А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Лица, имена – все, все, все – запоминаю навсегда.
Она улыбнулась ему так приветливо, что и он улыбнулся в ответ, хотя этот стремительный поток слов заставил его отпрянуть, будто от дула пистолета, наведенного рукой сумасшедшего.
– Впрочем, с новыми людьми в мире искусства я знакомиться не успеваю, – продолжала она. – Ну, вы-то, конечно, в искусстве не новичок, вы, можно сказать, один из ветеранов, не так ли? Заметьте: я не сказала – «из бывших», я сказала – ветеран. Ха-ха, я не сказала «из бывших», нет, детка, я назвала вас ветераном! Хо-хо-хо!
Джимми растянул рот пошире – потому что смеялась она, но почувствовал, что вместо улыбки у него получилась гримаса боли.
На какое-то время он перестал воспринимать ее слова. «Не сдавайся! – твердил он себе. – Отсюда идет путь наверх». Впрочем, он сам не особенно в это верил. Что бы его ни ждало впереди, путь к этому неясному будущему все равно шел через Неаполь, и вчера тоже был Неаполь…
…Он брел вдоль длинного, длинного ряда отелей, выходящих на Санта-Лючия, и почти перед каждым отелем за столиками сидели люди, с которыми он когда-то был близко знаком. И хотя все они притворялись, будто не видят его, – он-то прекрасно знал, что видят, – он подходил к столикам и заводил разговор, пуская в ход все обаяние, на какое был только способен. Но никто из них – ни один! – не предложил ему подсесть к его столику. Страшно? Боже, мой, еще как! Стало быть, в нем появилось нечто такое, по чему они сразу определяют: он уже переступил черту, за которой…
Но ему не хотелось уточнять, что это за черта, ставить точку над «i».
Неожиданно для себя самого он поднялся и, заслонясь ладонью от солнца, стал смотреть вниз, на берег.
– А, вон она, я ее вижу! – воскликнул он.
– Что именно?
– Вашу «Забывальню». По-моему, вид у нее очень симпатичный.
– Да? Но нынешним летом она пустует.
– А почему? Мне кажется, миссис Гофорт, это самое лучшее решение проблемы.
– Видите ли, – возразила она, – домишко стоит на моей земле, и поэтому некоторые считают, что я несу ответственность за тех, кого помещаю туда. А я не желаю знать, что с ними там происходит, я просто не позволяю себе интересоваться ими. Насколько я знаю – вернее, насколько я пожелала узнать, – их всех постепенно смыло волной, всех этих самозванцев, дармоедов и прочую публику, которая почему-то считает, что я обязана ее содержать. Ну, а вы чем занимаетесь? Стихов вы ведь больше не пишете, это я знаю. Так чем же вы занимаетесь теперь?
– Ах, теперь? Конструирую мобили.
– Это такие металлические штучки? Которые подвешивают к потолку, и они крутятся от ветра, да?
– Совершенно верно, – подхватил Джимми. – Мобиль – это поэма в металле. Я принес вам один.
Вся ее приветливость разом исчезла. Теперь она смотрела не на него, а куда-то мимо.
– Я подарков не принимаю, – отрезала она. – Разве что на Рождество, от старых друзей. А уж эти мобили – нет, детка. Я понятия не имею, что с ними делать. Смотреть, как они крутятся, – нет, мне это действовало бы на нервы…
– Как жаль, – сказал Джимми, – а мне так хотелось подарить вам один.
– Что с вами творится? – спросила она неожиданно резко.
– Творится? Со мной?
– Да, с вами. Вы чем-то расстроены?
– Я разочарован тем, что вы не хотите мобиль.
– Да на свете нет такой вещи, которую мне бы хотелось иметь или в которой бы я нуждалась.
Она вложила в эти слова такую силу, что Джимми вновь попытался прикрыть свой испуг улыбкой, хотя заранее знал, что это будет так же мало похоже на улыбку, как растягивание рта в ответ на команду дантиста: «Откройте пошире!»
– А у вас хорошие зубы. Вам повезло, молодой человек, – зубы у вас прекрасные, – сказала миссис Гофорт. Подавшись к нему, она прищурилась и спросила: – Свои?
– Да, конечно, – ответил Джимми. – Все, кроме одного коренного, вот тут, сзади.
– У меня зубы тоже хорошие. Такие хорошие, что их принимают за искусственные. Но вот – посмотрите! – И, по очереди зажав крупные верхние резцы между большим пальцем и указательным, она подергала их – показать, как крепко они сидят. – Видите, даже мостика ни одного нет, а ведь мне в октябре исполняется семьдесят два. За всю жизнь мне поставили только три пломбы, они и сейчас стоят. Вот, посмотрите. – Она широко раскрыла рот, оттянула щеку, и утреннее солнце осветило три кусочка золота в лиловато-красной пещере рта. – Вот от этого зуба, – снова заговорила она, – откололся кусочек: третий сын моей дочери стукнул меня прикладом водяного пистолета, дело было в Маррэй-бэй. в Канаде. Я тогда сказала дочери – из этого ребенка вырастет форменное чудовище, и оказалась права, черт подери…
– Нельзя ли немного сахару?.. – осторожно вставил Джимми.
