А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И кто бы что ни говорил, именно он, Сталин, и никто другой, спас страну и ее народ от рабства и унижения.
Брежнев заметил, как Сталин слегка отодвинулся от него, по прежнему молчаливого и какого то заторможенного, правда, с большим интересом и вниманием продолжавшего наблюдать за нескончаемой, плотной человеческой лавиной, катившейся через площадь, и, подавляя ненужное сейчас чувство раздражения, сдвинул брови – ему хотелось бы постоять над площадью и Москвой в полном одиночестве, но это было бы не то ощущение, – и самый слабый посторонний отзвук был необходим душе. Безликая масса на площади была ему безразлична – такой же материал, как глина, камень, цемент; Брежнев понимал, что это был только созданный волей Сталина, одинокого и страшного человека, однородный и монолитный мир и что этот так и не разгаданный никем человек не знал иных страстей и устремлений, кроме движения к вечному идеалу равенства, братства и свободы, – другого пути к великой цели не существует, и ему действительно незачем оправдываться. Все, что о нем говорили и говорят, – ложь и чушь; именно Сталин был нужен народу и делал объективно полезное дело. Зло многомерно так же, как и добро, и не его вина, что по жизни приходится идти по колено в крови и грязи. Особенно таким, как Сталин, давший народу веру, цель, равенство в ее достижении – ему, Брежневу, вот уже много лет вознесенному по воле случая на самую вершину безграничной власти, можно себе в этом признаться. Народ – тот же дикий лес, время от времени его необходимо прореживать, подвергать санитарным рубкам, как говорят лесники, иначе он сам себя задушит и заглохнет. И сам народ отлично это понимал и понимает, и где то, потаенной стороной своего дремучего сознания, ценит и благодарит, вот только не у каждого, добравшегося до таких ослепительных высот власти, хватает на это силы воли, характера, решимости – вот что надо было бы перенять у этого могучего человека. Только как?
Брежнев невольно, сам того не желая, выдвинулся из за спины Сталина и стоял теперь с ним рядом; бесчисленные и бесконечные людские волны по прежнему катились через площадь, только движение обрело несколько иной, замедленный ритм.
Теперь и Сталин, и Брежнев узнавали знакомых, близких, родных; мелькнула фигурка женщины в грубом черном платке, матери Сталина, и вожди, прежний и нынешний, как бы слившись в одно чуткое и фантастическое существо, уловили отчужденный и отстраняющий взгляд старой женщины, привыкшей к суровой и простой жизни. И даже Сталин почувствовал в холодной и пустой груди разгорающуюся искру тепла; до сих пор он был мертвым – и ожил, и стал чувствовать по живому. Он взглянул на своего непрошеного спутника, продолжавшего стоять, оборотясь лицом к площади, и почувствовал какое то единство с ним, этим весьма смутно припоминавшимся человеком, но затем накативший приступ нечеловеческого, унижающего страха привел его в ярость, и он, от бессилия что либо изменить, с искаженным страданием и ненавистью лицом, подчиняясь чьей то чужой воле, стал вновь неотрывно смотреть на площадь, на все тот же катившийся мимо безоглядный людской поток. И оба они, стоя на самой высокой в мире трибуне, теперь опять узнавали своих родных и знакомых, и давно ушедших из жизни, и еще здравствующих. Прошла, опустив глаза, вторая жена Сталина, и он потянулся было окликнуть ее, но сдержался, и взгляд его вновь застыл и остановился, – теперь он смотрел на нее с неостывшей неприязнью за предательство – ее неожиданный уход в совершенную недосягаемость, в недоступность даже для него, и Брежнев понимал и прощал его. Прошел Киров, подняв руку в дружеском приветствии, узнали они и Лаврентия Берию, увидели и шедших рядом с ним Ворошилова, Молотова и Калинина – с этими у Сталина было не много хлопот, это были преданные ему, надежные работники, но их, тоже не выделяя в тесноте и давке, проносил мимо безликий людской поток. Затем Брежнев окаменел – он увидел самого себя, рядом с Троцким и Лениным, – они, все трое, о чем то оживленно беседовали и сразу в один миг повернулись к трибуне мавзолея и подняли руки, приветствуя застывших там своих молчаливых соратников и продолжателей, и сердца Брежнева еще раз коснулся цепенящий холод. «Знак или нет?» – подумал он, кося глазом в сторону Сталина, но тот стоял, угрюмо и безразлично насупившись, и не сразу что то невнятно пробормотал. И Брежнев понял, что судьба дарит ему редкую возможность соприкоснуться с самой вечностью, заглянуть в ее сокровенную тайну, за черту небытия. И он не удержался.
