А-П

П-Я

 


– В армии полагается личное время. Вот я и буду целых два часа каждый день тебе письма писать. Как служу, какие у меня командиры, как осваиваю военную науку. А ты мне про себя писать будешь, про деревню, про клуб… Я, Настя, на других девушек и не посмотрю. Ты мне поверь, я сердцем знаю, что мы расписаться должны. Уж больно мы похожи…
Ветер, ветер с морозной реки беситься начинал. И откуда только сорвался, если полчаса назад дул легко, как старуха на а блюдечко с чаем, а теперь по-разбойничьи свистел в тальниках и со скрипом раскачивал старые матерые осокори!
– Ты не думай, Настя, что я тебе коряво писать буду, как говорю! – с тихой улыбкой сказал Иван. – У меня по русскому языку и литературе теперь пятерка, хоть склад ума математический… Я по-английски свободно читаю, вот только с произношением неважно. Не хвастаюсь, Настя. Мне это надо сказать, если расписываться будем…
Настя заплакала. Повернулась лицом к ветру, насильственно выпрямилась, окаменела.
– Обидел я тебя! – смятенно проговорил Иван. – Ты сейчас думаешь, что я от тоски по Любке… Однако поверь, Настя, я тоже жалею, что не тебя первой встретил в этой путанице. Правильно, что жизнь похожа на картофельное поле: в одной лунке – ведро, в соседней – три дохлых картофелины… Не отвечай! Я уйду, а ты останешься. Тебе первой уходить труднее…
– Никуда я не уйду! – сказала Настя твердо. – Я согласна, Иван! Только сделай так, чтобы нас зарегистрировали завтра, послезавтра, как можно раньше… Слышишь, чтобы немедленно зарегистрировали!

