А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«И у всех-то Бог: все под прикрытием Бога грешат и ради него страдают. За кем правда? – мучился Донат. – Если был Исус великим человеком и искупителем, разве бы потерпел он, чтобы из-за него страдали? Ведь нет большего мучения душе, когда знаешь, что из-за тебя несчастен человек. Что за радость, что за удовольствие Богу в этом?»Донат и не заметил, как давно уже сидел на кровати, и в широко распахнутых глазах его полоскался ужас. Может, этот страх заметил Старков и прервал спор.– Сыне, сыне, очнись, – позвал он осекшимся голосом.Последний солнечный луч упал в крохотное зарешеченное оконце, все в этом столбе вспыхнуло, заиграло; но скоро солнце скатилось на запад и на месте золотого столба оказалась громоздкая печь с дымоходом. В коридоре топили, и там по стенам плясали багровые отражения пламени. Синие сумерки, похожие на кухонный чад, залили камеру. Кто-то у своей койки запалил свечечку.– Что с тобой, сыне? – повторил Старков, уже пугаясь за арестанта.Всяких на веку он видывал людей. Вот сидит человек, вроде бы при своем уме, ведет беседу, смеется, деликатен и остроумен, и вдруг, так же увидевши что-то, немеет и начисто теряет память. Сколько раз допытывался о видении и не мог получить вразумительного ответа. Вот и сейчас парень смолчал, сыро обвис, хоть выжимай, выкручивай его, как вехоть.Но Старков все домогался ответа, и Донат устало сказал:– Да так, поманилось. Два кочета клюют друг друга, аж перья летят.Беглый поп усмехнулся и перестал домогаться.Камера скоро заполнилась сидельцами, воздух загустел, хоть топором руби, настоялся мокрой овчиной, махоркой, едой. Внесли парашу. Лишь пропал Король. Ночной сторож отыскал его в палаческом житье уже пьяного и, особо не церемонясь, приволок в камеру. Нынче у Короля был удачливый день. Король хорошо покутил с тоскующим палачом Спиридоновым. Тот плакался на свое житье, что вот несет на себе иго ката лишь по глупости своей да по той причине, что некому сменить ныне.– Дурень ты, дурень, – ругал Король палача, – тебе сам Господь в руки деньги сыплет.И тут же пьяный не пьяный, но смекнул ходовой человек, что не дурно бы и ему, Королю, устроиться на хлебную должность. Спиридонов, не медля, нацарапал губернатору прошение и, растрогавшись, долго целовал сотоварища, обливая его слезами.В таком вот праздничном настроении вернулся Король в камеру, вернее, втолкнули его в житье. Но арестант не обиделся на сторожа, а нагло оглядел сожителей, мечтая, с кем бы сыграть в ремешок. Король был сейчас в том наисчастливейшем состоянии духа, когда все ему братья, кроме ревизоров, коим страсть как хочется пристыдить, поучить распьянцовскую удалую голову. Вот над таким доходягой Король бы и покуражился: не от злобы повыхаживался бы, не от гнева или темени душевной, а так, чтобы и самому позабавиться и других потешить. Но упаси Боже супротивное сказать в эту минуту иль отпор дать… Тут пиши губерния.– Эй, штафирка, – крикнул Король поначалу бывшему коллежскому регистратору, – готовь барашка в бумажке. Скоро сечь тебя буду. Такой приказ вышел.Чиновник, укравший у столоначальника енотовую шубу, покорно проглотил намек и лишь жалостно, умоляюще пытался улыбнуться исподлобья. Дескать, все понимаем, мил человек, это шуточки-с; пусть и несмешные, коварные, но шуточки-с… Король милостиво похлопал чиновника по голове и пьяно, прилипчиво уставился на Симагина; но тот, занятый собою, не видел арестанта. С лица его, обращенного на крохотное зарешеченное оконце, не сходила смутная торжествующая полуусмешка. Старков же скоро уловил опасную маету вора и мягко попросил:– Лег бы ты, сыне, на постелю да побратался бы с подушкой. Подушка – наилучша подружка.Но что-то в голосе раскольника, видно, не понравилось Королю, и он сразу прицепился:– Поп – тараканий лоб. Гли-ко, братцы, попа-то клопы искусали, – захохотал Король, намекая на шадроватое, желтое лицо Старкова.– Уймись, сыне, – снова кротко попросил Старков. Глаза у вора побелели от бешенства.– Святых и на нюх не выношу, – закричал, – от них вонько пахнет!– Худо пахнут худые люди. А хорошие люди пахнут хорошо, – убежденно сказал кто-то из глубины камеры. Коварные слова, смутные, полные умысла.– А я что говорю! А я!.. – торжествующе закричал Король.Старков не отозвался более, замкнулся, не сводя глаз с клейменого и обреченно ожидая участи своей, но взгляд его пронзительно заголубел.