А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Причетник, лязгая цепями кадила, принялся деловито раскидывать по комнатам мелкие облачки душистого дыма, изгоняя прочь приторный густой запах застоявшейся еды. Но отец Анатолий, как бы мимоходом, случайно косился на обеденный стол, будто считывал на нем грядущие угощения и снимал глазами пробы с каждой тарелки и, наверное, оставался доволен знакомством, ибо крупные ноздри покляповатого носа хищно раздувались. Да, он не был тихомирным человеком, той церковной догматической мышью, что каждый свой шаг считывает с канонов, не осмелясь и чихнуть без благословения владыки; но, служа столько лет пастве, священник, конечно, хотел сделаться чистым, обуздать в себе ветхое, постоянно боролся с плотским, худо побеждая его. Так я оправдывал своего давнего знакомца, чтобы самому не скатиться в ересь и не отшатнуться от храма...
Батюшка удобно расположился за столом, не чинясь, выпил и плотно закусил, поел постного, всего отпробовал из корейской кухни, что Катузов приволок с ближнего рынка: дикого чеснока, папоротника, морковки, перчиков, капустки маринованной. Вся еда обжигает и прямо пылает в утробе, словно бы ты проглотил жидкого огня, и плеснуть бокал каберне на «эту горючку», чтобы притушить пожар, – одно удовольствие. Видя, как причащается попище, Катузов потиху мирволил к гостю, невольно наполнялся к нему уважением, да и красное вино в неимоверных количествах умягчало хозяина. Сначала аскетическое лицо Катузова загорелось заревом от гусиной шеи до ушей, покрылось неровными бархатными пятнами, как ползучими лишаями, и под легким пока экстазом Илья пробовал затеять спор.
– Я не верю попам, – грубо сказал Катузов батюшке. Тот сидел прямо, как башня из темного камня, водрузив необъятный живот на стол рядом с тарелкой. Отец Анатолий согласно кивнул, словно бы придерживался того же взгляда, но причетник, смуглый как арап, увел взгляд в пустую тарелку. – Разве поп, начитавшись церковных книг, может летать, чтобы советоваться с Богом? А иначе откуда он может знать что-то особенное, что не знаю я, интеллигентный человек. И я читал Библию, но нашел сплошной туман, красный от пролитой крови. Последний ум можно потерять. Выходит, я глупее тебя?
– Не глупее, – смиренно согласился священник. – Если солнце за тучами, вы не считаете же, что солнца нет? Так и с Богом...
– Отчего ж... Мы же говорим, когда пасмурно: сегодня нет солнца. Почему я должен вам верить? Хотя бы и все, кто вокруг меня, бежали в церковь наперегонки. Хотя бы и все бегут. Ну и что? А истина-то все дальше от нас... А вы среди них – аллилуйю. И вам хорошо. Накадили, навели дыму, налили святой воды из-под крана.
– И правильно... И не верьте. Бог-то ничего от вас и не требует, но щелку-то оставляет на всякий случай. Жалеет, значит... Ничего не требует, а жалеет, потому что истинный Отец... Он все видит... Прижало ведь? При-жа-ло! – вознес голос батюшка и свое неожиданное торжество запил добрым глотком бордового вина. – Вот и святить позвали... Прости меня, Господи... Заели бесы-то, заели. Без Бога ни до порога. Без Бога сядут на шею, и головой ни туда ни сюда, все в одну сторону, во мрак натянут вожжи, – рокотал священник, заедая вино рогулькой красного перчика.
– Это баба-дура... У Танчуры блохи в голове... Ага, зато вам хорошо, да? Кругом бесы, одни черти – от порога до Кремля. А вы – аллилуйю... И хлорной водичкой из-под крана. Еще неизвестно, на кого насели. Это на вас насели. И вот креститесь, машете кадилом, потому что сил внутренних нет, в себя не верите. Всего боитесь, спрятали голову под Божье крыло. А как иначе-то спастись, если столько соблазнов вокруг: иномарки, вкусная еда, красивые женщины, дачки. Нельзя бы, нельзя, батюшка, прогибаться на сторону, а?
– Нельзя... А мы что, не люди? И мы от земли... И нас бесы мучают ежедень. Вон какой чухчень отпустил, – смиренно согласился священник и колыхнул ладонями грузный живот... – Но без сражения никак нельзя, без добровольного сражения человек не сотворится. Вроде бы о двух ногах, а зверь зверем... Беда ведь, милый, не в том, что бесы мучают, на то они и бесы, чтобы ополчаться, а в том, что вы не даете им сдачи, согласны им потакать во всем и берете их за начальников своих...
– Ну почему так сразу... Потакать, потакать... Что, вы меня так хорошо знаете?
