А-П

П-Я

 

И, тем более, я, изгоняющий менял из Храма или висящий на кресте под возбужденно горланящей вороньей стаей. Значит, она постарается продержать меня здесь в целости и сохранности долгое время, по крайней мере, до того времени, пока я не стану с утра до вечера полировать ногти алмазной пилочкой или часами рассматривать в карманном зеркальце свою фармакологически довольную физиономию.
Если же электроэнцефалограмма покажет, что я эпилептик, они оставят меня в покое. Мне это пойдет на пользу. Буду есть ананасы, буду ходить по коридорам и агитировать сумасшедших, как агитировал Макмерфи. А потом потихоньку улизну.

* * *

Пришли за мной в двенадцатом часу ночи, и я испугался. Мне померещился низкий подвал с одним стулом, вокруг него несколько пылающих жаром юпитеров и парочка плотных медиков в белых халатах. Эту картинку я видел в Геленджике, в детском санатории "Солнце", после того как кустанайский уличный мальчик Саша Воробьев в пылу драки царапнул стилетом грудь Мычалы, весившего больше всей нашей ватаги.
К счастью, предчувствия меня обманули. В подвале стоял небольшой чум из белой ткани. Меня попросили в него войти и сесть на стул. Спустя несколько минут я, обклеенный датчиками и опутанный проводами сидел на нем в полной темноте. Через некоторое время пошли световые и звуковые сигналы, и я дернулся.

* * *

ЭЭГ – это усовершенствованный гончарный круг древних греков. Работорговцы и рабовладельцы сажали рабов перед ним, вращающимся, и заставляли пристально смотреть. Если раб одолевался припадком, стоимость его резко падала – эпилептики во все времена ценмлись недорого.

* * *

Бег в золотом тумане.
"– Все это замечательно, – равнодушно зевая, продолжил беседу Сергей, – но как ты с "2б" в военном билете ежегодную медкомиссию проходил?
– Очень просто! На справке Чернов Е.А. исправлял на Чернова Н.А. и Надежду Алексеевну посылал. И потому в моей справке, разрешающей работать в высокогорных условиях и на подземке, всегда была отметка гинеколога "Здорова". И за семь лет ни одна экспедиционная крыса этого не заметила.
– Так, значит, лунатик ты, больной... – задумчиво подвел черту Житник.
– Не знаю. Наверное, больной. Я и по жизни хожу, как лунатик. Ничего не вижу, на все натыкаюсь, ничего не понимаю. И никуда не могу прийти...".

* * *

В конце исследования меня попросили глубоко дышать. Я понял, что оператор собирается одурманить мой мозг воздушным азотом, с тем, чтобы подавить волю. Подышав полной грудью, я резко и широко растворил глаза и напряг руки так, что они задрожали. Этого хватило, чтобы Михаил Александрович – так звали врача – на следующее утро смотрел на меня так же свойски, как и на остальных своих подопечных.

* * *

Эпилепсия (от греч. схватываю, нападаю) – хроническое заболевание головного мозга человека, имеющее различную этиологию.
...существуют также т. н. эквиваленты эпилептических припадков в виде внезапно наступающих расстройств настроения, сумеречного помрачения сознания, сомнамбулизма, трансов и др. В некоторых случаях при Э. наблюдаются психозы, которые протекают остро или хронически и проявляются аффективными нарушениями (страх, тоска, злобность, эйфория, бред, галлюцинации, эгоцентризм, резкая смена настроения – от слащавой приветливости до злобности с агрессией) и др.
Среди причинных факторов при Э., по мнению большинства авторов, основную роль играют патология внутриутробного развития плода и патологические роды.

