А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Вот вы пишете: ибо во многой мудрости много печали… Разве на самом деле это так? Вы правда так думаете?..
- Э…- замялся я.- Но ведь это, в общем… фраза известная, расхожая, так сказать… из классики.
Томбу помолчал. Спросить откуда не позволяло его положение. Про Экклезиаста я, по понятным причинам, акцентировать не стал. Склонность к цитированию Священного писания не могла быть поощрена органом ЦК комсомола, хотя бы и Эстонии.
- Ну, - мягко улыбнулся Томбу, - мы ведь с вами понимаем, что в общем это же не так?.. Давайте лучше напишем: «Ибо во многой мудрости много пищи для размышлений». Согласны? Вот, - добрым голосом заключил он.
Драли с тех пор меня многочисленные редакторы, как с сидоровой козы семь шкур, но и поныне пикантнейшим из воспоминаний остается первое сотрудничество с эстонской прессой: как редактор «Молодежки» отредактировал царя Соломона.
Да. Оптимизм - наш долг, сказал государственный канцлер.
Через месяц, поставив руку, я строчил, как швея-мотористка. В работе газетной и серьезной плуг ставится на разную глубину. Наука это нехитрая: как оперному певцу научиться снимать голос с диафрагмы, чтоб тихонько подвывать шлягер в микрофон. По мере практики голос, без микрофона, начинает «срываться с опоры», «качаться» - и оперному певцу хана. Писание на Бога и на газету - при формальном родстве профессии принципиально разные, смешивание их дает питательную среду для графомании и алкоголизма.
Однако в штат меня ставить не торопились. Говорили комплименты, с ходу печатали все материалы, исправно выдавали гонорар, а вот насчет штата Томбу уклончиво успокаивал, просил обождать недельку. Шли месяцы.
Много лет спустя я узнал, что добрый и честный Томбу раз в неделю ходил в ЦК и устраивал тихий эстонский скандал.
- Человек специально приехал из Ленинграда, - разъяснял он. - Журналист высокой квалификации. Была предварительная договоренность. Я сам его пригласил на место. Обещал. Место пустует. Брать некого.
- Что значит некого. Почему же вы не готовите кадры.
- У нас не журфак и не курсы повышения квалификации. У нас республиканская газета. Вас волнует уровень вашей газеты?
- Нас волнует истинное лицо сотрудников нашей газеты. Просто так из Ленинграда не уезжают, знаете. Чего он уехал?
- Полмиллиона русских приехали сюда из России,- кротко отвечал Томбу. - Вы хотите поднять вопрос, почему они уехали из России?
- Он нерусский,- сдержанно напоминали в ЦК.- У нас в русских газетах и так работает половина евреев.
- Так что мне теперь, в газовую камеру его отправить? - не выдерживал Томбу.
- Не надо шутить. А если он возьмет и уедет в Израиль?
- Если бы он хотел поехать в Израиль, то почему он поехал в Эстонию? Перепутал билетную кассу?
- Вы можете ручаться, что он не уедет?
- Да, - говорил Томбу. - Я ручаюсь.
- Толку с вашего ручательства. А историю с Довлатовым вы помните? -» приводили решающий аргумент в ЦК. - Тоже ручались: прекрасный журналист, все в порядке, надо взять, - а чем это кончилось?.. Нам второй раз такой истории не надо.
- При чем здесь Довлатов? - не соглашался Томбу.
- Как при чем? Тоже: писатель, талантливый, из Ленинграда… а потом - скандал, КГБ, рукописи, и эмигрировал в Америку!
- Он его вообще не знал! - отмежевал меня Томбу от бывшего замаскированного врага.
- Одного поля ягоды, - реагировали в ЦК. - Точно тот же вариант. А не знать его он не мог - вы посмотрите, ведь все совпадает, как у близнецов. А он продолжает настаивать, что не знает. Значит, скрывает. Значит, есть что скрывать. Вы понимаете?
Эта майская песня кончилась в сентябре: меня взяли временно на место, как водится, ушедшей в декрет машинистки. Она уже родила, и теперь по утрам тошнило меня. Бессмысленность работы убивала. Какая «вторая древнейшая»! по сравнению с советским газетчиком проститутка вольна, как Ариэль, и богата, как министр Госкомимущества. Я понял, что такое фашизм: это когда добровольно и за маленькую зарплату пишешь обратное тому, что хочешь. В пыточные камеры мне был определен отдел пропаганды. Над столом я прилепил репродукцию картины Репина «Арест пропагандиста». Глядя на живопись, я поступал в жандармы, крутил руки за спину завотделом пропаганды Марику Левину и, тыча ножнами шашки под ребра, гнал его в сибирскую каторгу. Я стал нервным.