– Если не каетесь, значит, не мучаетесь... Покаяние – первая линия обороны...
– А зачем каяться-то? И перед кем? Перед вами, да? Если вы сами... а... – Катузов не досказал, пренебрежительно отмахнулся от батюшки. – И к чему слова? Слова – дым... А я – человек дела... Я на этом свете еще погуляю, сколько успею. На том-то ведь не придется. Да и нет того света. Я свое возьму, меня никто не притормозит, вот увидите. А после гори все синим пламенем. Ха-ха! – Каждое слово Катузов выкрикивал, болезненно выдирал из себя, запивая вином, и лицо его постепенно обретало все цвета побежалости: от багрового до синего. В яркие глаза его, опаленные огнем внутреннего жара, невыносимо было смотреть. Он словно бы сходил с ума, войдя в штопор... – Ну в рай угодите, а я в ад. И неужто вам, святошам, не будет жалко меня?
– Может, и жалко, но не мы свою долю выбираем...
– На чужом горбу да в рай... Я бы такого рая и врагу своему не пожелал... Как там у Есенина: «Я скажу: не надо рая, дайте родину мою!»
Я невольно заметил про себя, что Катузов прежде так не выпивал, а тут словно бы потерял поводья, и его понесло вразнос. Батюшка не перебивал, терпеливо слушал, кивал головою, словно бы соглашался, и хвостатая борода его елозила по груди. Я и прежде много знавал богоборцев, людей порою знатных и славных, добившихся счастливых земных успехов, умеющих краснословить, а не мычать, свергая все напропалую, но почти у всех сквозила предательская трещинка в голосе, словно бы они, так отчаянно низвергая Бога, уже внутренне отдались Ему, покорились, и только ждали удобного случая, чтобы согласно приклониться к церкви. У Катузова же была необоримая уверенность, что в ад идут лишь самые сильные, самоотверженные, кто и с самим дьяволом при нужде совладает.
– А я бесов не боюсь.... Это Танька – дура! Втемяшилось бабе!.. – закричал Катузов.
– И совсем не дура, – емко возразил священник, теплым взглядом озирая женщину, словно бы уже влюбился в нее, и сейчас многозначительными словами притягивал, приручал, привязывал к себе. – И никакая она не дура. Нельзя так о жене... Таня – умная, милая, обаятельная женщина. Обаяние – дар куда больший, чем красота. Это чистая душа просвечивает.
Нет, отец Анатолий нисколько не переменился со студенческих лет, все так же бушевала в нем природа, и если раньше он отдавался страстям полностью, то теперь священец терпеливо боролся с ними, каждый день каялся и молился, просил у Бога сил, чтобы не ослабнуть. В этой слабости, в этой многогрешности, кою священник пытался обороть, наверное, и крылась сила отца Анатолия, притягивавшая прихожан. Под ризой билось живое человеческое сердце, не закованное в малопонятные догматы. Он был как все, но прислоненный отчего-то к Божьим устам, а значит, особенный в чем-то. «Бог хоть и струнит батюшку, но принимает его и, наверное, радуется детишкам, посеянным по земле-матери». – Так рассуждал я, оправдывая старого знакомца.
Татьяна сидела, выпрямившись, проглотив аршин, и не сводила с гостя восторженно-наивного взгляда: ведь не в церкви батюшка, отстраненный, в сияющих ризах, а на дому, и совсем, оказывается, другой, похожий на пасхальный кулич, источающий мед и патоку... Ямочки на ее щеках налились розовой водицей смущения. Женщина навряд ли слышала Катузова и, зная его спористый сварливый характер, сегодня не окорачивала мужа, потому как сладить с ним сил бы не нашлось, да и напрасно потрачивать короткое время. Мне даже показалось, что Татьяна забыла, зачем зазван в дом батюшка... Надо было помочь хозяйке сменить разговор, но Катузов все застолье перенимал на себя. Он как-то скоро наквасился, словно бы затем и пришел в дом священник, чтобы составить ему компанию, меня Катузов, наверное, не принимал в расчет.
– Какая душа у портнихи? О чем говорите? Душе-то надобно гореть и парить, а тут нужна задница широкая, чтобы сидеть, – вскричал Катузов, открывая новую бутылку. – Бабье дело – шить, а наше – пороть, пороть и еще раз пороть. Танчура, разве не так? – Илья залпом выпил бокал, икнул, вдруг посинел всем лицом. – Дурдом какой-то, – пробормотал заплетающимся языком и сронил голову на стол. Все это случилось в какую-то секунду. Татьяна только передернула плечами.
– Илья прежде так не пил, – соболезнующе сказал я о Катузове, как говорят о покойниках.
