А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Они кончали одну партию и тут же начинали другую. Добро играло напористо, темпераментно, с азартом; Зло медленно обдумывало ходы. Их силы были, примерно, равны, но Добру не хватало выдержки: оно торопилось, хваталось за разные фигуры и часто просило дать ход назад. Зло всегда соглашалось, ему незачем было спешить. Оно продвигало пешки, укрепляло позиции, неторопливо развивало фигуры. Наискось, стремительно, как шпаги, разили слоны Зла. С фантастическим, ненатуральным вывертом прыгали кони Зла. Гремя, скатывались в никуда фигуры. Чаще это были фигуры Добра. Оно охотно жертвовало ими в надежде на скорый выигрыш. Зло щадило своих. Постепенно пустела доска, разыгрывался эндшпиль, звучало "Шах и мат!" - и снова, для новой партии выстраивались фигуры. "Ну, последнюю", - говорило проигравшее Добро. И Зло всегда соглашалось. И снова выдвигались вперед пешки, и происходили рокировки, и готовились "вилки", и снова игроки заслоняли своих королей другими фигурами своих почти беспомощных королей, носителей идеи победы, добиваться которой приходилось другим. Когда побеждало Добро, оно бурно ликовало и требовало продолжать игру, чтобы упрочить успех. Зло всегда соглашалось. И партия следовала за партией, и холодный синий воздух, прослоенный белыми облаками, клубился вокруг шахматистов, и Зло курило сигареты с фильтром, а Добро сосало карамельки, и они играли, играли, играли, и оба знали, что в любую минуту может зазвучать властный голос: "Хватит! Кончайте игру! Уступите другим доску!", и поэтому Добро торопилось увеличить счет в свою пользу, а Злу было незачем спешить.
. . . . . . . . .
5.
Мне хотелось побыть одному, а вся наша шайка-лейка, как на грех, решила пообедать бутербродами с пивом тут же, на работе. Один побежал за припасами, а остальные - сидели на столах и рассказывали о летних приключениях. Я вышел из комнаты и пошел в мастерскую трафаретчиков. Там никого не было, все ушли обедать в ближайшую столовку. Я лег на скамейку и подложил под голову чей-то портфель. Прислоненные к стенке, стояли неоконченные рекламные щиты. Это были изображения элегантного мужчины, сообщавшего, что до Сочи можно долететь за три с половиной часа. Я знал этот закон, я сам набрасывал эскизы. Щиты были почти готовы, не хватало только красной краски - её накладывали в последнюю очередь. Красным делали текст, полоски на галстуке и рот. И вот теперь они стояли, безгубые, безротые, что-то хотели сказать и не могли, нечем было. Глаза у них были страдальческие, как у собак. И хотя я точно знал, что ничего, кроме дурацкой фразы о полете в Сочи, они мне сказать не могут, мне почудилась в их лицах просьба о важном разговоре.
- Вы что-нибудь знаете? - спросил я их. - Что-нибудь нужное мне?
Они многозначительно молчали.
- Ведь у вас в башках всего одна мыслишка: о трех с половиной часах полета.
"Как знать!" - ответили они мне молча.
- Даже если есть и другие мысли, так они такие же пошлые, как и эта.
"А ты дай нам речь - тогда услышишь", - сказали они.
- А стоит ли? - спросил я. - Много ли радости от слов?
"Никакой радости, - сказали они, - но всё равно: люди должны говорить".
- Так вы же не люди.
Они посмотрели на меня укоризненно. Я встал, оглянулся. На подоконнике лежала губная помада. Я взял ее, сделал одному из них рот и сказал:
- Ну?
Он пожевал губами, разминая их, и произнес:
- Главное - это то, что ты сам знаешь, что ни в чем не виноват.
- Я-то знаю, а разве мне от этого легче?
- А кто сказал, что всегда должно быть легко? Хватит с тебя, тебе тридцать семь лет легко жилось.
- Но как же я буду жить среди людей?
- Страдай.
- Не хочу!
- Мне жаль тебя, - сказал он голосом Феликса Чернова.
Я взял тряпку, стер ему рот и подошел к другому. Этот другой был очень деловит:
- Ты должен встретиться с Феликсом и объясниться. Ты должен найти убедительные слова. Напомни ему, что лучше оправдать виновного, чем осудить невинного.
- Да разве ты не слышал, каким тоном он со мной разговаривал? - спросил я, тоскуя.
- Это всё равно. Ты человек и он человек. Оба вы - Homo Sapiens. Человеческий разум...
Я ударил его тряпкой по лицу и заставил замолчать: Третий сказал:
- Виктор, тебе придется смириться. Тебе придется сделать всё, как сказал Чернов.
- Почему? - закричал я.
- Потому что ты виноват. И ты сам это знаешь.