9

Только ночь прошла с той минуты, как Настя Поспелова согласилась зарегистрироваться с Иваном Мурзиным, а вся деревня, включая перепившихся накануне сельповских грузчиков, утром знала, что председатель сельсовета Елизавета Сергеевна Бокова сдалась: пообещала под давлением председателя колхоза, парторга и знатной телятницы Мурзиной, нарушая советские законы, завтра, в девять утра расписать Ивана с Настей. Мать Ивана от радости и счастья помолодела лет на десять, всегда озабоченный председатель Яков Михайлович Спиридонов говорил веселым голосом, а парторг Филаретов А. А. напирал на высокие производственные показатели Ивана Васильевича Мурзина и отличную постановку работы Дворца культуры под руководством Анастасии Глебовны Поспеловой.
Вообще к «полудню оказалось, что деревня хорошо и благодарно относится к приезжей ленинградке, и не было человека, который бы не обрадовался тому, что Иван и Настя решили расписаться. Когда председательша товарищ Бокова наконец сказала: „Хорошо! Завтра в девять распишу“, – честное слово, все Старо-Короткино от души праздновало, наблюдая, как Иван да Настя в сопровождении матери шествовали из сельсовета.
Сначала они дошли до дома Насти, расцеловались, потом Иван с матерью вернулись к родному порогу, и мать до того радовалась, что уже в сенках принялась обнимать и целовать Ивана.
– Ой, какая я радая да счастливая, Ванюшка! Ой, как у меня сердце изболелось, что ты обратно свяжешься с этой холерой Любкой, которая хошь кого в гроб загонит… Ой, до чего я молодая стала, что Настенька в твои законные жены идет… Вот чего тебе скажу, Иван! Ты ее любить будешь! Беречь будешь! Ой, гляди, Иван! Прокляну, из дому выгоню, со свету сживу, если Настюшку обидишь.
Черного костюма, в каких теперь женятся, у Ивана не было, а у Насти – фаты и платья, и она сказала Ивану, что будет не в белом, но зато в длинном платье. В ответ Ванюшка согласно улыбнулся, но сейчас, вынимая из шкафа темносиний костюм, старательно делал вид, что костюмом доволен, только мать обмануть не сумел: она ставила уже на плиту большой чугунный утюг, искала в сундуке карандаш для выведения масляных пятен и перебирала щетки, выбирая пожестче. «Я сам выглажу!» – сказал было Иван, но мать прогнала, велела ложиться, чтобы к восьми утра выспался как следует.
Поразмыслив, Иван разделся, лег на узкую кровать в своей большой и просторной комнате, открыл читаную-перечитаную, замызганную и растерзанную книгу «Робинзон Крузо». Он почти наизусть помнил, что написано на каждой странице, по пальцам мог перечислить вещи, продукты и инструменты, которые снял Робинзон с тонущего корабля, но все равно читал книгу точно впервые. С Робинзоном ничего плохого не могло приключиться, но Ванюшка каждый раз содрогался, когда на песке обнаруживались человеческие следы… Прочел страницу, вторую и вдруг перестал понимать слова, хотя трижды перечитывал каждое. Осторожно положил книгу на тумбочку, вытянулся, закрыл глаза.
Хорошо. Зарегистрируются они завтра с Настей Поспеловой, будут называться законными мужем и женой. А дальше что? Придут в квартиру Насти, где решили жить, сядут в кресла, станут пить и есть, с пятого на десятое иногда разговаривать. А дальше? Настя будет думать о своем полярнике, Иван о Любке, и оба станут бояться глядеть на двери, за которыми две такие кровати – просто северное сияние.
Эх, до армии много осталось! Не скоро еще белый пароход «Козьма Минин» или «Пролетарий» повезет Ивана в Ромск, а из Ромска – бог знает куда. Письма Насте он станет писать ласковые, подробные, откровенные: она всегда его понимает и все знает. И от Насти пойдут письма – одно, второе, сто десятое. Постепенно забудется Любка, останется только жена, а Настя тоже забудет свое – полярника, город Ленинград, сделается совсем старо-короткинской, научится говорить по-чалдонски; с ней будет хорошо жить; по-деревенски знает и по-городскому кумекает. А пока ждать надо, долго и терпеливо ждать, как Робинзон. Одно семечко в землю бросишь, десять вырастет, десять бросишь – сто вырастет, сто бросишь… Ждать надо, Иван, ждать! Жизнь, где-то читал или слышал Иван, жизнь – это ожидание. Ждешь, когда станешь взрослым, ждешь, когда женишься, ждешь, когда родятся дети, дадут новую квартиру или новую работу, ждешь: может быть, станешь счастливым. Только смерти не ждешь, но не существует человека, который бы умер, ничего от жизни напоследок не ожидая.
Так и не уснул в эту ночь Иван, а в третьем часу мать осторожно поскреблась в двери.
– Чего же ты это, Иван? – сказала мать и прослезилась. – Неужто так и не будет мне на старости лет покоя? Неужто, Иван, мне помереть спокойно не доведется? За что? Кого я прогневила, кого обидела, что ты с самой последней девкой в деревне распутаться не можешь… – И заплакала сильнее. – Чего же я костюм-то до часу ночи облаживала? Не дашь ты мне спокойно помереть, Ванюшка, да еще допрежь сроку в могилу загонишь… Ну чего ты молчишь, если я вся изревелась? Не молчи! Может, поругаемся – легче станет! Ты будешь с родной матерью разговаривать?
Иван сел на кровати, помигал на высокий потолок и устало сказал:
– Буду, мам, с тобой разговаривать! – Вздохнул и улыбнулся одновременно. – Сильно непутевый я у тебя получился! Любое дело в жизни наперекосяк да боком… Ну вот ты мне скажи: знаешь ты молодуху лучше Насти?
– Не, Вань, не знаю.
Иван укоризненно покачал головой, осуждая себя.
