А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мутно светила луна, шептались стрельчатые ели, Хорст Лёвенхерц, он же Епифан Дзюба, брел вдоль дорожной колеи. И тут в голове его вдруг послышался шепот, невнятный, завораживающий, похожий на шелест осенних листьев. Звуки, казалось, доносились не извне, а рождались в нем самом. Голоса, голоса, голоса. Хор, море, океан голосов. Чужих, на незнакомом языке, мгновенно уносимых эхом, однако смысл сказанного был понятен — иди, иди на север, поклонись звезде…
«Что за черт!» — Хорст оступился, упал, но тут же неведомая сила подняла его на ноги и погнала в лес. А голоса в голове становились все громче, ревели как гром: «Иди, иди на север, иди к звезде!» Потом перед глазами Хорста разлился яркий свет, и он увидел могучего гиганта, бородатого, в кольчуге, потрясающего копьем. Бога-аса Одина, совсем такого, как на иллюстрациях к Старшей Эдде. Мудрого, всезнающего, зрящего в судьбы мира.
— Иди к звезде, — строго приказал он Хорсту, сделал величавый жест и указал на север копьем. — Иди с миром.
Глубоко запавший единственный глаз его свелся пониманием. Затем, подмигнув, Один воспарил в свой Асгард, и Хорст увидел мать, баронессу Фон Кнульп — бледную, небрежно причесанную, без привычных бриллиантовых серег.
— Будь стоек, маленький солдат, путь твой на север, — сказала она чуть слышно дрожащими губами и медленно двинулась прочь…
— Мама, подожди, мама, — закричал было Хорст но тут все окутало пламя, и из смрадного, воняющего серой облака чертом из табакерки выскочил Хаттль, на нем были только генеральская папаха и лиловые, обгаженные подштанники.
— А ну, шагом марш на север! — грозно, по-ефрейторски раздувая щеки, заорал Хаттль. — Зиг хайль!
Хорст поскользнулся и, провалившись в бездонную щель, все быстрее полетел в мерцающем свете, нет, не вниз, а на север, на север, на север… Потом что-то липкое и невыразимо мерзкое окутало его, все цвета и звуки погасли. Время для него остановилось.
Пробудил Хорста негромкий взволнованный голос:
— Андрей Ильич, иди сюда! Вроде отпускает его, порозовел, ворочается. Ну да, веко дрогнуло…
Послышались тяжелые шаги, и другой голос, низкий и раскатистый, подтвердил:
— Верно, Куприяныч, легчает ему. Теперь оклемается, Бог даст.
— Пить, пить, — трудно сглотнув слюну, Хорст медленно открыл глаза и мутно уперся взглядом в лицо улыбающемуся человеку. — Пить…
Человечек этот был бородат, низкоросл и плюгав, в отличие от второго — огромного, широкоплечего, звавшегося Андреем Ильичом. Оба они смотрели добро, без хитринки. По-человечески. Однако пить Хорсту не дали, ни глотка.
— Нельзя прямо сейчас, загнуться можно, — веско произнес Андрей Ильич и, подсев поближе на дощатую лавку, протянул широкую, как лопата, руку. — Ну-с, давайте знакомиться. Трифонов, художник, бывший член их союза. А также космополит и американский шпион.
— Куприянов, Куприян Куприянович, — с живостью включился в разговор бородатый человечек и оскалился широко, но невесело. — Тоже шпион, правда, английский. Вдобавок медик-недоучка и член семьи изменника родины. А вы что, и вправду генерал?
Рябоватое скуластое лицо его было некрасиво, но притягивало искренностью, энергичным блеском умных глаз. Чувствовалось, что и с юмором у него все в порядке.
«А я, коллеги, шпион немецкий», — хотел было покаяться еще не пришедший в себя Хорст, но удержался, ответил уклончиво:
— Да нет, генерал я свадебный, понарошечный. А так комбайнер-орденоносец, хлебороб-целинник Епифан Дзюба. Здоровы будем.
— Значит, не генерал, а комбайнер, — едко в тон ему хмыкнул Андрей Ильич и, вытащив огромный, лосиной кожи кисет, принялся вертеть козью ногу. — Ну и ладно. А то обстановка-то у нас спартанская. Не бояре, враги народа. Куприяныч, ставь-ка чайник, надо потчевать гостя дорогого!
Похоже, его очень радовал тот факт, что Хорст ухлопал генерала КГБ с физиономией Юргена Хаттля. Ясное дело, живые генералы КГБ свою папаху и удостоверение не отдают.
