А-П

П-Я

 


Поглядев на Валерию, Извольский удивленно застыл, но скоро стал смеяться над собой, говорил, что обознался, принял Валерию за какую-то другую девушку. Услыхав от Лютрова о неожиданной встрече на вокзальной площади, он с потешным испугом пригласил всех «принять по лампадочке для пакости, потому как все это неспроста!»
– А моих нет и нет, – сокрушался Извольский, то и дело выбегая на улицу. – Ей-ей, блудят… Замерзнут, позвонки!
Промерзшая дача прогревалась медленно. Лютров нарядил Валерию в летную куртку Витюльки, снял с ее ног замшевые меховые ботинки и натянул унты. Она стала похожа на плюшевого медвежонка, и ему было приятно думать, что теперь ее слабому телу станет тепло под толстым пегим мехом.
Она следила за тем, что он делал, безропотно, понимая, что не позволить ему вот так играть ею просто невозможно.
– Согрелись? – спрашивал он таким тоном, как если бы отогревал ее у себя в ладонях.
– Ага. А вам не холодно в одном пиджаке?
Он отрицательно качал головой, думая: «О чем она говорит?.. Ведь ей так легко понять, что я ничего не могу чувствовать…»
Раскрасневшаяся Томка хлопотала на кухне над кипящей картошкой, переживая за Лютрова не только потому, что давно знала его, но, как всякая женщина, стояла на стороне чувства. А Витюлька то и дело бегал во двор за дровами, приходил весь в снегу, бросал к печи охапки припудренных снегом поленьев, всякий раз обещая:
– Сейчас, сейчас сделаем тепло… А ребятишек моих все не видать. Что бы это значило, а?
Лютров не мог заставить себя отойти, помочь Витюльке открывать консервные банки, носить воду из колодца и вообще что-то делать вместе с Витюлькой и Томкой. Усадив Валерию в застеленное пледом кресло-качалку, он сел напротив, смущаясь тем, что смущает ее, но не мог справиться с собой, не смотреть на нее, не видеть, как она улыбается, смеется, как сползают борта меховой куртки за выступы груди, укрытой белым свитером, как льнут к щекам длинные волосы, не мог не чувствовать на себе ее взгляда.
Собравшись с духом, он взял ее руку, зачем-то сжал пальцы, потом опустил их на подлокотник кресла, расположил поудобней, рядышком, эти длинные белые пальцы, чувствуя к ним какую-то отдельную любовь, какую-то особую ласковую нежность, и сказал, ободренный их послушностью:
– Вы могли бы… быть моим другом, это не покажется вам диким?
Чуть насторожившись, как ему показалось, она внимательно, но не обидно посмотрела на него и, сделавшись вдруг серьезной, однако облегченно, будто высвобождаясь от чего-то, отрицательно покачала головой.
– А вам хорошо со мной? – спросила она, отводя глаза к раскрытой топке печи.
– Разве это не видно?
Она повернулась и посмотрела на него, но не для того, чтобы удостовериться, хорошо ли ему с ней, а будто отыскивала на его лице подтверждение другой своей, ему неизвестной важной мысли, и улыбнулась, прищурив глаза.
– У вас нет друзей?
– В прошлую зиму погиб мой друг и…
– Разбился?
– Да. Вот, а больше у меня никого нет…
– Совсем никого?
– Нет, у меня друзья на работе, вот Витя, и живем мы дружно…
И он с радостью, с увлечением стал рассказывать ей о Санине, как никогда и никому не рассказывал, не замечая, что Сергей незримо помогает ему говорить о самом себе…
Едва они уселись вокруг стола, как на дворе послышались голоса, а затем на дачу ворвалась суматошная толпа друзей Извольского. Перебивая друг друга, крича и смеясь, они принялись объяснять, как вышли из электрички на остановку раньше, потом заблудились в Радищеве, забрели на какую-то дачу, где их вначале облаяла собака, а за ней – хозяин, из-за них они потеряли подставку для елки, которую привезли с собой из города, а хозяин напоследок назвал их «стилягами».
– Это из-за его бороды, – сказала крохотная девушка в сером пальто и безжалостно дернула толстого парня за мокрую окладистую бороду.
– Ну, друзья!.. Ну, братцы! – только и говорил Витюлька. – Леша, ты видал таких?.. А ну к столу!..
– Ур-ра!.. – возопила компания, и в угол полетели пальто, шапки, шубы.
Две девушки с одинаково начесанными волосами, не столько хорошенькие сами по себе, сколько от праздника, от веселого возбуждения, принялись наряжать елку, доставая игрушки из большой коробки.