- А вот Серега Довлатов, он запивал иногда, что ты, - поведывали коллеги. - Потом однажды похмелялся, садился с утра, и т-такое выдавал - пачками! Для газеты одно, для себя другое.
Мое для себя другое тем временем тащилось сквозь издательские шестерни. Мельница Господа Бога мелет медленно, успокаивал редактор. История повторялась, как кинодубль с другим составом статистов. Закулисная механика от меня скрывалась.
Умный главный редактор издательства ознакомился с рукописью сам и пошел в ЦК. Пуганая ворона хочет выжечь кусты из огнемета. Или старается договориться с ними лично.
- А почему он уехал из Ленинграда? - спросили его.
- А почему не спросить об этом четверть миллиона русских, которые приехали в Таллинн из России? - спросил Аксель Тамм.
- Это хорошая книга?
- Я бы пришел из-за плохой книги?
- Так почему ее не издали в Ленинграде?
- Я не заведую Лениздатом. Я работаю в «Ээсти Раамат». Кто-то мной недоволен?
- У него были там неприятности? Трения, инциденты?
- Что вы имеете в виду?
- Перестаньте. Вы понимаете, что мы имеем в виду.
- Ничего не было.
- Откуда вы знаете? Вы проверяли?
$ - Нет. Если бы что-то было, я бы знал.
- Это еще надо проверить.
- Проверяйте.
- А почему он приехал именно к нам? Он эстонец?
- Нет, он не эстонец.
- А кто?
- Еврей.
- Так почему он не поехал издаваться куда-нибудь в свою Россию, в Сибирь, в Томск, в Омск?
- Он еврей. Кто его там будет издавать?
- Так почему он не поехал издаваться в свой Израиль? А если он уедет в Израиль?
- Зачем ему ехать в Эстонию, если бы он хотел уехать в Израиль?
- Как знать. Точно так же вы тут несколько лет назад выступали насчет Довлатова. Кого защищали? Алкоголик, диссидент, антисоветчик, арест, посадили: теперь в Америке. Хватит с нас одного.
- Он не имеет никакого отношения к Довлатову.
- Что значит не имеет. Точно то же самое. Не следует ошибаться еще раз.
Машинистка вернулась из декрета. С облегчением и ненавистью я навсегда распрощался с газетной работой. И тут издательство вернуло мне рукопись, сопроводив похеривающей рецензией. Я впал в непривычную растерянность. Совсем не то обещал мне ярл, когда приглашал в викинг.
Я лишился ленинградской прописки. Поменял комнату в суперцентре, Желябова угол Невского, на хибару таллиннской окраины. Дама ваша убита, ласково сказал Чекалинский. Корнет Оболенский, дайте один патрон. Мне было решительно обещано место в республиканской газете. Редактор уверял, что книга прекрасная и проблем с выходом не будет. В итоге я получил полную возможность поведывать за злым зельем свои печали эстонской кильке пряного посола, закусывая ею из разбитого корыта.
Проклятый мифический Довлатов заварил мне ход. Он выработал Таллинн и свалил. Я шел по его следам, и вся малина на тропе была обгажена. На тропе был насторожен капкан, и я вделся. Я бы его повесил.
- Ну разве не стоит ему за это когда-нибудь въехать? - жаловался я в ответ на очередные легенды о Довлатове. Теперь я помнил хорошо, кого читал и рецензировал в «Неве».
(Ах не фраер Боженька: всю правду видит, да не скоро скажет. Ко мне вернулся мой камушек, из пращи да булдыган в лоб. Много, много лет спустя посетила меня эта суеверная мысль. А вот не шейте вы ливреи, евреи.)
- В нем было два метра росту, - снисходительно говорили мне наши общие приятели.
- Если б во мне было два метра, я бы вообще всех убивал, - злобно цедил я. В боксе есть присказка: длинного бить приятнее - он дольше падает.
Моя биография вдруг стала укладываться в его колею, как складная головоломка, которую мне было не решить.
Куда податься. Для тебя, Веллер, Монголия заграница, сказали когда-то на филфаке, не понимая, за каким хреном и благами я-то влез в комсомольскую работу. Велика Россия, а отступать нам приходится на запад. Некуда мне было ехать. Приехал.
Во-первых, подача заявления на выезд уже автоматически означала, что отец мой вышибается без пенсии из армии, а брат - с волчьим билетом из института. Во-вторых, эмиграция была уже как раз только прикрыта, все, олимпиада прошла, выезд кончился.