— А где я? — Хорст, приподнявшись на кровати, еле справился с внезапной дурнотой, опустился на подушку и крепко обхватил пылающую голову ладонями, — Ничего не помню, все как с похмелья…
Щеки его покрывала густая щетина, а в голове, пустой и гудящей, словно колокол, ползала по кругу единственная мысль: идти на север, идти на север…
— Добро пожаловать в Лапландию, товарищ комбаинер, — с ухмылочкой Трифонов поднялся, ловко шкурил и широко повел рукой с дымящейся цигаркой. — Страну озер, медведей и советских заключенных. А что касаемо бедственного состояния вашего так это меричка, если по-простому. Сиречь арктическая истерия.
— Эмерик, точно эмерик, — сказал Куприяныч и обнадеживающе глянул на Хорста. — Ничего, ничего, прогноз благоприятный. Шаман у нас хороший вылечит. Очень, очень сильный нойда.
На полном серьезе сказал, без тени улыбки, с полнейшим профессиональным уважением.
— Шаман? — Хорст прищурился, и в голове его, гудящей и больной, стало одной мыслью больше — про дурдом. Вот только очень-очень сильных нойд ему не хватало. Для полного счастья.
— Наука здесь бессильна, — Куприяныч, как истый представитель этой самой науки, изобразил раскаяние и сделался похожим на нашкодившего гнома, — Нет даже единого мнения о причинах болезни. Объяснение одно — психоз. Впрочем, неудивительно, симптоматика изумляет — кто поет на незнакомых языках, кто кликушествует, кто идет на север, кто предсказывает будущее, причем с поражающей воображение достоверностью. Внешность больных во время приступа кардинально изменяется, многие становятся похожими на мертвецов или восковые куклы, а если человека в этом состоянии ударить, скажем, ножом, то вреда это ему не нанесет — раны затягиваются прямо на глазах. Вот вы, товарищ комбайнер, сколько времени шатались по лесам? С неделю наверное, не меньше. И тем не менее как огурчик — ни обморожений, ни истощений. А все потому, что когда душа заснула, в тело ваше вселились духи — так по крайней мере трактуют эмерик шаманы-нойды. Сейчас же наоборот, душа проснулась, а духи почивают — отсюда и тошнота, и ломота в конечностях, и головная боль. Ну да ничего, это пройдет. Давайте-ка теши лососевой да печени лосиной. С брусничным чайком. Теперь уже можно.
Хорсту между тем действительно полегчало, в голове, все еще гудящей, но терпимо, появилась третья мысль — о еде.
Хорст спустил с лежанки ноги, поднялся, осмотрелся.
Бревенчатая, рубленая в лапу изба, проконопаченная для тепла мхом. Дышала жаром низенькая печь, тускло изливала свет керосиновая лампа, обстановка — стол, лавки, полки — незатейлива. Пахло дымом, табаком и автомобильным выхлопом — в лампе, видимо, горел бензин, смешанный, чтоб не полыхнуло, с солью. Впрочем, трогательная тяга к прекрасному ощущалась и здесь — одна из стен была завешана натюрмортами, портретами, ландшафтами, выполненными в различных манерах, от классической до кубизма. Правда, на бересте, скобленом дереве, жуткими малярными красками.
— Что, интересуетесь возвышенным, товарищ комбайнер? — обрадовался Трифонов, поймав взгляд Хорста, и тут же в голосе его послышалась печаль. — Только строго прошу не судить. Беличьих хвостов в округе предостаточно. А вот с холстами и красками бедствую… Э, да у вас слезы на глазах, вы дрожите. Куприяныч, надо что-то делать, меричка возвращается…
— Нет, нет, мне уже лучше, — вытерев глаза, Хорст справился со спазмом и указал на небольшой, углем по бересте, портрет. — Кто это?
С портрета на него смотрела Маша, необыкновенно красивая, серьезная до жути, делающая отчаянные попытки, чтоб не расхохотаться. Сочные губы ее предательски кривились, глаза лучились озорством, знакомо билась на щеке густая непокорная прядь.
— Девушка жила по соседству. — Трифонов вздохнув, оценивающе глянул на портрет, поцокал языком, нахмурился. — Да, слабовата композиционно. А девица ладная, хотя как натурщица ноль. Как же ее звали-то? С ней еще история приключилась пакостная. Вот чертова память…
— Машей, Машенькой звали. — Куприяныч улыбнулся, и тут же бородатое лицо его сделалось злым. — Я бы всех этих цириков гэбэшных… Всех, всех… К стенке. И длинной очередью.