– Позвонки, дачу не спалите! – кричал Извольский, когда парни притащили гору поленьев и принялись подкладывать дрова в топку.
…На кожаном диване сидел печальный худой парень в пестром свитере, держал на коленях невесть откуда пришедшую собаку, иногда брал ее под мышки, поднимал «лицом к лицу», целовал в мокрый нос, заставляя пса облизываться, и очень сердечно спрашивал:
– Ведь дурак, а?.. Дурак… А как жить будешь, обезьяна? На дворе-то космический век…
Крохотная девушка кричала ему, чтобы он оставил собаку, на что парень неизменно отвечал:
– Люся, я дуплюся!.. – и опять целовал собаку.
Когда дрова разгорелись, парни погасили свет и начались танцы под бесконечную музыку магнитофона, а от ног по стенам задвигались тени.
Валерию несколько раз поднимали из кресла, и она шла, как была, в унтах, темной узкой юбке и белом свитере, и ее тень нельзя было спутать с другими. Один из молодых людей, в черном костюме и белой рубашке с непомерно свободным для него воротником, несколько раз приглашал Валерию, пока девушка с высокой прической не остановила его.
– Идиот, – сказала она громким шепотом, – ты что, не видишь ее мужа?.. Оставь ее в покое, или тебя придется везти домой по частям…
– Но она… такая красивая, – только и нашел что ответить навязчивый танцор.
Слыхавшая разговор Валерия оглядела хилую фигуру своего кавалера, потом посмотрела на Лютрова, сидевшего в кресле у огня, и принялась хохотать.
…В пятом часу все, наконец, устали и угомонились. Молодые люди наговорили оставшимся всяческих любезностей и, полусонные, с явной неохотой отправились на станцию, к первой электричке. Елка, привезенная ими, осталась стоять в перевернутой табуретке посреди гостиной. Вскоре исчезли и Витюлька с Томкой, прихватив с собой магнитофон. Некоторое время из комнаты за печью было слышно, как взвивается страстным петушком мексиканский фальцет да хохочет неуемная Томка. Но вот и там все стихло.
А за окном все еще была ночь, нескончаемо долгая зимняя ночь, морозная и метельная.
Возле раскаленной печи с пламенеющим нутром открытой топки остались только Лютров и Валерия. Они сидели лицом к огню и, разговаривая, почти не глядели друг на друга. По-настоящему тепло на даче так и не стало, Валерия сидела в накинутой на плечи меховой куртке, сложив руки под грудью, и говорила о своей жизни в Перекатах, о бабушке, о том, что делает и как живет с матерью.
Лицо ее, освещенное красным отблеском углей, выглядело усталым. Глаза надолго застывали на пылающих углях, то раскрывались широко и настороженно, то укрывались за опущенными ресницами. Лишь однажды лицо ее оживилось – она принялась рассказывать, как девочкой участвовала в спектакле о Чипполино, разыгранном во дворе дома, и как восхищена была бабушка графиней Вишенкой – Валерией. Но оживление длилось недолго, она вдруг смолкла, улыбка стерлась. Валерия односложно отвечала на вопросы Лютрова и, наконец, сказала, что ей про себя говорить скучно.
– Я невезучая, Алеша… Расскажите лучше о себе. Вы все летаете?
– Такая уж планида.
– Всю жизнь?
– Половину.
– Вы, наверное, хороший летчик, я помню ваш большой самолет.
– Есть лучше.
– А людей не возите?
– Редко.
– На «ТУ-104?»
– Случается.
– А почему вы не женаты?
– Так уж вышло.
– И я не выйду замуж. Меня не возьмут.
– Вам это не удастся. У вас много друзей в городе?
– Не обзавелась, некогда было… Я и в доме-то никого не знаю, кроме маминой подруги Евгении Михайловны да ее сына. А вы где живете?
– На Молодежном проспекте, рядом с вами.
– Видите, как бывает… Я очень изменилась?
– Стали взрослее, по-моему.
– Да, совсем взрослая, дальше некуда… И хуже, конечно?
– Нисколько. Но немного не такая, какой были в Перекатах.
– А вы помните, какой я была? – спросила Валерия, и губы ее дрогнули в улыбке.
– Еще бы!.. Тоненькая, яркая, как тюльпаны у вас в руках.
– Да, тюльпаны… А теперь?.. Не бойтесь, говорите.
– Я с вами всего боюсь: и говорить, и молчать.
– А вы не бойтесь.
– Ну вот вы зачем-то накрасили ресницы, губы… Я понимаю, некоторым нельзя без этого, но вас краски… огрубляют. Такие красивые пушистые ресницы слиплись, глаза выглядят заплаканными… На вашем лице ничего нельзя трогать. Впрочем, я могу и не понимать чего-то.