– Ну-ко сдвинься. – Король грубо отпихнул Доната в сторону, опустился подле священника и прихватил за плечи. – Вот сейчас пошшупаем у попа причинное место. У него, поди, не как у людей.Камера притихла. Симагин не отрывал взгляда с зарешеченного оконца, но губы его закаменели и слились в голубую черту. У Старкова дыханье вроде пресеклось, так он бесплотно дышал, отдаваясь во власть вора. Король победно оглянулся на Доната, и тут власть его над обитателями камеры до обидного скоро кончилась. Донат как бы из ружья выстрелил – с такой неуловимой скоростью метнул кулак в беззащитный воровской лоб. Король, как скошенный, не ойкнув, пал плашмя поперек кровати, и скуластое смуглое лицо наполнилось мертвенной бледностью.– Правда без крови не стоит, а, Старков? – Слова Симагина прозвучали жестоко и весело.– Ну что ж ты, сынок? Что ты наделал? Видишь, сколь скора смерть и дешева.– Да нешто он помер? – еще дрожа от горячки, воскликнул Донат. – Да я щелчка и отпустил. Нешто от щелчка помирают? – бормотал Донат. – Раз и перекрестил только… Все видели. Хлипкий, а лезет, варнак. А у меня рука смертного боя. Братцы, боюсь я ее.Старков, не мешкая, расстегнул рубаху, приложил ухо к мохнатой груди Короля; сердце в груди спеклось, едва барахталось, с трудом перемогало внезапную запруду. Надо ж так, с одного тычка сгорел бывалый находальник-подорожник.– Ох, пим дырявый, сам на рожон лез, – сокрушался беглый священник, жалея беспамятного. – Что ни говори, живая душа, не звериная. Пусть и шерстяная, моховая. Ах ты, беда: долго ли дух выпустить. Щелчка хватит.Доната жалко, куда жальчее этого невинного еще парня: темный его путь станет беспросветным, и солнце засияет другим. Заклеймят, поставят неистираемый каленый знак, и не видать более желанной воли.– Дави вору грудину, дави пуще, – спохватился Старков, боясь упустить время: разобрал у вора кудрявую седеющую бороду и, нашедши губами черный безмолвный рот, принялся дуть. Их дыхания смешались. Неужели не разжижалась, не ослабевала скверна, сгустившаяся в одиноком расхристанном сердце? Глава пятая Как, однако, трудно носить личину, если ты не сросся с нею и не отупел до той степени, когда душа твоя похожа на пятиалтынный. Ведь душа, если она не свыклась, не затупела, то едва ли навечно притерпится, ибо внутри ее негасимо искра шает Шаять – тлеть.

, готовая вот-вот нечаянно разгореться, потому и усилья постоянные нужны, надзор за собою. Носи в себе караульщика неустанного; уста затвори в оковы и мыслей своих не выдай нечаянным, неложным словом; глаза притуши, залей пустенькой водицей, чтобы не выдали они шалым блеском тайных твоих чувств; и во сне-то не забудься; и дерзким взмахом руки, капризом каким иль нечаянным поступком не предай и не выдай себя истинного. Ведь когда ты сам по себе, ты как трава под вешним солнцем, не придавленная гнетом; но у тебя же змей неусыпный внутри, и ты не потрафь ему, сосущему твою кровь и желчь.Шесть лет высидел Симагин в соловецкой тюрьме, не раз подвергался увещеваниям архимандрита Досифея и вот на последнем году, кажется, утих, успокоился, вернулся в лоно прежней, не расхристанной мыслями, наивной души. И желтый цвет лица от долгого постничества, кажется, уже закрасил былую багровость щек, и волос, подбитый в кружок, обильно покрылся изморозью; и от долгого сидения в камнях кожа на руках просторно обвисла, покрылась ранней стариковской ржавчиной; ступням стало ходить тяжко, и сердце потускнело, замирилось с бренной жизнью. И однажды на шестом году заточенья вдруг ясно и озаренно сказалось себе: «О чем возмечтал, червь земляной? На что покусилось твое рабье сердце?» И в темени заточенья Симагин долго хохотал в одиночестве, и тоненько утекала прочь мучительная душевная боль, и голова прозрачно светлела.И так успокоенно зажилось, когда смирился и написал настоятелю объяснение, дескать, «я же обещаюсь до исхода моей жизни при помощи Божией не верить впредь никаким сновидениям и прошу прощения, во-первых, у государя, во-вторых, у господ и всех властей, как духовных особ, равно и правителей государства». И, прощенный, отправился в ссылку в Тобольский приказ, пересек обратно Белое море, пристал к Соловецкому подворью, а там с кандальным перезвоном, неловко мостясь, уселся на высокие дроги и под конвоем проехал через Архангельск в тюремный замок. И тут душевная кротость вдруг показалась личиною, ибо в сердце вновь заселилось при виде людей странное беспокойство, и мысли о всеобщем братстве и любви вновь полонили Симагина.