В тихом омуте черти водятся — маленький неказистый Куприяныч сделался страшен.
— Ага, к кремлевской, — сразу оторвавшись от портрета, Трофимов кивнул ему, перевел глаза на Хорста, засопел и снова посмотрел на Куприяныча, уже без одобрения, озабоченно. — Ну вот что, пулеметчик молодой. Давай-ка ты за шаманом. Надо принимать меры, на товарище комбайнере лица нету. Эдак не дотянет до посевной…
Он не знал, что Хорсту не могли помочь все шаманы мира…
Тем не менее с подачи Куприяныча нойда взялся — пригласил к себе на следующий день. Хорст напялил узковатую, с трудом застегивающуюся шинель, нахлобучил генеральскую папаху и в компании с Куприянычем подался на улицу.
Было снежно, морозно и темно. Плевать, что скоро полдень на часах, — все укрывала пелена арктической ночи. И не такая уж плотная — далеко на горизонте вспыхивало, переливаясь, зарево полярного сияния… Постучали в низенькое, теплящееся тусклым светом оконце, услышав громкое: «Открыто, заходите», поднялись на крыльцо. Изба была как изба — сени с кадками, где малосолились хариус да ленок, жарко потрескивающая печка, обшарпанная, с отражателем «летучая мышь», воняющая керосиновой гарью. И хозяин был под стать — юркий, улыбающийся саам, облаченный, нет, не в шаманское одеяние с бляхами, погремцами и амулетами, на изготовление которого идет чуть ли не с пуд отборного железа, но в женское, из оленьей кожи, платье, в женскую же шапку с наушниками и баналь-нейшую безрукавку.
— Как погодка, однако? — радушно поздоровался он, крепко, как со старым знакомцем, поручкался с Хорстом и без долгих разговоров потянул гостей к столу. — Нынче солянка медвежья хороша. Баба моя мастерица, однако, язык только длинный. Послал ее, чтоб не мешалась, к соседям.
Сели за большой, сделанный из лиственницы стол, принялись за солянку, оказавшуюся выше всяких похвал. Разговаривали о том, о сем: об оленях, о рыбалке, о видах на погоду, о медведях-шатунах, об одной вдове лопарке, уже два года как сожительствующей со снежным человеком. И ведь не беременеющей никак, однако… Хорст сидел молча, вяло пользовал тушеную медвежатину и пребывал в глубочайшей уверенности, что играет не последнюю роль в каком-то дурацком, удручающем своей нелепостью фарсе. Шаманы, мистика, оккультная чертовщина!
После чая с рыбниками и пирога с печенкой шаман неторопливо поднялся и стал, что-то бормоча, расплетать свои длинные, собранные в косицы волосы. Потом вытащил трубку, закурил и долго глотал табачный, отдающий дурманом дым. Голова его была опущена, лицо бледно, тело сотрясала сильная и частая икота. Казалось, что его вот-вот вырвет.
Хорст, чувствуя себя последним идиотом, с мрачной удрученностью взирал на действо, настроение егo, и без того пакостное, стремительно приближаюсь к нулю. Поражала обыденность происходящего, какая-то вульгарная, банальная приземленность. А шаман тем временем приложился к ковшу, пошатываясь, вышел на середину избы и с поклонами опускаясь на колено, начал брызгать изо рта водои — четырежды на каждую сторону света. Получалось это у него здорово, шумно. Затем сонным, неторопливым движением он взял обыкновенный кнут и, опустившись на лавку в центре горницы, запел. Тело его судорожно подергивалось, бледное лицо гримасничало. Похоже, он совсем не собирался гарцевать на своем волшебном коне, погоняемом шаманской плетью — это было «малое шаманство», без барабанного боя и переодевания, так сказать, представление без декораций.
Хорст хмуро глядел на шамана и вдруг с отчетливостью понял, что постигает смысл пропетого:
«На юге в девяти лесных буграх живущие духи солнца, матери солнца, вы, которые будете завидовать… прошу всех вас… пусть стоят… пусть три ваши тени высоко стоят».
«На востоке на святой горе, властелин мой дед, мощной силы, толстой шеи — будь со мной…»
«И ты, седобородый почтенный чародей, прошу тебя: на все мои думы без исключения, на все мои желания согласись… Выслушай! Исполни! Все, все исполни!»