«О чем вы сейчас думаете, товарищ Сталин?» – тихо спросил он, пугаясь своей дерзости.
«Зачем? Зачем они мне сейчас? – глухо отозвался, отвечая на какие то свои мысли, Сталин. – Случись жить вторично, я бы ничего не стал менять».
«Вы совершенно правы. Я никогда никому об этом не говорил, но не думаете ли вы, что человека и его жизнь лучше всего считать пустой комедией? Ведь до трагедии она никогда не дотягивает – наша жизнь…»
Сталин повернул голову, тяжело глянул.
«Ишь ты, – сказал он неопределенно. – Да ты, видимо, не так прост, как хочешь представиться. Я всегда думал, что присутствию человека в этом прекрасном мире не хватает сущего пустяка – смысла. Как ты полагаешь?»
«Зачем же так мрачно? – опять сам себе удивляясь, сказал Брежнев. – Вы отмеченный свыше человек, у вас все по другому. Какой сегодня особый, провидческий срок – вам, единственному за всю историю, выпала участь увидеть свою жизнь еще раз – с начала и до конца… Разве не удивительно? – Тут Брежнев кивнул на бурлящую людскими водоворотами площадь. – Увидеть и еще раз все оценить. И это, пожалуй, самое главное – пусть потом судят, нарушен или нет закон равновесия… Судьи…»
«Бред, бред! – не согласился Сталин и взглянул вторично – как то пронизывающе. – Судьи? Никогда и никто не мог понять этой страны и этого народа. У края пропасти Россия всякий раз обновлялась, становилась еще более неподъемной… Ах, черт возьми, какая это невыносимая тяжесть! Посмотри, схватка с Россией опять проиграна – разве рабы могут смеяться? Они же – смеются! Над кем?»
«Да что вы! Что вы! – стал успокаивать Брежнев. – Какой смех? Все так основательно, серьезно…»
«Смеются, смеются! – повторил Сталин, теперь отчего то пропадающим шепотом, начиная хлопать себя здоровой рукой по карманам кителя. – Ты же видишь – смеются! Послушай… куда то запропастилась моя трубка, что за пакость! Невыносимо, наконец!»
«Ну ей Богу, товарищ Сталин, поверьте моему чувству, вы ошибаетесь, – стал уверять Брежнев. – Вы были, есть и навсегда останетесь светочем народной любви, отрубите мне голову… Ну, а в остальном всем нам приходится терпеть – замысел часто не совпадает с результатом… Что поделаешь, не мы первые, не мы последние…»
Уловив напряжение в лице своего грозного собеседника, Брежнев, желая несколько сгладить свои дерзкие слова, простодушно улыбнулся и слегка развел руками.
«Что ты мелешь? – грубовато поинтересовался Сталин. – Я ничего не понимаю…»
«Я говорю о космосе…»
«Ради Бога, не дури мне голову. Лучше помоги, может, моя трубка у тебя?»
«Простите, товарищ Сталин, никакой трубки у меня нет, – опять стал оправдываться Брежнев. – К сожалению, и не было. Я бы сейчас и сам с удовольствием закурил… даже в глазах ломит… Хотя дело в другом – никто никогда не мог определить, на чем зиждется закон равновесия добра и зла. Мне тут недавно толковал один головастый академик… Есть такой – Игнатов… Никак не успокоится. Говорит, на таком законе и держится миропорядок. И что сами судьи растерянны, они должны отыскать и определить свою ошибку… И они, мол, обязательно найдут».
«Судьи то – кто?» – внимательно выслушав, спросил Сталин, угрюмо обдумывая услышанное и впервые поражаясь своему терпению.
«Я тоже спрашивал, но этот заумный муж одно талдычит – это, мол, никому не может быть известно, – пожал толстыми плечами Брежнев. – Одно твердит: мол, судьи зашли в тупик, и все тебе. Но они, мол, должны в конце концов обнаружить свой просчет, иначе разум будет обречен. Нет, нет, недолюбливаю я этих академиков! – внезапно подосадовал он. – Так тебе мозги закренделят! Потом их и за год не раскрутишь!»