33

Доктор действительно оказался "анальником", и мне пришлось туго. Как все анальники, он был пунктуален и аккуратен, в том числе, и в выполнении инструкций и предписаний своей науки. Изучив электроэнцефалограмму, он засучил рукава и принялся кормить меня лекарствами. Сначала я противился, но потом понравилось. Проглотишь горсть таблеток, и в тебя можно кидаться табуретками, и не только кидаться, но и попадать без видимого ущерба для обоюдного здоровья. После третьей горсти мне понравилось сидеть на коврике посередине вселенной и пить пиво в своем скверике, или умно и степенно говорить с друзьями о достоинствах того или иного оператора мобильной связи, или, покачиваясь из стороны в сторону, воображать себя Гаутамой, ожидающим слияния с Белой женщиной-Буддой.
После пятой горсти меня стали выпускать на пленэр, и я ходил по нему, как Иисус Христос в белом венчике из роз, ходил впереди толпы недоброжелателей санитарки Клавдии Петровны. Я чувствовал себя нужным и значимым. Я что-то говорил о типах характеров, о Голгофе, о Боге, Вечном царстве, о нравственности, сочинял перлы типа:
Возлюби чад своих, мать свою и отца своего больше, чем котов своих и собак, ибо сердце твое должно принадлежать Богу, но не скоту.
Если ты сыт, а тот голоден, да обрыгаешься ты съеденным.
Да гореть вам в гиене огненной не за грехи свои, но за грехи чад и рабов своих.
Вся любовь на свете – твоя. Погаснет она у тебя в сердце – погаснет и в целом свете.
Сносите и ратуйте покойно, покойно угасайте – пройдет сонм веков, и укрепленный вами Бог возобновит вас, и смерть покажется вам мгновением, и будете вы обитать в Божьей Паутине, обитать счастливо и привольно, ведь в Божьей Паутине все найдется, найдется для каждого – и пара, и мысль и хлеб насущный.

* * *

Люди слушали и проникались, проникались, потому что верили. Некоторых я лечил от выдуманных болезней. От аллергии, от мигрени, от всего, что лечится словом. Мне было хорошо. Я чувствовал себя востребованным.
...Правда, иногда было тоскливо. Это случалось, когда я просыпался среди ночи и видел сумрачный потолок, кружок лепнины, с которого свешивалась никогда не зажигавшаяся люстра, никогда не зажигавшаяся по причине отсутствия в ней лампочек, просыпался и ощущал себя из чего-то выскобленным. Тогда я сжимался, и лица врачей и санитарок, лица душевнобольных и их мятущихся родственников, являвшихся по обязанности, представали перед моими глазами. Они представали, и я понимал, что со мной происходит нечто, требующее немедленного прекращения, я понимал, что если это не прекратится, то все рухнет, и будет падать тысячелетия.
Однажды в полусне я увидел отца Иосифа, родившегося Христом. Его, лишая свободы движения и подгоняя сознание под действительность, распинали несколько раз. Но каждый раз он не уходил в небо, возвращался на землю, чтобы потом умереть от ран. Почему он возвращался? Ради меня. Ради того, чтобы у меня был человек, думая о котором, я светлею.
В другой раз я понял, почему многие люди ничего не получают от Бога, хотя систематически молятся и воздают Ему должное. Они ничего не получают, потому что не знают, что они-то и есть частичка Бога Духа, Бога Отца и Бога Сына, и потому, молясь, надо обращаться к себе, взывать к своим силам, и тогда невозможное свершится, ибо Бог Дух, Бог Отец и Бог Сын услышат!
Это великое триединство! Бог Дух – ткань кристалла единения, Бог Отец и Бог Сын, как символ божественного единства всех!
В одну из таких ночей ко мне пришло и сомнение – а нужно ли бороться за людские души, стоит ли умирать за то, чтобы они стали чище? Стоит ли бороться с несправедливостью, можно и нужно ли облегчить человеческое существование? Короче, стоит ли навязываться людям? Христос ведь навязывался, метал бисер перед свиньями, давал святыни псам, и они его казнили. Я, ты, мы, они казнили. И вообще, есть ли за что бороться? Плох ли мир, в котором я живу, может, плох я сам, и надо разбираться с собой? Или не разбираться, а просто собраться в кулак и жить всем назло, если ты некрасив, низок ростом или по ряду причин не можешь понять, почему окружность делят на диаметр?
Я помнил – эти сомнения давно сидят в моем мозгу, я помнил, что давно сижу в пустыне, борясь с ними перманентно и спорадически, борясь, к сожалению, безрезультатно. Но в тот раз я преодолел их с Божьей помощью и пришел к радостной мысли, что бороться за людские души нужно лишь затем, чтобы такая борьба существовала, любить людей нужно, чтобы человеческая любовь существовала, жертвовать собой надо, чтобы человеческая жертвенность существовала. Я, ты, он, каждый человек, должны со всех сил стараться бороться, любить и жертвовать, и тогда появится надежда, тогда к нам явится Бог Дух.
Короче, я пришел к мысли, что меня может спасти только движение к Богу. Поняв, почему Христос пошел на Голгофу, я пришел к мысли, что должен идти. Должен идти мимо "Досуга" к овощному киоску, должен идти, чтобы выскочил Павел Грачев и больно и обидно ударил по глазу, чтобы я выскочил из себя, из своего "Я", стал беззащитным и куда-то побежал. И я шел к киоску каждый день, шел, лежа на кровати и глядя в белоснежный потолок.