– Вот видишь! – сказал он. – Неужто я умом правильный, если хочу думать о Насте, а в голове – зараза Любка! Почему бы это, а, мам? Неужели я от Любки через жалость отделаться не могу?
– Это как же так, Вань, через жалость?
– Да я и сам не шибко, мам, понимаю! – Иван стал предельно сосредоточенно глядеть в потолок и шевелить губами, словно читал мелкие буквы. – Мне, мам, про это писатель Никон Никонович Никонов объяснил. «Любу, – спрашивает, – в детстве били друзья и подружки за строптивость?» «Здорово били!»– отвечаю. «А ты за нее заступался?» «Тысячу разов, Никон Никонович! Бывало, на мне живого места нету, так меня ухайдакают, что я за эту холеру заступаюсь!» «А в школе ты ее жалел?» «Сильно жалел, Никон Никонович! Уроки не учит. Начну подсказывать, шпаргалки слать, меня – долой из класса…» Вот так, мы, мам, поговорили, а Никон Никонович возьми и скажи: «Попался ты, Иван Васильевич, человек мой дорогой, на крепкую уду! Жалеть – любить, Иван, это на всю жизнь, это крест, который нести тебе на Лысую гору в жару и хлад, во сне и наяву, в горе и радости. И будешь ты подниматься на Лысую гору всю жизнь и будешь так иногда счастлив, Иван, своей ношей, как не бывают счастливы простые смертные. Завидую я тебе, избранник ты, счастливец, баловень судьбы. Роптать не смей, грех роптать – отвернется от тебя жизнь, не простит роптанья. Неси тяжелый крест на Лысую гору»…
Иван медленно пересказывал чужие слова, и страшно и зябко было ему от того, как они звучали… Закончив, жадно прислушался к тому, что творится за окнами: стонали и поскрипывали от тяжелого сырого ветра черемухи, посаженные еще молодым отцом, свистело во вьюшке, растерявшиеся собаки не то лаяли, не то выли тоскливо, а на околице посапывал паром большой старинный локомобиль.
– Чего ты говоришь, Иван, помилуй бог! – испуганным шепотом сказала мать. – За какую такую вину тебе крест нести? Ой, у меня сердце замирает! – Она сгорбатилась, как столетняя. – Лыса гора! Это же страх!… Ой, Вань, ты небось все плуткуешь? Прямо говори: шуткуешь?
– Шуткую, мам, шуткую! – сказал Иван. – Мне б только скорее в армию уйти. Строевая подготовка, материальная часть, самоподготовка, политзанятия, увольнения, а если свободное время – я Насте письма писать буду: «Моя боевая подруга…» Так всегда по радио говорят, когда «Полевую почту» передают… Давай спать, мама!
– Давай, Ванюшка.
Так и не заснув, поднялся Иван с измученной постели в пять часов и, поразмыслив, пошел в темени навстречу ветру к деревенской околице, где всегда пыхтел и посапывал большой старинный локомобиль, на котором сегодня, по расчетам Ивана, должен был работать его родной дядя – мужик криворукий и с одним глазом. Звали его Демьяном, был он картежным жуликом, дня не мог прожить без карт, играл и в очко и в какую-то кляму, подтасовывал и передергивал карты, но вот что интересно – не выигрывал и не проигрывал, однако колошматили дядю за шулерство довольно часто, хотя не сильно: жалели за безрукость и стеклянный голубой глаз.
– Я с тобой, дураком, здоровкаться не хочу! – с обидной небрежностью сказал дядя Демьян племяннику. – Есть еще адиеты, которые на восемнадцатом году обжениваются? А на кого ты девок бросаешь? Каждый вечер гужуются по десять штук, шлендают по деревне и поют, ровно после войны. Кто их по кустам таскать будет? Дядя Демьян? Так я уж не тот, мне жизнь обратно поворот дала… Мне теперь новый зуб вставлять надо! Хе-хе-хе!
Дядя Демьян никогда не был женат, но по деревне ходили взрослые парни и девки, вроде здорово похожие на криворукого инвалида. Был он с девками и женщинами умен и ласков, управлялся с ними одной рукой так же ловко, как с колодой карт, но Иван вдруг подумал, что прав, сто раз прав Никон Никонович, когда говорил: жалость – любовь. Безрукий, одноглазый, сильно конопатый – как не пожалеть такого добрым деревенским женщинам и девчатам? Это еще здоровому нахальному мужику приятно съездить по раздутой жиром морде, а что делать с дядей Демьяном, когда ласково и жалко улыбается, одной рукой как следует обнять не может и один глаз тебя не видит? Эх, сердечный!
– Если мыться пришел, так мойся! – ворчал дядя Демьян, открывая дверь в крохотную комнату с душем. – Значит, всерьез женишься, ежели сон не идет и на заре приперся грехи смывать! Женись, женись по восемнадцатому году! Живи дураком, когда праздник у тебя будет один: баба скандал по ошибке не устроила – забыла или проспала… Женись, женись, будешь еще вспоминать дядю Демьяна, который тебе дело советует, а ты фыркаешь, как жеребец… Одно только вот интересно мне: куда ты эту телку Любку определишь? На нее трактором не наедешь. Иван пожал плечами.
– Зря балаболишь, дядя Демьян! Любка сама по себе, а я сам по себе. Пускай-ка воду. Не помоюсь – ноги протяну, вот как измаялся!
Иван любил дядю Демьяна – одного из самых добрых и сердечных людей деревни, хоть с малолетства вместе с матерью привык осуждать его за женщин и сейчас осуждал, так как и после шестидесяти дядя Демьян не угомонился. То переночует у Зойки-поварихи, то в отсутствие мужа заберется в постель сельповской продавщицы, то вожжается с молодой девкой, видной и хорошей. Водку дядя не пил совсем, на локомобиле зарабатывал немного, но зато греб деньги лопатой на корзинах – косорукий, он плел такие корзины, за которыми на районном базаре выстраивалась очередь.