«Мне не хватило каких нибудь десяти лет, – пожаловался и Сталин. – Я бы их всех привел в чувство… Ты ведь знаешь, меня убили… Вот я гадаю уже сколько времени – кто? Кто?» – повысил он голос, и в его глазах, метнувшихся к собеседнику, вспыхнула ненависть. И тут же погасла – своим зорким восточным оком он выхватил из проползавшего мимо человеческого месива своего старшего сына Якова, с иссохшим до черноты лицом, в тот же момент и сын Яков повернул голову в сторону мавзолея, и оба они, отец и сын, не знали, что можно было друг другу сказать, хотя оба они и понимали, что встретились не случайно, и даже Брежнев, с необычайно обострившимся чувством восприятия происходящего, несколько озадачился – какой бы там сын ни был, все же своя кровь и плоть, свое имя. И все дальнейшее в этой встрече разворачивалось для него как нечто неприятное и ненужное, но он не мог ничего поделать, не мог даже отвернуться – кто то словно приковал его к месту, даже растворил в самом Сталине, и он стал думать и чувствовать, как сам Сталин. Все в жизни случается, думал он, даже такое вот дело, и то, что они оказались отцом и сыном, действительно было нелепым стечением обстоятельств, и раз уж так случилось, то и их нынешняя встреча посередине ночной Москвы, очевидно, ни к чему не обязывала. Но почему? Из всего совершенного за одну короткую человеческую жизнь для самого Сталина происходящее сейчас было чем то невесомым, мимолетным – слабая, чахлая травинка среди навороченных до поднебесья гор…
Сталин подумал об этом и нахмурился, в его лице опять проступило раздражение. Кто то, кому он не мог противостоять, напоминал ему о чем то давно забытом и ненужном, запрещенном даже для памяти, и от бессилия что либо изменить и, главное, от старания не выдать своей ярости здесь, на виду у народа, лицо Сталина покрылось неровными темными пятнами. Он собрал всю свою волю, пытаясь остановить или хотя бы придать происходящему иной ход, и от неимоверного усилия обмяк, привалился плечом к неподатливому плечу Брежнева, и тот словно окончательно слился с сутью и даже плотью своего учителя и старшего товарища. И Сталин ничего больше не мог ни увидеть, ни сделать самостоятельно, даже приподнять руку, – сын Яков теперь шел прямо к нему сквозь расступавшуюся перед ним людскую массу; кто то невидимый бесшумно, без всякого усилия раздвигал или, скорее, разрезал перед ним узкий, тотчас заплывавший после него проход. Поднявшись на трибуну, Яков остановился перед отцом, и тот скользнул взглядом по лицу сына и рыжим, выцветшим от времени пятнам крови, проступившим на его одежде, напоминавшей широкий балахон, – теперь отец мог представить, как все было у сына в последнюю минуту, – потеки давно высохшей крови бесформенными следами распространялись по груди, наползали на живот. Стреляли наверняка, долго мучиться Якову не пришлось. Но незачем было и встречаться – ничего нового они сказать друг другу не могли, и потом, отцу была неприятна откровенная, радостная, почти ликующая любовь сына, светившаяся в его глазах, ставших мягко обволакивающими, озаренными. Не выдержав, Сталин резко спросил:
«Зачем ты пришел? Зачем? – повысил он голос и, закипая давним чувством гнева, стукнул кулаком по гранитному парапету. – Лучше бы тебе не приходить!»
«Я знаю, – отозвался сын молодым, чистым голосом, по прежнему с трудом скрывая радость от встречи. – Просто я не мог удержаться, ведь мы не встречались так давно… Что же в этом плохого? Прости, отец, я ничего не мог изменить, мою жизнь всегда вела чужая воля. Я знаю, ты меня все таки по своему любил… потому и расплатился мною за все содеянное. И я тебе не судья – ты так смотришь… Все уже прошло – не надо. Там было невыносимо, – неожиданно пожаловался он, вспоминая серое чужое небо, чувство обреченности в ожидании самой последней минуты, когда немцам наконец надоест уговаривать и убеждать, и невыносимо тихая улыбка осветила его лицо. – Мне так хотелось жить… но это тоже прошло».
И тогда раздражение у Сталина сменилось тоской – безысходной и глубокой.
«Жить, – глухо, как эхо, повторил он слово, ставшее всеобъемлющим и страшным. – А что она такое – жизнь? Никто этого никогда не узнает, ведь каждому приходится умирать…»
«Жизнь больше смерти, – возразил сын, неожиданно смело и независимо, подчеркивая равенство между ними, и отец почувствовал это. – В жизни у каждого своя судьба, свой путь, в смерти же все равны. Жизнь, отец, больше смерти».
