило распилить упавшие стволы на куски, погрузить семидесятикилограммовые чушки на трактор, развезти по частям к храму, пекарне и кельям. Затем, по очереди, вооружившись топором с метровой ручкой, Колька раскалывал эти чушки на поленья, годные полезть в печь…
Казалось, от такой тяжеленной работы не только тело послушника должно было окрепнуть, но и душа наполниться радостью от проделанного труда, сдобренного хорошими молитвами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55