А главное - я не мог уехать побежденным. Вот не мог - и хоть ты тресни. Они меня достали. Обложили со всех сторон. Прижали к стенке. И я должен был сделать свое. Не можешь - делай через не могу. Или сдохни. Смысл жизни был прост, как гвоздь в мозгу. Я должен был издать эту книгу здесь, в Союзе. А потом можно валить куда угодно к чертовой матери. Потом точно свалю. Женюсь, сбегу. Но не потому, что они меня победили и заставили. А потому что я сам так решил. Иначе я дерьмо, и так мне и надо. Я не буду неудачником.
Воспитание в далеких гарнизонах и мордобой в хулиганской юности способствуют целеустойчивости.
Оставалось одно. Сидеть на месте и тихой сапой рыть траншею вперед и вверх. А там - хоть это не наши горы, но тихо-тихо ползи, улитка, по склону Фудзи вверх, до самой вершины. Хэйко банзай!
Но раздражение мое нетрудно себе представить. Мало мне своих бед - так еще тень довлатовских подвигов простерлась на меня.
Летом я отправился на Таймыр и завербовался на промысловую охоту. Работа жестокая и грязная, усталость и недосып, гнус жрет, и все переживания мельчали и утрясались: а нет причин для тоски на свете, слушай, детка не егози.
Вот когда в пустыне меня, ловца-салагу, гюрза ударила - о, это было переживание. Ни водки, ни сыворотки, и дневной переход до лагеря. Укус был под локоть, а его на-кося выкуси, сам себе не отсосешь. Выдавливай надрез да чиркай в него спички.
Я просыпался до срока от наработанной зимней бессонницы, крутил приемник у костерка, вылавливая музыку далеких цивилизаций, ребята постанывали во сне, дергая изрезанными руками, и я в привычный за которое уже лето раз ощущал себя на самом краю земли, и из этого далека все эти несмертельные мои проблемы казались простыми и ясными: есть шанс? паши и не дергайся.
Заработка должно было хватить на прокорм до следующего лета. Вернувшись, я переложил печку в камин, колол дрова, гулял по взморью, писал рассказы; готовил сборник. Сдав его в издательство, спокойно ждал, что и его выпнут, я составлю следующий и принесу его, и в конце концов протаранится, в жизни нужна тактика бега на длинную дистанцию, не рви со старта, не суетись, и удача благосклонна к тем, кто твердо знает, чего хочет.
Пытка неизвестностью придумана давно и действует исправно. Тихо-тихо тянула из меня все жилы издательская машина. Я мог лишь ждать и не сорваться - никто, ничто и звать никак. Пассивный залог в русском языке называется страдательным.
На выход книги я поставил все. Больше у меня в жизни ничего не было. Я покинул свой город, семью, любимую женщину, друзей, отказался от всех видов карьеры, работы, жил в нищете, экономил чай и окурки, ничем кроме писания не занимался.
Никогда не бывает так плохо, чтоб не могло быть еще хуже.
Год шел за годом. Ночами я детально обдумывал поджог дома рецензента, убийство редактора, самосожжение в издательстве. Я бы спился, но пить было не на что. А зарабатывать деньги на пропой, тратя необходимые на писание время и силы, было идиотством.
Позднее вскрылись и донос в КГБ - на что живет? тайные деньги с Запада! - с последующей годичной проверкой, и письмо в Госкомиздат СССР - вредная, чуждая рукопись! - и внутренние счеты и интриги: штатные доброжелатели из литературно-осведомительских структур бдели.
Пронеслось четыре года… Это ново? так же ново, как фамилия Попова, как холера и проказа, как чума и плач детей.
И когда вышла «Хочу быть дворником», клиент был готов. Я лежал. Разделить радость мне было не с кем, да и не было никакой радости. Он один был в своем углу, где секунданты даже не поставили для него стула. Вставал я для того, чтобы поесть, выпить и дойти до туалета. Бриться, мыться, чистить зубы - энергии уже не было. Когда кончались еда и водка, раз в несколько дней брал пару червонцев из гонорарной пачки и плелся через дорогу в магазин, дрожа от слабости, оплывший и заросший. Я мечтал, чтобы вдруг приехал кто-нибудь бодрый и сильный, поднял меня за уши, выполоскал в горячей ванне с мылом, выбрил, переодел в чистое и отнес лежать на берег теплого моря. Там через месяц я бы оклемался. Но уши мои так и остались невостребованными.