Сдерживаясь, обдумывая услышанное, Сталин долго молчал, не отрывая глаз, ставших пронзительными, какими то ищущими, от худого лица сына, слова которого о равенстве в смерти всех и каждого ему не понравились; собственно, встречаться им было уже поздно, подумал он, поздно и незачем, они и раньше никогда не были открытыми друг для друга и даже сейчас оставались далекими и чужими людьми. И сын, словно почувствовав, уже собирался повернуться и уходить.
«Погоди, – глухо попросил Сталин. – Подойди ближе…»
Сын послушно сдвинулся с места, шагнул вперед, и отец здоровой рукой неуверенно пощупал еле заметные неровности в одежде, залипшие от старой крови, – следы от пуль…
«Тебе было очень больно?» – спросил он осевшим голосом, ищуще заглядывая в лицо сыну и находя в нем только самому ему что то знакомое и необходимое.
«Я не помню, кажется, нет, – беспечно ответил сын. – Так быстро все… А затем тишина, покой, почти счастье… Ты не бери в душу, ты ни в чем не виноват».
«Иди», – с видимым усилием уронил Сталин, и хотя главное от встречи с сыном еще не вызрело и не прояснилось, сына уже не было, его унес все тот же катившийся во всю ширину площади людской поток. Перед мавзолеем опять кипело людское море незнакомых, как бы с обожанием вывернутых в его сторону лиц, но в его собственных глазах стыла тоска и безразличие.
«Все, все прошло!» – негромко, почти неслышно произнес он, но Брежнев услышал и очень оживился – тоска Сталина подтверждала не только его собственные мысли, но и какое то его собственное освобождение.
«Да, товарищ Сталин, – подтвердил он, находя особые, несвойственные себе слова и втайне радуясь этому. – Коммунистам всегда было трудно, однако никто из них никогда не кричал на пустых дорогах и площадях… Это нехорошо, этого никак нельзя», – посоветовал он уже как старший, проживший большую жизнь и познавший больше, и эти его предостерегающие короткие слова озадачили Сталина. – Да, да, товарищ Сталин, никакой это не суд, всего лишь свет пришел…»
И Сталин, подавшись вперед, застыл. Он увидел себя лежащим в одних толстых носках и в пижаме у себя в столовой на даче, голова у него была неловко вывернута, в полуоткрытых глазах копилась влага и ужас, и он натужно хрипел. Какие то лица, полустертые, тяжкие, мельтешили над ним. Видел это и Брежнев, и сердце его заходилось от неизъяснимого чувства ожидания: Сталин не мог двинуть ни рукой, ни ногой и, попытавшись внутренне сосредоточиться, уже не обращал внимания на немыслимое унижение и хотел кого нибудь из проплывавших мимо в разреженной сероватой мгле позвать и приказать ему остановить происходящее. Этот кто нибудь был в круглых очках и с большими сизыми ушами, но он лишь приблизился, замахал неправдоподобно большими ушами и в нетерпеливом ожидании заглянул в ледяные, неподвижные, страдающие глаза Сталина, и тогда Сталин, а вместе с ним и Брежнев, все поняли. И тут же послышались доставляющие страдание, но усыпляющие и даже дарующие темное наслаждение слова, звучавшие как бы в них самих и возвестившие об истине. «Примите сущее, – послышался гулкий и вечный голос. – Примите сущее отныне и во веки веков, и ядите: сие есть тело Мое, и пейте из чаши сей, пейте из нее все, ибо сие есть кровь Моя, за многих изливаемая во оставление грехов. И да не минет никого чаша сия… аминь».
И тогда у Сталина вырвался долгий крик и словно пробудил его – он как бы вздрогнул и опомнился, затем коротким взмахом руки, отозвавшимся радостным ожиданием во всем его существе, на одно мгновение остановил движение на площади, уходящей в беспредельность, – плотная, послушная масса народа тотчас всколыхнулась и потекла в обратную сторону. Лишь на какой то короткий миг заставив Брежнева отшатнуться, эта людская масса взбучилась, схлестнулась встречными крутыми потоками, затем опала и ровно, упорядоченно устремилась теперь уже от гостиницы «Москва» к мосту, обтекая красноватую громаду Исторического музея. И это было уже другое движение и другой его состав. На площадь теперь выкатывались человеческие скопища с лопатами, ломами, топорами в руках; мешая друг другу, толпы людей толкали перед собой тачки и вагонетки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46