– Значит, грех запивает, – вдруг сказал отец Анатолий.
– О чем вы? Какой грех? – испуганно спросила Татьяна.
– Ну я не знаю, какой. Может, убил кого... Шучу, шучу, – натянуто засмеялся священник и настороженно оглянулся на дверь. – Я не следователь и объяснить не берусь... Но так пьют люди отчаянные, обреченные и на ком несносимый грех.
Татьяна как-то вдруг съежилась и торопливо увела разговор в сторону:
– Скажите, это разве так плохо, одевать людей, обшивать по вкусу, наряжать, украшать жизнь? Она такая серая, наша жизнь, и такая короткая. – Грустный голос ее натянулся и зазвенел. Упругие ресницы сполошливо затрепетали, и в глазах замельтешила солнечная пыль. – Я только нынче поняла, какая она короткая. Не успеешь опамятоваться, скрутить узелки и петельки, представить узор, а уж вязать-то и некогда. Крышкой по лбу хлоп... Может, со всеми так? А не только со мною? Сочиняем будущее покрасивше, как в сказках, выкраиваем, сшиваем, не жалея времени, а носить-то и нельзя. Иль не по плечу получилась жизнь, иль один срам... Я с детства мечтала стать портнихою, не расставалась с иголкой. Значит – не судьба... Только чучалки мне и рады. Человек предполагает, а Бог располагает... Зачем жизнь раскручивать, если в один прекрасный день крышкой по лбу хлоп...
– Ну что вы, Танюша, такое говорите? Зачем потухать, еще не разгоревшись? – елейным булькающим голоском пожурил батюшка. Мясистые щеки его тоже пылали огнем, только ясным и чистым; такой румянец бывает лишь у младенцев и стеснительных людей. – Вам ли горевать с вашей-то красотою и талантом... Вы бы почаще в зеркало гляделись. Зеркало вам многое подскажет и объяснит. И невидимое станет видимым, и ускользающее – существенным... Павел Петрович, вы же психолог с именем, взяли бы шефство, объяснили нашей Танечке.
Я смутился, мне почудилась в словах священника двусмысленность: с одной стороны – тонкая огорашивающая издевка (дескать, я блудня и кот), а с другой – неожиданно сладкий для сердца намек, подталкивающий к решительному делу; этот толстый искуситель заталкивал меня в грех да еще и подглядывал с любопытством, как я буду захлебываться в той роковой трясине вместе с потерянной женщиной. Я взглянул на батюшку исподобья, маслянистые глаза его искрились от внутреннего смеха. И внезапно подумал, чего прежде не приходило в голову: а куда же, в какую кладовую священник устраивает исповеди паствы, они же не вытрясаются прочь, как из дырявого мешка, не просеиваются по качеству и пользе, но все оседают в душе и должны найти безмолвного надежного приюта, чтобы не выскользнуть одним часом из-под надзора и не ускочить по ветру к чужим ушам и устам. Это же, наверное, так тяжко хранить тысячи тайн, быть невольным поверенным в чужой судьбе и доверителем...
– Я-то, может быть, и взял бы шефство, да муж подумает некрасиво...
– И ничего он не подумает, – вдруг подыграла Татьяна. – За Илью давно рюмка думает... Павел Петрович, вы же знаете, что я на вас молюсь. И почему женщины не видят, какой вы необыкновенный. Вам бы в жены рембрандтовскую женщину, всю в складочках, жаркую, как пуховая перина, и огромную, как двухдверный платяной шкаф... А может, у вас и была такая? Признайтесь, как на исповеди.
– Вы опять за свое?.. И отчего вы взяли, что я необыкновенный. С огнем играете, Татьяна Федоровна... Ну что я делать-то буду с языческой бабой? Ей ведь слона подай, а не чуланную мышь. Ей квартира нужна, а не моя нора. Ей циклоп нужен, чтобы перекидывал с ладони на ладонь и притяпывал как ком теста, а не вяленая инфантильная вобла. Я заплутаюсь в этих складочках и пещерицах, и жена через неделю меня возненавидит. Вы этого хотите? Уж лучше я буду догрызать свой заплесневелый сухарик, который всегда сыщется для беззубого старичка.