– Нет, нет, спасибо, – сердито буркнула она. – Не употребляю. У меня как-то раз нашли следы сахара в моче.
На мгновение глаза ее затуманились, в них мелькнул страх. Вдруг она чихнула – и даже не так чтобы очень сильно, но это вызвало у нее форменное исступление.
– Анджелина, Анджелина! – завопила она. – Subito, subito! Быстро, быстро! (итал.)

«Клинекс»! «Клинекс» – гигиенические бумажные салфетки.


Она вся скорчилась, ожидая, что вот-вот опять чихнет, но дело кончилось несколькими всхлипами. Медленно распрямившись, она снова взглянула на Джимми, и глаза ее загорелись гневом:
– Что-то вызывает у меня аллергию – какое-то из здешних растений или животных. Пока что мне не удалось выяснить, какое именно, но уж когда выясню…
Фраза эта, хоть и осталась незаконченной, прозвучала достаточно грозно.
– Надеюсь, это не бугенвиллеи, – сказал Джимми. – В жизни не видел таких чудесных бугенвиллей, да еще так много!
– Нет, не бугенвиллеи, – выдохнула она сдавленным полушепотом. – Но я вызвала из Парижа специалиста-аллерголога, пусть проверит меня на каждый цветок, на каждый кустик, черт бы их все подрал, на каждую живую тварь, какая здесь только есть! – Она помолчала, медленно обвела взглядом двух кокер-спаниелей, авиарий, прикованную к балюстраде обезьянку и котенка, заглядевшегося, словно Нарцисс, на свое отражение в бассейне. Потом свирепо буркнула: – Да, вот так – на каждый цветок, на каждый кустик, на каждое животное.
…Тут она едва слышно чихнула в третий раз и вскочила, словно это сорвало ее со стула, согнулась в три погибели, просеменила до середины террасы, остановилась как вкопанная и чихнула в четвертый раз.
– Ах, горе какое! – воскликнул Джимми. – Не могу ли я чем-нибудь помочь?
Она пробормотала что-то нечленораздельное, и несколько мгновений спустя ее уже не было на террасе.
Из дверей опрометью выскочила горничная Анджелина с коробкой бумажных салфеток в руках, и дворецкий взволнованно выкрикнул: – Giu, giu, giu! Вниз, вниз, вниз! (итал.)

– Горничная что-то ответила ему – в голосе ее были ужас и ярость – и заметалась, не зная куда бежать, дворецкий подскочил и, ухватив ее сзади за острые локти, энергично подтолкнул в нужном направлении.
Теперь солнце било Джимми в глаза, ослепляя его. Он поднялся и перешел в тень.
Вдруг он заметил на сервировочном столике красивую белую салфетку – под нею, на блюдце, что-то лежало, слегка ее оттопыривая. С виноватой поспешностью он приподнял салфетку и чуть не заплакал: на блюдце была лишь горка серебряных ложечек с монограммой.
Он повернулся и шагнул прочь от сверкающего ослепительной белизной столика, но тут с лестницы, ведущей на нижнюю террасу, до него донесся голос миссис Гофорт, приглушенный бумажными салфетками, которые она прижимала ко рту и носу:
– Спускайтесь сюда, мы можем поговорить в библиотеке!
Джимми почувствовал, что от проглоченной им чашечки черного кофе его вот-вот вывернет. С трудом подавил он позыв к рвоте и спустился на нижнюю террасу.
Миссис Гофорт поджидала его. Только теперь, когда его больше не отвлекала мечта о завтраке, он смог разглядеть ее толком – и внешность, и туалет. Верхняя его часть, служившая бюстгальтером, казалась выкрашенной в красный цвет полоской рыбачьей сети с очень крупными ячейками, сквозь которые виднелась терракотовая грудь, и лишь соски были прикрыты кружочками красного атласа. Концы сети были кокетливо завязаны на спине бантиком с двумя свисающими хвостиками. Спина и живот были обнажены. Нижняя часть костюма – шорты, тесно облегающие ее мощные бедра амазонки, были точно такого же цвета, как лепестки бугенвиллей, ниспадавших со всех стен «Тре-Аманти».