– Честное слово, Алеша, я впервые разукрасилась… Хотелось выглядеть получше, как все…
– И вы могли бы не делать этого?
– Чтобы понравиться вам?
– Ну, ради этого не стоит.
– Не обижайтесь, я стала злюкой.
Но что-то больно кольнуло его, горькое чувство росло, захлестывало, и от этой горечи стало трезвее на душе.
– Обиделись, да?
– Мне бы уехать сейчас, – сказал Лютров, пряча глаза.
– Уехать?.. Почему?
– Вот что вам нужно знать, Валера… Я собрался просто скоротать новогоднюю ночь, повеселее прожить веселый праздник, у меня был трудный год… И вот случилось маленькое чудо… Счастье нельзя выиграть, Валера, а еще труднее прийти на вокзал, чтобы встретиться с ним… Но пусть вас это не трогает…
– Вы странно говорите, но я, кажется, понимаю… И… вы сейчас что-то делаете со мной, не знаю… Я не умею выразить, но мне легко и… Не уезжайте. Не нужно уезжать, чтобы я поверила… Ведь вы… любите меня?
Она опустила голову, опавшие волосы укрыли лицо, но он видел, как застыла она в ожидании. Что ей сказать? Разве изреченное «да» выразит все?
– Почему вы молчите? Ведь это правда. Правда, я знаю. Я испугалась вашего лица, когда увидела вас на площади. Испугалась и поняла… Наступило неловкое молчание.
Дрова догорали. Угли подернулись хлопьями пепла, подсвеченный жаром, он казался розовым… Поглядев на Лютрова; Валерия виновато улыбнулась:
– Не обижайтесь. Я спать пойду, ладно?
– Да, да… Заговорил я вас.
– Нет, я просто устала… Ведь скоро рассветет. Она встала и вышла в смежную комнату. Хлопнула и отскочила дверь, вспыхнул свет.
Лютров долго сидел без всяких мыслей, не чувствуя ни усталости, ни желания спать, и только курил, смотрел на изгибающийся, увлекаемый тягой топки дымок, слушал, как глухо воет в трубе да как бьется о стекла метель.
На даче совсем стихло, но все чаще прослушивался дальний грохот поездов, совсем слабый, если они останавливались в Радищеве, и погромче, когда проносились мимо, заставляя деревянный дом покорно вздрагивать.
Все, что он узнал о Валерии из ее слов, было лишено временной связи, казалось, он ненадолго взял интересную книгу и едва успел раскрыть ее.
Он живо представлял ее подвижной долговязой школьницей в поношенной коричневой форме, с недетскими внимательными глазами. Как у всех торопящихся жить детей, у которых в доме не так, как у всех, о чем эти «все» при случае напоминают ей, она не была глуха к жизни улицы. Не обремененная присмотром, предоставленная сама себе, она почти бессознательно пыталась найти свое место в зримой жизни, объяснить самое себя. Познания шли из толчеи улиц, от событий во дворе, от обмена увиденным и услышанным со сверстниками, от того, к чему с умыслом или походя приобщат старшие… Для Валерии все было истиной, открытием, потому что нет убедительней правды, чем постигаемая собственным опытом.
Иногда в доме ненадолго появлялась мать. Однажды квартировавший у бабушки врач стал отчимом Валерии. Когда они с бабушкой остались вдвоем, пятнадцатилетняя Валерия поняла, что она – главная помеха в неустроенной жизни матери, что ее собственная жизнь никому не нужна, кроме бабушки, и, что бы с ней ни случилось, пожалеть ее больше некому.
Дружила она все больше с мальчишками, с тем, кто погрубей, кто мог защитить ее. Но вот окончена школа, она работает, выросли и ее друзья. Но почему-то именно они стали теми, которых боятся в городе, которые бродят с гитарами по танцплощадкам, пьют водку, затевают драки и по старой памяти навязывают ей свое покровительство. А оно уже тяготит девушку. И тогда она понимает, что ей нельзя оставаться в городе.
Вот и все, что Лютров узнал о ней. Ненамного больше, чем знал раньше, но, рассказанное ею самой, все это заново отозвалось в нем, как если бы она доверила ему исправить все нескладное в ее жизни. Он еще не представлял себе, как сложатся их отношения, но, если они будут вместе, все для нее обернется по-другому; ей больше не придет в голову называть себя невезучей… Лютров стоял у окна, глядел в морозную темноту за стеклами, видел, как осыпается снег с крыши под окнами, слышал дремучий вой ветра в печной трубе, и мало-помалу ему стало казаться, что он в Перекатах, в этом заштатном городишке чеховских времен. Как и тогда, в соседней комнате спала Валерия, а он вот так же прислушивался к тишине за дверью… Похожее на тревогу волнение охватило его: не во сне ли он, на самом ли деле все это происходит.