Исповедь Симагина. «… Отцом мне назывался Иван, крепостной крестьянин княгини Александры Николаевны Лобановой, содержавший в селе харчевню и питейный дом. Мать же была бродящая солдатка, бывшая других господ, определилась в работницы к вышеупомянутому Ивану. Они начали жить так хорошо, что Бог дал им в короткое время одного сына и четырех дочерей… Но я, видит Бог, не Иванов сын и упомню, что приезжали из Сычевок судьи, делали мне допрос при свидетелях, чей я сын. Я сказал им: такой-то женщины. Да с кем ты прижит? Я им сказал: мать моя жила на большой дороге, и там идут и едут. Да где же твой отец? Я им говорил: когда я еще родился, то мать моя сказывала, что был какой-то Дорофей, которого отдали в солдаты. Почему же ты называешься Ивановичем? Потому что мать моя жила в работницах у Ивана.Покусившийся на харчевню и питейный дом управитель Гамов при каждом месячном отчете бил нашего отца и мать нашу немилосердным образом, бил палками, розгами, батогами, кнутами. Добил Ивана до чахотки, после чего перевели его на оброк, но было поздно. Иван и года не пожил на оброке. И мы кричим и плачем, глядя на родителей своих, желая, чтобы жалостливыми воплями и слезами подвигнуть к жалости мучителя наших родителей. После смерти Ивана мать мою взяли в солдатский дом, меня отдали доучиваться в церковную азбуку, а сестру господин управитель за провинность отправил в рогатках в самую трудную и черную работу, и ежедневно положена была ей порция поутру и вечером по нескольку ударов батожьем и розгами. Сестра сбежала к тетке в другое село, и на допрос взяли мать мою. Взята была она в пытку и допрашиваема была разнообразными и мучительными пытками. На шее у нее были рогатки, на ногах взбиты колодки, и так же к дополнению на шее у нее была цепь с замком, и цепь вколочена была в большой деревянный называемый «стул» весом около пудов двух… Боги праведные… избавьте от этого мучительного Бога, который всем велел терпеть и мучиться! Владыка Всемогущий, когда ты пошлешь прекратить несчастное сие наследство, а ты, мучитель, доколе еще будешь путать род человеческий в своих сетях и еще будешь слепить, как лягушек болотных? Нет, время уже прекратить это мученье…В одиннадцать лет отдали меня на ткацкую фабрику работать полотна. Я был уже за станком, работал пятичетвертное полотно, работа была непосильной. И через великое раченье и видимого страху на четырнадцатом году начал харкать кровью, но продолжал мое дело… меня же по глупому моему желанию выбрали в Петербург учиться поваренному искусству в кухню князя Андрея Николаевича Долгорукова. Тут счастье мне послужило: я начал хорошо понимать поваренную должность. Через год был отдан в поварскую службу к одному итальянцу по фамилии Деликати и мамзель Терези. Мамзель Тереза ежедневно избивала, а однажды до тех пор меня била, что укровенила всю переднюю комнату. Вышеупомянутый Деликати однажды вскочил из-за стола и хотел мне ножик вонзить в брюхо, а вслед и в спину. Я же от внезапного страху стоял как окаменелый, и его схватили его сотоварищи.Затем у графа Панина я прослужил два года и был отправлен в Москву к высокопревосходительной старушке М. Я. Салтыковой. Тем временем князь Лобанов сделался нездоров, и я поехал с ним в Париж. В Париже пробыл три недели и обратно был отправлен морем в Петербург. Я получил там пашпорт и определился к князю Андрею Павловичу Гагарину. Прожил у него с год. Лобанов-Ростовский приехал в Москву, чтобы отправиться в поход в турецкую кампанию, и взял меня с собой. Были под городом Рущуком, под местечком Туртукаем, были и под Браилом, только немного опосля стояли в молдавской деревне, где князь поехал осматривать бригаду в лагерях и сделался нездоров ногами. Нам пришел приказ, чтобы ехали в Яссы. В Яссах князь получил дорожную. Мы ехали через Цицарию и прочие разные земли, приехали в Париж, остановились на улице Рю-Солезар. Тут, отдохнумши немного, князю заблагорассудилось отдать меня к одному кухмистру учиться сухих пирожных. Мне это слишком не понравилось, ибо я ожидал от него совсем другого и хотел было остаться там. А князь объявил поход в Россию. Я с ним немного погрубил и хотел было идти в полицию, но я вспомнил, что я уже никогда не буду должен возвратиться домой или на свою родину, пришел к своему князю и просил у него прощения за мой дерзкий проступок. Он обещался простить, когда я доеду в Россию. Я приехал в дилижансе преблагополучно, получил от братца его князя Алексея Яковлевича пашпорт и был долгое время без места и пролежал в Обуховской больнице месяца три в жестокой лихорадке.