Отрывистые фразы завораживали, от них кружилась голова, перед глазами хороводили мерцающие пятна. И, заглушая все, в ушах знакомо рокотали голоса: «Иди на север! Иди на север! Иди на север!..» Потом накатилась тьма, и в сгустившейся пронзительной, прямо-таки кладбищенской тиши то ли кто-то вскрикнул, то ли мыркнула рысь, то ли жалобно заплакал раненый сокол. Не понять… Ничего не понять…
«Что за черт», — Хорст, пытаясь сбросить наваждение, вскочил, протер ослепшие глаза и… увидел бездыханного шамана — тот, как восковая кукла, неподвижно распростерся на полу. Кнут подобно анаконде обвивал его жилистую шею. Рядом стоял угрюмый Куприяныч.
— Т-с, — прошептал он, приложив к губам палец и соболезнующе глянул на Хорста, — дурной знак, видишь, как лежит, на спине. Плохо дело!
Конечно, плохо — шаман вроде бы того… А тот тем временем открыл потухшие глаза, и пергаментные, в пене, губы его дрогнули:
— Любят тебя духи. Сказали, уйдут позже. Когда ты, — шаман уперся мутным взглядом в Хорста, с трудом поднимаясь с пола, — сплаваешь на север, а после поплывешь на юг. Не послушались меня… Слабый я, однако, нойда. — Он глубоко вдохнул, пригладил волосы, чувствовалось, что он постепенно выходит из транса. — Не то что мой отец и дед моих детей… Его бы послушали духи… Тот мог отращивать за мгновение бороду, камлал, однако, в трех избах сразу, всаживал в гранит гусиное перо и колол себя в темя, в печень и в желудок. А я, — шаман виновато улыбнулся, извлек неуловимо быстро нож и, расстегнув рубаху, вонзил отточенную сталь себе в живот, — могу, однако, лишь в желудок.
Бледное лицо его сделалось страшным, рот судорожно полуоткрылся, крепкие татуированные пальцы так и остались лежать на рукояти. Казалось, что он хочет снять позор при помощи сэппуку, по-японски, но не решается поставить точку и чего-то ждет.
В избе стало тихо. Хозяин уперся взглядом в пол, гости, не дыша, — в бледное лицо хозяина. Куприяныч взирал с благоговением, а Хорст весьма скептически. Удивили Москву голой жопой. Ну да, силовой гипноз, ну да, финский нож в брюхе, инструкторы в разведшколе и колдуны в бразильской пампе Делали под настроение и не такое.
А нойда тем временем крякнул, вытащил, не пролив ни капли крови, нож и, вздохнув прерывисто снова помянул покойного родителя.
— Да, великий был отец нойда, мощный. Когда здесь был большой начальник из Питера, он его к себе звал, в институт. Жутко, однако, секретный.
И чтоб никто его не заподозрил в пустословии, шаман бережно снял с полки сверток. Осторожно развернул пожелтевшую «Правду Севера», вытащил книгу под названием «Доктор Черный», открыл. На титульном листе напористо значилось выцветшими чернилами: «Николаю Васильевичу Данилову, светильнику разума, на память от автора. Кольский полуостров. 1921-й год. А. В. Барченко.» Писал, судя по почерку, сильный, уверенный в себе человек.
И Хорст зашелся от изумления. Фамилия Барченко была ему хорошо знакома — слышал не раз на секретных занятиях в разведцентре.

Андрон (1978)

— Лапин, ты не расслабляйся, шевели грудями-то. — Старшина Тимохин шмыгнул покрасневшим носом. — Еще и половины не расстреляли.
Они прятались от ветра в хлипком дощатом загоне, поставленном у огневого рубежа — распотрошив цинк, снаряжали магазины с тем, чтобы выскочить наружу и палить, не глядя, в белый свет как в копеечку. Калибр 5,45, игольчатая пуля с малой устойчивостью на траектории. Не жалко, патронов много. Рота скверно отстрелялась из «пэ-эмов», и разъяренный Сотников погнал ее в бега по большому кругу осматривать красоты Васкелово. А патроны остались, два цинка, и куда их? Назад не примут, накладная закрыта… Летом хорошо — в ближайший пруд, там боеприпасов, наверное, на две Отечественные хватит. Но сейчас ведь зима, крестьянин торжествует, мороз воевода, за ногу его мать. Вот и приходится тра-та-та в два смычка да еще короткими очередями, чтобы не нервировать полкана Куравлева, окопавшегося у печки на своем командном пункте. Автоматы тявкают злобно, резко и норовисто толкают в плечо, бьются в руках. Ага, уже в агонии, перегрелись, начали «плеваться».
Мордой их в снег, чтобы зашипели по-змеиному, пусть остынут.
— Ладно, Лапин, давай перекурим, что ли. — Тимохин вытащил «Родопи», протянул Андрону.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36