– Ступайте в библиотеку, да поживее! – крикнула она с дальнего конца террасы, но, как ни старался Джимми ускорить шаг, ему казалось, что пути не будет конца. Еще слава богу, что она отвернулась – как раз в тот момент, когда его шатнуло, и, чувствуя, что вот-вот упадет, он на мгновенье оперся рукою о белую стену, а когда снова опустил руку, она была выпачкана розовой пыльцой бугенвиллей, усыпавшей все вокруг.
После яркого света ему показалось, что в библиотеке почти темно, и он стал пробираться ощупью вдоль стены.
– Прохладно здесь, а? – услышал он ее голос.
– Да, да, очень…
– Обожаю переходить из жаркого места в прохладное, – продолжала она. – Это одно из самых больших удовольствий лета…
Все еще ничего не различая вокруг, он остановился – подождать, пока глаза хоть немного привыкнут к темноте, – но она снова окликнула ею, и он двинулся на ее голос. Зрение только-только начало возвращаться к нему, как вдруг…
Он споткнулся посреди комнаты – впрочем, впоследствии он так и не мог точно припомнить, то ли он налетел на что-то, то ли споткнулся просто от ужаса.
Она стояла неподвижно, совершенно нагая, светлея ярко-терракотовым телом в сумраке комнаты и напоминая одну из тех огромных скульптур, что так часто высятся в середине фонтана на площадях далеких северных городов, вернее – злую пародию на них.
– Не признаю никаких условностей, – сказала она. – А вы?
– Я…
– Что?
– Я…
– Да что это с вами?
– Я…
– Скажите на милость, – загремела она, – уж не хотите ли вы сделать вид, будто вас это шокирует или еще что-нибудь?
– Н-нет, конечно, нет, но…
Наступило молчание, оно все длилось и длилось. Внезапно она нагнулась, подхватила с пола свой розовый костюм.
– Автобус на Неаполь идет через полчаса, – бросила она, отступая за длинный стол.
– Миссис Гофорт!
– Да? Ну, что?
«– Я… У меня нет ни гроша…
– Ясное дело, ну еще бы! Но я оплачиваю проезд только до Неаполя, это мое правило. И потом, имейте в виду, я…
– Миссис Гофорт!
– Что?
– Не говорите больше ни слова.
И он закрыл лицо руками.
Взрослый мужчина плакал в голос – господи, боже ты мой,– ревел, как малый ребенок.
Миссис Гофорт двинулась вдоль стола обратно. Ее словно подменили: она подошла к плачущему молодому человеку, обняла его – как-то даже робко, и прижала к груди его голову, так бережно, будто это птичье яйцо и она боится его раздавить.
– Вы разозлили меня там, на террасе, – пробормотала она. – Когда съязвили насчет моей доброты.
– Почему же вы думаете, что я съязвил?
– Потому что всем, кто меня знает, отлично известно – я холодней и бесчувственней, чем божества древнего Египта.
– Но отчего же?
– У меня нет другого выхода…
– Отчего?
– А вот оттого – у меня никогда не было другого выхода…
– Позвольте мне что-то для вас сделать, – попросил Джимми.
– Что именно?
– Доказать вам, что вы добрей, чем думаете.
– А, понимаю, что у вас на уме.
– Только то, что я сказал, и ничего другого, поверьте, – взмолился Джимми.
– Ладно, – буркнула она. – Может, если вы останетесь сегодня обедать…
– Охотно! – воскликнул он, чуть поспешней и громче, чем следовало.
– Вот и прекрасно, – пробормотала миссис Гофорт, успевшая к этому времени натянуть свой весьма откровенный туалет.
Беседу оборвал приближающийся топот ног и голос горничной, кричавшей на бегу:
– Телефоно! Междугороднее!
Горничная распахнула дверь, и, когда миссис Гофорт, быстрым шагом пройдя мимо нее, вышла, Джимми попросил девушку:
– Пожалуйста, принесите мне в комнату немного хлеба и сыра, я в розовой вилле.
Лицо горничной ничего не выразило, но только, прождав около часу у себя в комнате, он окончательно убедился, что надеяться больше не на что.
В пять часов на столике у постели зазвонил телефон, и Джимми поднял трубку. Это была миссис Гофорт, единым духом она выпалила:
– Возвращается моя приятельница, с ней целая куча народа, очень боюсь, что в ближайшие две недели у нас не будет ни одной свободной кровати, какая досада, нам так хотелось, чтобы вы у нас погостили!
Голос был звонкий, как у молоденькой девушки, и, когда в трубке щелкнуло и речь ее оборвалась, Джимми поначалу решил, что их разъединили и надо бы ей позвонить – во всяком случае, какое-то мгновение он раздумывал над тем, удобно ли это. Потом с минуту вяло держал в руке белую телефонную трубку, пока до него наконец не дошло, что надо снова вставать и идти, даже если идти больше некуда.