* * *

Через неделю после того, как меня поселили в больнице, пришла посетительница. Она была в легком летнем платьице и босоножках, и я, узнав в ней маму Лену, чуть не заплакал. Мне очень не хотелось идти в столовую пединститута и есть там серые котлеты со скользкой шрапнелью, а потом идти рука в руке и отвечать "да" или "нет" на придуманные вопросы. Но потом внутри у меня потеплело, потому что в столовую пединститута идти не пришлось – мама Лена принесла котлетки с собой, и они были без скользкой перловки и очень вкусными. Пока я ел, она сидела рядом, и ее тепло, не вызывавшее уже испуга, проникало в меня вместе с теплом котлеток, проникало и производило в душе странные изменения. Эти изменения выражались в том, что я теплел все глубже и глубже, а когда тепло дошло до нутра и растворило желчь, добро начало распространятся из меня, распространясь далеко, соединило со всеми людьми – добрыми и недобрыми – и моя клетка, моя яма, моя западня, мое "Я" превратилось в "Мы", и я, почувствовав себя святым, и расплакался. Мама не расстроилась, она увидела, что слезы сына – не влага печали, но счастья, и, обняв меня за плечи, тоже заплакала. Если бы мы плакали так вечно, если бы я вечно видел, что иду в столовую с девушкой, которая очень скоро станет старенькой женщиной, боящейся умереть, и она бы вечно видела, кого ведет в столовую – не рожденного ею ребенка, а маленький, задумчивый мир, ежеминутно готовый и коллапсировать, и протянуться до бесконечности, то возвращаться в палату бы не пришлось, мы бы унеслись навеки в райские безвременные кущи и жили бы там вечно... Но слезы кончились, как кончались котлетки и шрапнель, и мы распростились, очищенные, и вместо небес встали на свои места в чуть просветлившемся кристалле жизни.

* * *

Утром следующего дня пришла дочь. Я лежал в кровати и смотрел на нее, почти двенадцатилетнюю, смотрел, не узнавая. Всем раньше на меня похожая, она стала Светой. Изменилось все – взгляд, разрез глаз, осанка, даже форма черепа – у меня он круглый, а у Светы уплощен с боков. Она сидела и смотрела на меня, и я чувствовал, что все довольны моим местоположением, все кроме дочери, которой приходится отвечать друзьям, что родной отец умер. Я смотрел на дочь и видел, что никогда не рассказывал ей экспромтом чудесных сказок, никогда не устраивал пикников на крыше сарая среди ветвей цветущей яблони, никогда не читал наизусть письма Онегина к Татьяне, никогда не старался, чтобы из нее распространялся свет, никогда ее не любил больше жизни. Я смотрел на нее и видел, что единственное, что я делал – это часами возил ее на шее, и она не хотела слазить. И еще обижал маму, а от вида бабушки передергивался.
Мы не говорили, только смотрели. В первые годы развода ей запрещали меня слушать, потом разговаривать со мной. Но я нашел выход из положения, и она стала говорить своими рисунками, полными символов. После того, как Вера Зелековна, стоя за дверью, узнала, как я их расшифровываю, дочери запретили мне рисовать, и связь наша оборвалась.
И вот, мы на своих местах в кристалле жизни.
"Могли ли мы занять другие места, более удобные для души? Нет. И вообще, что такое этот кристалл жизни, – стал я смотреть в потолок. – Если он состоит из беспорядочной толпы людей, каждый из которых существенно отличается от других, то никакой это по физике не кристалл, и даже не стекло, а просто непрозрачное аморфное тело, не пропускающее свет. Как не пропускает его сейчас моя дочь. И этот мой кристалл, оказавшийся непрозрачным аморфным телом движется по времени, растворяясь сзади смертями и прирастая спереди рождениями, ну совсем как дерево распространяется по радиусу, рождаясь под корой, но угасая сердцевиной. Можно ли сделать этот кристалл прозрачным, можно ли заставить его заиграть светом? Нет. Его можно сделать прозрачным, лишь сделав всех людей одинаковыми, или расставив их по строго определенным местам – а это не жизнь, это смерть.
Но...
Но ведь можно сделать так, что все больше и больше людей будут если не излучать свет, то хотя бы пропускать его? Не свет в виде фотонов, а чудесный человеческий свет озарения, свет любви, свет бескорыстной веры? Можно, и тогда мой кристалл станет прозрачным, и озарится светом, который мне, темному и холодному, и представить-то невозможно.
Я посмотрел на дочь. Увидел Свету, настроенную на поглощение, Свету из которой никогда ничего не выходило...
Не выходило?..
Выходило. Мы сочинили с ней сказку о добром Сплюшке, который все время спит в ночном колпаке, услужливо спит за тех, кто не высыпается, и она связала его на спицах из ниток цвета морской волны, и он спал за нас, по несколько раз встававшим ночами к только-только появившейся на белом свете Полине. Мы сочинили...
Дочь уставилась в окно – не захотела, чтобы я увидел то, что являлось в ее глазах от этих моих мыслей.
– Зачем она пришла? – задумался я, и тут же Полина, не удержавшись, посмотрела человечески, и я получил ответ на свой вопрос: ее прислали посмотреть на сумасшедшего, ничтожного сумасшедшего, но она пришла посмотреть на Христа. Пришла посмотреть, действительно ли я новоявленный Христос. Видимо, мама позвонила Свете, и они поговорили. У мамы хорошие отношения со Светой – та богата, а богатство для мамы – первейший положительный признак. Богатые умнее и правы – знает она твердо.
– Знаешь, что сейчас пришло мне в голову? – сказал я. – Мне пришло в голову, что человек должен стараться либо пропускать свет, либо поступать так, чтобы он исходил от него, и исходил не как слова, а как божье излучение. И тогда все станет ясным, тогда сразу можно будет увидеть черного человека.
– То, что исходит от тебя – это свет? – спросила она, сузив глаза, и я улыбнулся: "Моя дочь!"
Мне не пришлось отвечать – в дверь постучали, и вошел доктор. Прощаясь с дочерью, я шепнул:
– Если ты в меня поверишь, я вознесусь...