С марта месяца сего 1830 года силился я слабым моим рассудком постигнуть начала или причины бедствий рода человеческого и в особенности страждущих от деспотизма. За какую мы веру и отечество должны кровь свою проливать. Это, верно, за то, что по возвращению с битвы за отечество вздыхать и рыдать, глядя на своих соотчичей, на ихнюю губительную жизнь, какую они терпят на барщине и от наложенного на них господином оброку. От непросвещения ли людей это происходит, или что законы Божеские и гражданские, обуздывая греховные страсти, были сему причиною? Что такое сильно впечатлелось в моем сердце, что я денно и нощно размышлял о сем предмете и искал таковых книг и сочинений, которые бы способствовали к моей цели. Но ни одной книги я не находил такой, чтобы с мнениями моими была сходна.Обращаясь по знакомству с дворовыми людьми его сиятельства графа Румянцева официантом Григорием Ивановым и поваром Леонтием Дмитриевым, которыя, читая вместе со мною книги разных светских сочинений, заметили меня помешавшимся в разуме по той причине, что я спорил с ними о всех материях и заключал, что все книги исполнены пустяков. И когда я старался уверить и о себе, что я не сумашедший, то более утвердил в этом мнении…»
А однажды в полуночное время с Симагиным случилось необычайное. Вдруг затосковало, заугрюмело сердце, впору руки на себя наложить, и напала на душу такая смертная печаль, что повар заскрипел зубами и слеза сама собой пролилась на изголовье. Свеча в шандале доживала, но не было сил задуть огарыш, и при этом неживом скудном пламени свет казался белым, покойницким. Едва приподнял повар голову – и увидел на подушке кровавую слезу. Тут Симагина потянуло всего, закорежило, затомило, руки сами собой вознеслись над головою и сцепились в мертвый замок, так что захрустели козонки и странное тепло заструилось от холодных пяток вверх по телу, по натянутым, разом занывшим жилам, горячим варом налило грудь, запрудило ее, сердце пышкнуло и, наверное, вовсе остановилось: такое было чувство, что семя родящее вместо бабьего лона вдруг кинулось позвоночным столбом в черепную коробку, а там вспыхнуло отчаянным солнечным пламенем, так что голова словно бы раскололась и разлетелась вдребезги. И стало так хорошо, как случается редко с кем, хорошо ежели однажды в жизни. За такое-то мгновение и не жалко жизни всей, только бы испытать его, испить кипящую хмельную чашу. Потом свет рассыпался тысячами искр и увидел себя Симагин в самом своде небес. Сияла алмазная луна, утвержденная в диком камне, и был ему ниоткуда необыкновенный проникающий голос: «Здесь пребывает свет чистый и праведный».Очнувшись, Симагин так понял сон свой, что для просвещения народного он сам может писать наставительные книги. Не мешкая, он утром же отправился в лавку, накупил серой дешевой бумаги в восьмую долю листа, гусиных перьев и чернил и с огромной страстью и внутренней необуянной дрожью принялся за труды. Две недели, не вылезая из-за стола и забыв про еду и сон, писал Симагин о свойствах и качествах человека.
Из письма Симагина к Николаю Первому. «… Пришли, государь, за мной. Да еще лучше при свидетелях, как-то: французах и наших соседях, а ваших родственниках – пруссаках, ибо они свет прежде нас увидали, и они здраво и хорошо могут об этом судить…Хотел я, государь, выпустить в свет свои сочинения без отцовского ведома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66