Он нажал кнопку звонка у кровати, подождал немного, но никто не являлся, и тогда, отказавшись от всякой надежды получить здесь хоть крошку хлеба, он вскинул на плечи набитый рюкзак и вышел из розовой виллы на солнце, оно было такое же яростное, дожелта раскаленное, как во время «завтрака» – нет, еще яростней, еще раскаленней, – и стал спускаться по той самой тропинке, крутой, почти непроходимой, по которой поднялся вчера.
В белой вилле сынишка садовника доложил хозяйке «Тре-Аманти»:
– Мужчина уходить вниз по дорога.
– Ох, хорошо, вот хорошо бы, – пробормотала она: у нее вошло в привычку, а может, такая была ее судьба – не верить доброй вести, покуда она собственными глазами по убедится в ее достоверности, а иной раз даже и тогда.

«Экстра»

Моя бабушка привязывалась к местам и к людям незаметно, но глубоко и с радостью весь свой век прожила бы в одном и том же доме для приходского священника, были бы только у нее в спальне лимонно-желтые обои и белые занавески да удалось бы найти хоть несколько уроков музыки – скрипки и фортепьяно. Дедушка же, напротив, прямо-таки спал и видел во сне всякие перемены и переезды и от этого сна не пробудился еще и сейчас, в девяносто шестую свою весну.
Жена у него была живая поэма, и он, безусловно, это знал, но тем не менее единственной его претензией к ней было то, что она не понимает поэзии и лишена чувства юмора. «Когда мы были еще совсем молодые, я целыми вечерами читал ей стихи, а она засыпала под мое чтение» – говорил он, бывало, и мне порой приходило в голову, что ее тяга к оседлости, с одной стороны, и его стремление к перемене мест – с другой, были, пожалуй, не единственным разногласием, которое ей удавалось сглаживать, благодаря своей беспредельной чуткости. Дедушка и сейчас еще полон бессознательного ребяческого эгоизма и таким, разумеется, был всегда. Человек он скромный, привязчивый, но в одном отношении неисправим: уж если что-нибудь ему загорится, ни за что не отступится, покуда его желание – в чем бы оно ни заключалось – не будет удовлетворено. Но только в последние два-три года их совместной жизни бабушка стала против него бунтовать, да и то по причине, которой она не могла ему открыть, а причина была та, что в ней уже сидела смерть, и от этого было не отмахнуться, так что бабушка наконец просто вынуждена была противиться, когда дед заговаривал о переезде.
Выходя за него замуж, она никак не предполагала, что он станет священником. В ту пору он был школьным учителем и дело свое делал хорошо. Он был прирожденный педагог и вскоре после женитьбы получил пост директора закрытой женской школы в Восточном Теннесси, а бабушка преподавала там музыку – одно время у нее обучались игре на скрипке и фортепьяно ни много ни мало пятьдесят девочек. В те годы их общий заработок обеспечивал им вполне сносное существование.
Потом вдруг, ни с того ни с сего, дед объявил ей, что решил принять сан, и с этой минуты до конца своих дней бабушка уже не знала, что такое жизнь без лишений. Все эти годы достопочтенный и очаровательный в своем эгоизме джентльмен разъезжал по Европе в качестве добровольного гида с группами дам, принадлежащих к епископальной церкви, щеголял в самом изысканном священническом облачении, какое только можно было достать в Нью-Йорке и Лондоне, летом наезжал в Шэтокву Летний культурный центр в штате Нью-Йорк, где устраиваются лекции и концерты на открытом воздухе.

, прослушивал один курс лекций за другим в университете Юга, а бабушка тем временем теряла зубы, экономя на дантисте, очки подбирала себе в магазине Вулворта, прямо у прилавка, в шестьдесят с лишним лет носила платья, перешитые из остатков приданого, и скрывала свою болезнь, чтобы не тратиться на врачей. Она делала сама всю работу по дому, включая стирку, время от времени пускала жильцов, давала уроки скрипки и фортепьяно, обшивала сперва мою мать, когда та была барышней, а позднее мою сестру, активно участвовала в работе всевозможных женских религиозных организаций, пятьдесят пять лет безмолвно и терпеливо выслушивала трескотню и сплетни дедушкиных прихожанок, улыбалась чарующей улыбкой, стараясь не раскрывать при этом рта, чтобы не было видно дырок на месте недостающих зубов, всегда говорила тихо, порою смеялась смущенно, как робкая девушка (хотя дед неизменно твердил, что она не понимает самых простых шуток), круглый год во всем себя урезывала, и все для того, чтобы летом, проделав в сидячем вагоне восемнадцатичасовой путь от Мемфиса до Сент-Луиса, навестить свою единственную дочку – мою мать – и троих внуков – меня, сестру и нашего маленького братишку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17