* * *

Еще приходил сын. Он спешил и, поговорив о том, о сем, покровительственно похлопал по плечу и ушел. Вечером, подойдя к столу, я обнаружил на нем пакет, им принесенный. Он содержал лист хорошей мелованной бумаги с изображением старинной иконы на дереве. Лицо под нимбом было моим и несло стилистическое сходство с Христовым. Я улыбнулся – "Мой сын".

34

В то утро мне удалось принять двойную дозу таблеток, и я весь день был счастлив смотреть в потолок, смотреть, впитывая божественный мысленный свет. Вечером, когда я был уже не очень счастлив – стемнело, и потолок виделся не таким белоснежным, как выглядел днем, – вошел Степа – психический больной с небольшой, но стойкой манией (ему хотелось лишить дыхания всех женщин, изменяющих мужьям, но только лишь после получения весомых доказательств; за сбор коих и составление секретных баз данных он и был заключен в лечебницу по просьбе соседей и сослуживцев). Озабоченно склонившись надо мной, борец за чистоту супружеских отношений сообщил:
– Доктор уже неделю избегает тихих.
Я молчал, слабо улыбаясь, и Степа предложил поиграть в комнате отдыха в домино. Видимо, считая, что я не в себе, он был настойчив, и мне не удалось отвертеться. Простившись с потолком, я пошел, ведомый за руку. В коридоре, не удивившись, увидел Павку Грачева. Он стоял у стены в чистом и хорошо выглаженном белом халате. Вместе с ним на меня смотрел санитар. Они смотрели с трогательным благоговением, у Павки последнее было окрашено воспоминаниями о нашем совместном прошлом. Степа, дав мне время осознать происходящее, потянул за руку; я пошел. К моему удивлению мы миновали комнату отдыха – санитар и Грачев, соблюдая дистанцию, шли следом, – и оказались в кладовке, в которой хранилась гражданская одежда пациентов. Моя, аккуратно сложенная, лежала на столе.
– Одевайся, – посмотрел Степа победно.
– Меня выписали? – спросил я, не чувствуя ровным счетом ничего.
– Нет. Давай, быстрее. У нас всего десять минут до пересменки.
Я посмотрел на санитара.
– Сан Саныч – наш человек, – улыбнулся Степа. – Он здесь лечился десять лет, а когда вылечился, не захотел уйти.
– Но и я не хочу никуда уходить! Мне никогда не было так хорошо, как здесь. Меня все любят, и всех люблю, – сказал я, начав испытывать сильное беспокойство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27