10

В седьмом часу утра, когда Иван возвращался с «локомобильного душа», произошло чудо. Тучи на глазах начали подниматься вверх и разбегаться в стороны, сверкнули яркие клочки голубого неба, а когда Иван поднимался на крыльцо родного дома, грудному ребенку было ясно: пришли солнечные денечки, пришли как по заказу, именно с субботы, когда Иван и Настя должны были регистрироваться.
Около девяти Иван проулками подошел к дому Насти, с минуту не решался постучаться, потом все-таки постучал и тихонечко вошел…
Настя Поспелова сидела на диване в светлом, почти белом длинном платье, с яркой живой розой – где достала? – на груди и смотрела на Ивана растерянно, словно он пришел надеть на ее тонкие запястья стальные наручники. Она была бледнее своего платья, и, наверное, поэтому пухлые губы были того же цвета, что и роза. Увидев Ивана, она поднялась, спохватившись, глазами показала на место рядом с собой. Иван послушно сел, положил руки на колени, покосился на будущую жену и вдруг увидел, что ни в жизни, ни в кино не встречал девушек красивее. От бледности, от светлого платья, от розы, от смущенной скованности Настя казалась не живой, а нарисованной, не верилось, что с такой можно разговаривать, взять ее за руку, назвать по имени. В комнате было тепло и солнечно.
– Тепло, солнечно! – глухо сказал Иван. – Не зря в наших краях климат резко континентальный… В Ленинграде так, наверное, не бывает?
– Нет, не бывает! – эхом ответила Настя. – Туманный город. Медленный. Зыбкий.
– А говорят, красивый.
– Очень красивый…
Если Настя с утра ни жива ни мертва, то после сельсовета совсем непонятно, как жить. Вот полюбуйтесь: сидит, думает о своем полярнике, вспоминает о Ленинграде. И сразу после сельсовета на почту не побежит, не подаст телеграммы родителям, родственникам, подругам и дружкам, что вышла замуж, что счастлива… «Жалкие мы, ох, какие жалкие!» – подумал Иван, но горестный вздох задержал.
– Скажи что-нибудь, Иван! – попросила Настя. – Я ничего не могу придумать, а о погоде ты уже сказал…
Иван ответил:
– Солнце – это к добру и хорошему. Не зря же оно из тучек выпросталось? А в армию, военком говорил, повезут первыми пароходами. – Он огорченно вздохнул. – Эх, не возьмут меня в танковые войска.
– Почему?
– Крупный очень, а ребята говорят, в танке все до миллиметра рассчитано. Могу не влезть.
– Куда влезть, Иван? Что ты такое говоришь?
– На месте водителя не помещусь…
Настя шевельнулась, уголки губ загнулись, словно в улыбке, и вдруг подняла руку, положила на голову Ивана, шевеля невесомыми пальцами, стала перебирать его мягкие рассыпающиеся волосы. Приятно это было, хотелось, чтобы больше ни слова никто не произносил, но сам же Иван не выдержал.
– Вот чудное дело! – хрипло засмеявшись, сказал он. – Ты, Настя, реку Обь туда-сюда без передышки переплываешь, а руки у тебя тонкие, и весу в них нету…
Иван поднялся, походил, остановился…
– И чего мы, Настя, как над покойником сидим? – весело проговорил Иван. – Ну, ты сама рассуди, что страшного, если распишемся. Теперь народишко по пять раз женится и разводится, но в ус не дует и не сидит на диване, словно в воду опущенный. Давай-ка, Настя, не будем сидеть, а встанем да пойдем к родной Советской власти… – Он совсем развеселился. – Хочешь, Настя, я с тобой буду культурно разговаривать, как, например, Марат Ганиевич!
– Говори!
Иван поднялся, одернул отутюженный пиджак, сделал рукой плавный жест, но резким движением склонил голову.
– Сделайте честь, дорогая Настя, быть моей спутницей на радостном пути к узам Гименея. Счастье мое так велико, что только язык божественной поэзии может выразить одну миллиардную часть того, чем переполнена моя окрыленная душа. О Настя, Настя! Позволь разгладить хмурую морщинку на твоем высоком челе… Про морщинку это я придумал. Нет морщинок! Ты только бледная, Настя. Потри щеки – помогает!
Настя негромко смеялась. В хорошем костюме она Ивана видела впервые, а галстук Иван вообще надел третий раз в жизни и выглядел – он это увидел в зеркале – почти настоящим женихом, то есть женихом без черного костюма.
– Галстук надо перевязать! – деловито сказала Настя, и не успел Иван опомниться, стянула с него галстук. – Нагни голову, верзила, и не шевелись… Боже, чем это от тебя пахнет?
Иван покраснел.
– Мамкиными духами! – пролепетал он. – Я не хотел, а она говорит: «Не выпущу, пока не намажу!»
– С ума сойти! – сказала Настя. – Французские духи… Откуда?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28