– Ой-ой, нашелся мне старичок... Ведь не плохого желаю... Мышцы можно подкачать, квартиру расширить. Тут ведь главное – любовь. Любви ни в ком не-ту-у, милый Павел Петрович, тратить себя не хотите на другого человека. Выпить все соки – это да, тут мы мастера. – Голос ее зазвенел, натянулся и на самых верхах дал петуха. Татьяна весь пыл увещеваний тратила на своего мужа, словно бы сейчас, при батюшке, и решила образумить, но Катузов мирно посапывал, туго охапив руками лицо, виделся лишь горбышок загривка и курча рассыпавшихся тугих волос. И вся ее досада на свою житейскую нескладицу невольно доставалась мне. Это она, пигалица, учила меня, как жить, и я покорно слушал, перенимал на сердце чужую застоявшуюся боль. – Павел Петрович, любимая-то женщина весит с пушинку, ее можно носить на руках, как Дюймовочку. Вы не пробовали полюбить безумно, будто в последний раз?.. Чтобы вдребезги, словно полететь к земле с двадцатого этажа. А вы попробуйте... – На озеночки наплыла искрящаяся слеза, но смятенная женщина не пожелала скрыть ее.
– Танечка, умоляю, остановитесь, не толкайте в пропасть... Итак ежедень молюсь преподобному Мартемиану, чтобы освободил от плотского жара. – Я с намеком взглянул на батюшку, но тот, откинувшись на спинку стула, играл пальцами, сложенными на громоздком животе, и потемневшие набухшие глаза на разгоревшемся лице походили на две маслины. – Мысленно подпаливаю костер до небес и вхожу в тот огнь, как делали наши староверцы. А вы, Танечка, мне перцу под хвост... За что вы меня так незалюбили?
– Как знаете, – потухшим голосом оборвала разговор Татьяна. Весь пыл ее так же внезапно иссяк, просыпав последние искры. Женщина потухла, замглилась взглядом и сразу выстарилась лицом. – Было бы предложено... Да и кто вас, мужиков, знает? Роетесь в бабах-то... А может, и засохли, как арбузный хвостик, и ничего не хотите... А может, кого и желаете, да опять же и не судьба. И поехал бы мужик на кобылице верхом, да кобылка та лягается. И сел бы на воз, чтобы ноги не мять, да хозяин не пускает... Зьисть-то он зьист, да кто ему дасть... Так, кажется, говорят хохлы? Значит, не судьба, Павел Петрович. Отдыхать вам в студеной постели...
– Ну что вы, Танечка, запричитали, – вдруг сердито оборвал отец Анатолий, до сей поры добродушно молчавший, и все благодушие сразу слетело с лица. – Носитесь с судьбою как с писаной торбой. Хотите знать? Нет никакой судьбы, а есть финиш. Как жили, с тем и до перевозу... Что нажито душою, то и с собою в торбе... Есть лишь свобода выбора, которую дает Господь наш! Ты по эту сторону или по ту – сам выбирай; В аду гореть или в раю блаженствовать... А в рай-то многие хотят, и вот, миленькие, тужатся, пыхтят, а всем не попасть. Так надо постараться, Танечка, не падать духом, не клевать носом перед каждым бесом, а на шампур его и на зажарку. Пусть шкворчит... Милая моя Танечка, есть число особое, нам неведомое. Падшие ангелы были сброшены Господом с небес в преисподнюю. Сколько их было – никто не знает. Праведники замещают их в раю, и, как только число совпадет с прежним, наступит Страшный Суд.
Катузов мягко посапывал, уткнувшись в стол, но при последних словах отца Анатолия отчаянно застонал, забился в мокром кашле, который часто догоняет перепивших, но так и не проснулся. Татьяна брезгливо поморщилась, отодвинула от широко разоставленных локтей мужа тарелки с закусками.
– Выбор-то больно мал, – возразил я. Что-то неясное пока уязвило меня в словах священника. – Кому хочется в ад? Идиоту? Сатанисту... Я склоняюсь все-таки на сторону хозяйки. Как ни старайся по-своему урядить, а сыщется закавыка, что все намерение и перечеркнет. Вот это и есть судьба... Человек предполагает, а Бог располагает.
– Вы о земном, Павел Петрович... А я о духовном...
– Но они повязаны. Ведь духовное стоит на самых обыденных мелочах, которые надо преодолеть. Иль склониться перед ними, пасть на колени, или хитро объехать, значит, солгать ближнему, обмануть его... Ведь в грубой нашей жизни ничего особенного и не происходит, кроме рождения и смерти, обычный замкнутый биологический круг, и этот-то круг и надо пробежать по совести, не заткнув ее в задний карман. Иль не так?
– Так здесь-то и есть свобода выбора: заткнуть ли совесть в задний карман, как вы выражаетесь, иль поступить по любви и жалости...
Я поначалу оторопел, потеряв мысль, но тут же спохватился.
– Не ловите меня на слове... Это еврейский способ спора. Казуистика и софистика. Затмить явное и главное, но выпятить какую-то безделицу, чтобы спрятать ложь, завернуть ее в цветастый фантик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75