Кончилась зима, прошла весна, и в нежном трепете июньской листвы я ощутил прилив активной злобы к жизни и презрения к себе. Чувства эти были вызваны голодом. Голод объяснялся невозможностью выйти за жратвой. На мне не сходились штаны. Это были мои единственные штаны. Я попал в западню, как Винни-Пух в норе Кролика.
Я належал килограммов двадцать. Зеркало пугнуло распухшим бомжем. Портрет на фоне Пушкина, и птичка вылетает. Фоном служила ободранная ханыжная хавера, набитая окурками, стеклотарой и грязным тряпьем. Ситуация достигла исчерпывающего предела.
Винни-Пух торчал в норе, пока не похудел до диаметра выхода. Мне повезло больше.
Меня посетила знакомая. Знакомая - это неполная характеристика; неточная. Это был танк, который гуляет сам по себе. По приезде в Таллинн я был взят ею на абордаж с той жесткой стремительностью, которую требовал от своей Чудо, праздник, тайфун. Она распечатала окно, за час привела в чистоту и порядок мою скверную обитель и мерзкую плоть, плюхнула коньяку в сияющие стаканы, перелистнула еще пахнущую краской книжку из штабеля у стены, объявила меня свершившимся гением, расширив влюбленные глаза, и в качестве высшего признания произнесла голосом, в котором пело эхо горних высот:
- Знаешь, я вдруг подумала, что тебе сейчас столько же лет, сколько было Сереже Довлатову, когда он приехал сюда.
Выздоровление произошло сразу. Взрыватель щелкнул. Я взвился, как пружинная змея из банки.
- Почему Довлатов?! - вопил я, швыряя стаканы в унисон внутреннему голосу, который норовил заглушить меня грохочущим водопадом матюгов. - При чем здесь Довлатов!! Что знал ваш Довлатов?! Он родился на семь лет раньше, мог пройти еще в шестидесятые, было можно и легко - что он делал? груши и баклуши бил? А мне того просвета не было! Он Довлатов, а я Веллер, он не проходил пятым пунктом как еврей, ему не был уже этим закрыт ход в ленинградские газеты, и никто ему в редакциях не говорил: знаете, в этом номере у нас уже есть Айсберг, Вайсберг и Эйнштейн, так что, сами понимаете, не можем, подождем более удобного случая; ему не давали добрых советов отказаться от фамилии под «приличным» псевдонимом! Мать у него из театральных кругов, тетка старый редактор Совписа. литературные связи и знакомства со всеми на свете, у классика Веры Пановой он литсекретарствовал, друзья сидят в журналах! а у меня всех связей - узлы на шнурках! И всюду я заходил чужаком с парадного входа, откуда и выходил, и нигде слова замолвить было некому. Он пил как лошадь и нарывался на истории - я тихо сидел дома и занимался своим. Он портил перо херней в газетах, а я писал только свое. Он всю жизнь заботился о зарплате и получал ее - я жил на летние заработки, на пятьдесят копеек в день. Он хотел быть писателем - а я хотел питать лучшую короткую прозу на русском языке. Что и делал! торжествующе завопил внутренний голос. И он приехал сюда на чистое место - сохранив питерскую прописку и жилье, взятый в штат республиканской газеты, сразу приняли две книги в издательстве, - а я отчалил с концами, влип в его след, годами доказывал, что я не верблюд, - и он провалил все, а я в конце концов издал эту книгу! Которая в принципе - теперь уже можно не бояться сглазить! - выйти не могла! Читай: «Свободу не подарят!» «А вот те шиш!» Не могла! И вышла!
Павлина ранили стрелой. Дополнительным оскорблением воспринимался тот тонкий штрих, что Довлатову она досталась на пять лет моложе: и здесь я был как бы опережен и унижен. Жизнь - борьба, а не магазин уцененных товаров! Мне подсунули биографию б/у.
То есть наши заочные отношения с Довлатовым превратились уже в некий поединок судеб и заслуг; и к моему совершенному бешенству публика из таллиннской русской творческой интеллигенции (такой русской, хучь в рабины отдавай: Скульская, Аграновская, Штейн, Тух, Рогинский, Малкиэль, Ольман и еще пара-тройка столь же отпетых славян; правы, правы были в ЦК - ишь свилось тут сионистское гнездо из недодавленных в Киевах и Ташкентах) - публика отдавала предпочтение в этом поединке ему. А вот он был им ближе: родственнее; понятнее. А вот он более импонировал, стало быть, их представлениям о настоящем писателе и литературе. Он пил, загуливал, язвил окружающим и был своим. Будь проще, и люди к тебе потянутся. Я не пил, был вежлив, замкнут, а окружающих мало замечал. И никому не давал читать своих рукописей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10