- Ничего я не знаю! Я не доносил!
- Я не об этом. Ты виноват. Подумай, и ты сам поймешь. Ты виноват в том...
В это время в коридоре захлопали двери. Я едва успел лишить его речи, как в мастерскую ворвалась банда трафаретчиков. "О, Витя! Виктор! Виктор Львович! - зашумели они. - К нам приехал ненаглядный Виктор Львович дорогой!" Они все были много моложе меня - студенты и студентки, халтурившие на летних каникулах, - но мы были на короткой ноге, вместе выпивали, играли в пинг-понг и ездили за город. Отношения были самые свойские. Троим из них я, правда, показал как-то свои работы, попросив не говорить другим; но они, конечно, растрепались, и теперь я иногда ловил на себе почтительные взгляды. "Банда" явно гордилась знакомством со мной и короткостью. Иногда, по молодости, они пересаливали, но я терпел, они мне тоже нравились.
Мы поболтали немного об абстрактной живописи и о "левых" стихах, выяснили, что хорошая абстрактная живопись - это хорошо, а плохая - это плохо. Потом я сказал:
-Ну, мальчики и девочки, делайте деньги, - и ушел.
Работа не ладилась. Надоели мне эти чёртовы рекламы. Я вяло водил карандашом, набрасывая контуры, шаркал резинкой по бумаге. Всё это дурной сон. Какое право он имеет распоряжаться мною, моей жизнью? Как будто он Господь Бог. Навалился на меня, скомандовал и ушел. Нет, он не посмеет сделать то, чем угрожал. И вообще я могу сам рассказать об этом разговоре. Рассказать своим друзьям и знакомым. Ирине надо рассказать. Мы с нею не виделись с того дня, как за город ездили. У неё мать заболела, и она сидела дома, даже на работу не ходила - взяла бюллетень. После работы позвоню ей, может быть, она уже свободна. "Предатель! Это я-то предатель! Как будто я не знаю, чего стоит свобода. Слава Богу, навидался и наслушался, только что сам не сидел. Впрочем, армия и тюрьма - родные сестры. Игольников прав: солдат и зека всегда друг друга поймут. А что же ты с Черновым общий язык не нашел? Попробуй, найди, когда он так предвзято... Я бы мог рассказать ему, когда я впервые понял, что такое несвобода, я рассказал бы ему о том человеке, который заставил меня понять. Это было на фронте, на Украине, меня, автоматчика, после ранения сунули к связистам, и я тащил по дороге всё их связистское снаряжение. Каждая катушка весила по восемь килограмм, их было две - шестнадцать; стационарный аппарат - килограмма четыре, полевой, чтобы бегать на линию, - около полутора, автомат - четыре с половиной, да еще запасной диск, котелок, кусачки, всякая мелочь... Всего набиралось пуда два. Если бы всё это было в одном месте, компактно, тогда бы еще ничего, а то перекрещивающиеся ремни давили на грудь, прижимали к шее жесткий и мокрый воротник шинели. И грязь. Тугая, как резина, хищная, как болото, она хватала за ноги, разувала. Иногда я сбивался с танковой колеи. Я уже не радовался тому, что немцам еще хуже. Я яростно выдирал ноги из этой гнусной квашни, цепляясь за измызганные и покалеченные прутья придорожного кустарника. Выбравшись на сухое местечко, я садился и, стараясь не торопиться, счищал щепкой, а то и пальцами, грязь с ботинок и обмоток. При этом ругался - устало и механически. И только потом, когда усталость чуть отпускала меня, - по-настоящему она никогда не исчезала, она была всегда, и война была прежде всего усталостью, - только немного погодя я начинал смотреть на всё, что меня окружало, так, как смотрел до войны, видел бурую, разбухшую пористой грязью дорогу, детали: прямоугольники грязи, отлетевшие от гусениц, керосиново-глянцевые в тех местах, где они соприкоснулись с металлом, бледное пятно потерянной пилотки, походная кухня с сорванной крышкой, налитая вровень с краями мутной дождевой водой, и неожиданно яркий, радостный колер трофейного кабеля - красные и желтые нитки, протянутые метрах в десяти от дороги. Из такого кабеля деревенские девчата делали "намысто" - бусы. Если посидеть подольше, вглядеться пристальней, всё это обретало особую точность, каждый предмет как бы сам собой приближался к глазам, громко заявляя о своем цвете, о форме, о самом главном в себе. Но долго сидеть было нельзя... На одном из таких привалов я заметил, что в стороне, метра за три от дороги, валяется альбом - большой, красивый, с обтянутой целлофаном крышкой. Я смотрел на него и колебался. Чтобы взять его, надо было сделать несколько шагов в сторону, в топкое месиво. А вдруг в нем есть чистые листы? Я пересилил себя и пошел за альбомом. Я поднял его и сразу же заглянул в конец - чистых листов не было. Последняя страница была перечеркнута трехбуквенным ругательством. "Братья-славяне, - усмехнулся я. Резолюцию наложили". Надпись была сделана химическим карандашом, должно быть, огрызком - бумага была поцарапана. Сначала я хотел бросить находку, а потом всё-таки сунул альбом под ремень и побрел дальше.