«Успокойся, ты как мальчишка», – укорил он себя, покосившись на дверь в комнату Валерии. Там все еще горел свет. Может быть, она не спит, как и он?
– Вы не спите, Валерия?
Она не ответила. Лютров заглянул в комнату, на носках прошел к горевшей на этажерке лампе, невольно любуясь лицом спящей. Затененные подушкой, едва просматривались сомкнутые ресницы и влажные губы, чуть приоткрытые, так похожие на губы ребенка, баловня заботливых рук, обласканного на ночь поцелуями матери. Наклонившись, он воровски коснулся пальцами длинных прямых волос, расплескавшихся чернотой по наволочке, и не мог отвести глаз от ее лица. Сон обозначил на нем трогательно-нежные бледно-зеленые тона, припудрившие матовую белизну вокруг уголков губ, у висков, в ямочке подбородка. Лицо казалось светящимся, неприкасаемо хрупким…
Стараясь не щелкнуть выключателем, он погасил лампу и выбрался из маленькой теплой комнаты в гостиную.
Усаживаясь на покрытую пледом качалку, Лютров услышал, как скребется в дверь и скулит собака. Жила она где-то по соседству, увязавшись за друзьями Извольского, она вернулась на огонек. Впущенный в комнату, пес благодарно засуетился у ног Лютрова, запрокинув кверху мохнатую морду с черным кожаным носом, отряхиваясь.
– Есть хочешь, собака? – веселым шепотом спросил Лютров, обрадованный сомнительной возможностью поговорить.
Пес пристукнул об пол передними лапами и что было сил замахал мокрым хвостом. Лютров собрал в одну большую миску остатки пиршества и поставил ее поближе к печке:
– Ну, лопай, гулена…
Но собака не хотела есть. Она как бы из приличия обнюхала миску, но так и не притронулась к еде, а улеглась напротив Лютрова, и всякий раз, когда он заговаривал с ней, вскидывала желтые надбровья и принималась стучать хвостом.
– Странное ты существо, – ласково растягивая слова, говорил ей Лютров, – плодишь собак, а никого, кроме людей, любить не можешь… Отчего так?
Смешно повернув набок морду, собака глядела на сидящего перед ней человека с таким видом, будто вместе с ним размышляла над столь несуразным положением вещей.
Дрова догорели. Лютров разворошил угли и принялся укладывать на них небольшие чурки.
Давай, друг, печь топить. Все-таки занятие…

Над городом голубело небо, свежо белел обновленный ночной метелицей снег, над рекой висел морозный туман.
Зябко выдыхая вихрящийся пар, вдоль Каменной набережной катили редкие автомобили.
По тому, о чем говорила Валерия, пока они добирались к ее дому, Лютров заключил, что в Радищеве ей понравилось. Она весело вспоминала и «этого смешного, худенького, который целовал собаку»; и как танцевали под Светом печной топки; и дурашливый разговор за столом; и Витюльку: «Он дурачится, а лицо у него грустное, хорошее…»
– Вы часто бываете у него на даче? Там все так богато и по-старинному, правда?.. Уютно… И вся засыпана снегом. Вот и мои Перекаты, наверное, замело. И наш сад – до самых веток… У нас яблоневый сад, большой-большой. И в доме всю зиму пахнет яблоками…
– Скучаете?
– Иногда очень…
Минуту они шагали молча.
– Мы скоро увидимся, да, Леша? – Валерия остановилась, чтобы попрощаться.
– Если вам захочется… и вы не потеряете мой телефон.
– Мне обязательно захочется. Не верите?
Лютров пожал ее руку в варежке и почувствовал, что она не хочет отпускать его. Взглянув на него, Валерия просто сказала:
– Не забывайте меня, ладно?

4

Вскоре после Нового года начались полеты по доводке установленной на «девятке» автоматики на управлении.
Этот полет был коротким – первый из серии полетов в самых строгих режимах, в которых предусмотрено было уточнить требуемый характер контроля за действиями летчика.
Задание исчерпывалось несложным на первый взгляд маневром на околозвуковой скорости, но при этом несколько большее отклонение руля высоты могло оказаться необратимым. Аэродинамики были уверены, что при заданной даче штурвала самолет останется в пределах допустимых перегрузок, но к их расчетам следовало относиться как к логически обоснованному миражу, который обретает вещественность после возвращения на аэродром.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32