Вечером, на ночлеге, я раскрыл альбом и придвинул его к светильнику, сделанному из гильзы.
Я увидел немецких мотоциклистов, мчащихся в ночь по залитой водой дороге, фары прорывались сквозь дождь; я увидел картину атаки: солдаты бежали вперед, выставив автоматы, а под землей в обратном направлении ползли мертвецы; Иисус в мундире с нашивками фельдфебеля нес крест на Голгофу, изрезанную траншеями; дальше был портрет человека с измученным ртом, со шрамом на лбу, внизу было написано по-немецки: "Я еще жив. 1943, февраль"; на следующей странице человек с тем же лицом, он стоял у стены, его расстреливали, внизу надпись "Расстрел дезертира"; рисунок повторялся, только на этот раз художника расстреливали не немцы, а наши, он же лежал, как младенец, на руках Богоматери, а она стояла на коленях перед офицером: опять автопортрет: художник гладит оторванную женскую руку с обручальным кольцом; группа зенитчиков стреляет в ангелов, спускающихся на парашютах; солдат, стоящий под виселицей, на которой раскачивается труп человека в нижнем белье, надпись: "Я тоже хочу быть свободным".
Все рисунки были сделаны карандашом, только автопортрет 43-го года пером.
Я смотрел этот альбом, пока мне не крикнули, чтобы я прикрутил огонь. Я лег, но и в темноте видел рисунки немца. Потом я заснул.
Я таскал с собой альбом почти до самой демобилизации, пока замполит не отобрал. Нет, я не относился к войне так, как этот Фриц или Ганс. Я должен был воевать, и не только потому, что меня призвали. Эта война была моей войной. Я не жалел, что воюю. И не о войне думал я, снова и снова рассматривая альбом. Я понял, что немец боялся не смерти: он был в ужасе от того, что кто-то взял его за глотку и заставил подчиняться, сделал его несвободным. Может быть, с этого-то немца, брата моего во Искусстве, и начались мои мысли о свободе и несвободе. Может быть, тогда-то и пришло мне впервые в голову, что умирать легче, чем быть в тюрьме. Может быть, именно с тех пор я стал осторожнее в разговорах, оберегая свою свободу. Свободу? Да, свободу: я писал картины, я пил вино, я купался в море, я ласкал женщин...
- Виктор, эскиз готов?
Он хочет наказать меня за несовершенный грех. Он хочет обречь меня на одиночество, высадить на необитаемый остров. Ну, что ж, пусть попробует: я не дамся, и буду сопротивляться, меня так легко не сломишь. Я буду звать на помощь, я брошу СОС, как бутылку в море...
- Виктор, как с эскизом?
Бутылка в море, мишкина "Бутылка в море"!
Плещет в море волна ласковая,
Плещет, плещет и бутыль шевелит,
Потихоньку ополаскивая,
Осьминогам её трогать не велит.
Ветер носится, посвистывая,
Вести носит от земли до земли,
Синева глядит неистовая,
Не заметят ли бутылку корабли.
- Виктор!
- Чего тебе?
- Эскиз готов?
- Сейчас.
А что, если всё будет, как в мишкиной песне? Как в печальной песенке, вызывающей задумчивые вздохи после ужина? Как в грустной песенке о людской беспомощности, о приветливом равнодушии мира?
Цепи с грохотом потравливая,
Соберутся корабли всех морей:
Вон плывет письмо отправленное,
Подбирайте-ка бутылку поскорей!
У судьбы моряцкой выпрошенный,
Открывается конверт из стекла:
Ждет моряк, на скалы выброшенный,
Два столетья, чтобы помощь подошла.
- Ребята, шабаш! Пошли до дому, до хаты. Витя, черт с ним, с эскизом. Завтра докончишь. Двинулись?
- Идите, я еще поковыряюсь.
- Ну, как хочешь. Салют!
- Пока.
Когда все ушли, я откнопил ватман, собрал карандаши, взял свою папку и пошел домой. Проходя по коридору мимо трафаретчиков, я замедлил шаг. Потом раскрыл двери и вошел. "Банды" уже не было. Мои давешние собеседники стояли у стен и улыбались свежими ртами. Я подошел к тому, с кем не договорил.
- Ну, так как же, дружище? В чем же я виноват?
- "Пользуйтесь авиатранспортом! - ответил он. - До Сочи вы можете долететь за три с половиной часа".
- Не дури! - сказал я. - Ты вроде бы умней своих братьев. Что ты хотел мне сказать?
- "Пользуйтесь авиатранспортом..."
- Слушай, не будь сволочью. Говори!
- "...до Сочи вы можете долететь..."
- А пошел ты к...
- "...за три с половиной часа". Я хлопнул дверью.
6.
У Ирины была плавная фамилия - Иевлева. Каждый раз, когда я звонил ей по телефону, мне казалось, что я пою, произнося: "И-Р-И-Н-У---И-Е-В-Л-Е-В-У". И каждый раз я вздрагивал, слыша в ответ вопросительное "Да-а?"
- Иринка, - сказал я, - как дела?
- Витенька, я свободна! Мама решила, что ей удобнее болеть у тетки, и я её утром отвезла на Фили. И теперь я свободна! Ты видишь, как я танцую у телефона?
- Конечно, - сказал я. - Ты встаешь на носки и щелкаешь пятками. А левой рукой ты придерживаешь халатик.
- Витька, ты ослеп! На мне нет халатика. И вообще почти ничего нет - так, самая малость.
- Ох ты! Тогда я сейчас примчусь.
- Сударь, я вас не задержу: вы застанете меня вполне одетой, готовой к выходу.
- А куда?
- Куда-нибудь махнем, Витя. Приезжай.
Я взял такси. Водитель попался молодой и напористый. Мы лихо проскочили перекресток на желтый свет. Милиционер в стеклянной будке погрозил нам.
- Ладно, ладно, сиди в своем подстаканнике, - пробормотал шофер. Некоторое время он гнал машину молча, потом попросил у меня закурить и доложил:
- Вернулся я сейчас из Нарофоминска, возил туда инженера одного. Когда брал его, спрашиваю: "Один едете?" "Один", - говорит. И правда, ехал один. А свободных мест в машине не было.
Он замолчал, ожидая, что я спрошу. Я спросил:
- Как так?
- А вот так: всю машину продуктами завалил. Я говорю: "Что это вы все московские магазины скупили?" А он: "Милый, говорит, жрать-то надо? У меня, говорит, семья большая. У нас, говорит, в Нарофоминске один лозунг: "Пей вино, смотри кино, закусывай радио".
Он захохотал.
- Ну, отвез я его, выгрузил, дай, думаю, в магазины загляну. Зашел, а там и в самом деле - ни хрена! Вам сюда? К подъезду... Спасибо. Будьте здоровы!
Я вбежал на второй этаж и позвонил.
- Витька, это ты?
- Ага.
- Подожди за дверью, я оденусь.
- Открой, Ирка, здесь страшно, волки воют...
- Ну, ладно, входи, только не смотри на меня... Я вошел с закрытыми глазами. Ирина засмеялась, взяла меня за руку и повела в комнату.
- Ирка, а что же ты в непристойном виде по коридору разгуливаешь?
- А никого нет. Была соседка - и та только что ушла.
Я открыл глаза. Ирина стояла в старом купальном халате, кое-как стянутом в талии пояском от плаща. Она смотрела на меня и улыбалась.
- Какой ты нарядный - сказала она. - Каким ты франтом на работу ходишь. В голубенькой рубашечке пришел к своей милашечке.
Халат на плече был разорван. Я поцеловал её сквозь дырку.
- Витька-Витька, - сказала она, - Витька-Витька...
...Мы никуда не пошли. Позже, под вечер, я сбегал в магазин, купил бутылку вина и еды. Мы ели и пили, сидя на постели, и она немножко опьянела, и смеялась, проливая вино, и прижималась ко мне растрепанной головой.
- Витька-Витька, - твердила она, - Виктор-победитель... Какая я дура, что столько времени оттягивала это. Я тебя больше никуда не отпущу. Слышишь?
Снова смешалось наше дыханье. Белели её плотно опущенные веки, рот казался черным. Это было, как плаванье в неспокойном море. Нас с головой захлестывало волнами, мы задыхались под тяжелыми, сотрясающими тело ударами, нас выносило вверх, к ослепительному солнечному свету и снова швыряло вниз, в черные провалы беспамятства. Переводя дыханье, мы могли выговорить, простонать только имена друг друга...
Я выбрался из постели потихоньку, чтоб не разбудить Ирину. Я сел у неё в ногах и закурил. Огромная, никогда раньше не испытанная нежность властно овладела мной. Ирина лежала, подтянув к животу мерцающие колени, смешно вывернув руки кверху ладонями. Я глядел на неё и думал, что сейчас мне уже безразлично, красива ли она, умна ли; сейчас она мне близка - и это самое важное.
1 2 3 4 5 6