А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


«Женится – переменится. Он ли виноват, что злые приставники не блюли чистоту души отрока-царя, порою еще на дурное подбивали мальчика; до срока пробуждали то, что спать бы вовсе в человеке должно».
И Адашев старался не слышать, не глядеть на оргию, кипящую кругом.
Месяц, не больше, после свадьбы хорошо все шло. Не отходил царь от жены молодой. Делами даже мало заниматься стал, хотя раньше сам во все вникать старался.
Но вдруг худые новости или, вернее, старые грехи расцвели…
Быстро пресытясь первой женской любовью и страстью жениной, словно утомясь законными, здоровыми ласками, Иван снова стал возвращаться к забавам буйной юности. Одновременно и за царское дело принялся, но кровью, да петлей, да заточением пахло от его решений.
Призадумались лучшие люди: митрополит, Адашев, Сильвестр… все Захарьины, сразу в большое возвышение пришедшие… и многие другие.
Возликовали зато иные, темные силы, раньше, словно черви, копошившиеся вокруг царя.
Веселые люди, скоморохи, – вопреки обычаям дедовским, – снова стали гостями дворцовыми и в самом Кремле, и в пригородных потешных дворцах царевых.
Крамола, пригнувшая было голову, осмелела. Посредством женского тела и вина или худшего чего явилась надежда уловить в свои сети царя, со стези чистой, прямой на кривую направить. И тогда, известно, в мутной воде только и ловится рыбка…
Но очистители московского государственного потока тоже не дремали.
Ранней весною, в первых числах апреля, сидел в сумерках в своей просторной келье Макарий. Последние лучи заката, угасая за дальним западным бором, пурпуром окаймляли гряду воздушных облаков, словно задремавших высоко в лазоревом, ясном небе.
Ясный сумрак царил в келье, где старец сидит у окна, глядя ввысь, в светлое вечернее небо.
На небольшом, особом столе видны краски водяные, кисти, стекла какие-то небольшие, на которых изображены различные библейские сцены, но так легко, прозрачно все нарисовано, что сквозь слои красок видно дерево простого стола, на котором лежат стеклышки.
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! – послышался за дверью обычный возглас.
– Аминь! – ответил Макарий, давая этим право войти в келью.
На пороге показался Сильвестр, протопоп Благовещенского собора.
Почти одних лет он с Макарием, но разнятся они по виду. Тот был брюнетом в годы юности. Смелый, открытый взор – словно всю жизнь привык внушать повиновение. Губы, сухие, аскетические, крепко сжаты. Высокий, белый лоб, увеличенный еще от начавшего лысеть черепа, перерезан двумя-тремя морщинами и обличает мыслителя, человека с широким умом.
Сильвестр лицом попроще, попонятней. Чистый славянский тип, уцелевший после монгольского ига на Руси – только в семьях священников, именно вот таких, как семья Сильвестра, где от прадеда к правнуку – все левиты. Этот славянский тип обнаруживает себя и мягкостью очертаний лица, и окраской сероватых, еще не помутнелых от старости глаз… Мелкая сеть морщин, след обычных житейских забот и расчетов, легла вокруг глаз Сильвестра. Умеренная полнота и округлость фигуры среднего роста тоже составляет противоположность с высокой, крепко сбитой, хотя и костлявой фигурой Макария.
– А и в час заглянул ты ко мне, отец протопоп! – сказал святитель после первого обмена приветствий, преподав благословение своему гостю. – Я уж думал спосылать по тебя… Что, думаю, долго не видать приятеля?..
– Недосужно было, отец митрополит… То с паствой, то по-домашнему… Весна… К лету готовиться надо, сам ведаешь…
– Знаю, знаю, хлопотун ты великий… Марфа ты у меня евангельская… – мягко улыбаясь, пошутил Макарий. – А ты бы поменьше… Вспомни: «Воззрите на птицы небесныя…»
– Как они мерзнут зимою, которы в теплы края не снарядилися?.. Видел, видел, господине! – на шутку шуткой отвечал Сильвестр. – Не сеют, не жнут да што и клюют. Сказать негоже.
– Ну, уж што тут… В житейском тебя не обговоришь. Поведай лучше: так зашел али вести какие?..
– Да такие вести, что беда и горе вместе!.. Чай, и ты их слыхал раньше мово, отче митрополите… Все про царя про нашего…
– Слыхал… Слыхал!.. – поглаживая бороду, отвечал Макарий.
– Так что ж это будет? Долго ль это оно будет? Вот, помнишь, отец, мы с тобой думали: образумится юный, не закоснелый царь, боярами обруганный, запуганный. Отшатнется от них и от житья ихнего. Добре державу свою поведет… О земле вспомянет… По завету Божиему Русь заживет. А теперь?
– Что же теперь? Царь благочестия не рушит. И монастыри жалует. Давно ли Псковский монастырь щедро таково одарил, когда гостевал там по осени?
– Да, это што говорить! А вон псковичи-горожане стонут да охают. Разорил их наместник, ставленник литовский, дружок Глинских с Бельскими, Турунтай-Пронский, князь Егорий Иваныч! Сколько цидул да жалоб на Москву шло. И сюды жалобщики ездили ж, убыточились. А царь их и на светлые очи свои не допустил. Даром что, во Пскове будучи, всего наобещал.
– Что ж, на то его царева воля.
– Божья воля должна быть, а не человеческая…
– Будет… все будет, отец протопоп. Эка, горяч ты больно, словно молодятинка. Старики уж мы с тобой, батько. Пождать-погодить надо уметь…
– Э-эх, и то сколько лет годили! Всего Василия перегодили. Ивана Третьего памятуем. Другого Ивана, Четвертого, Бог послал, а все не легче…
– Будет легче, погоди, батька. Знаешь, зря слова я не скажу. Еще какие вести?
– Да Федька-протопоп сызнова хвостом завилял. Почитай, и в дому не живет. То сам по людям, то к нему они. Что-то вновь затевается…
– Знаю, что затевается… Все ведаю! А Федор и тут уже готов! Ну, на этот раз не пройдет ему… Пусть хорошенько последят за батькой: что, как и куды?..
– Да уж я и то наладился.
– Доброе дело. А я зато скажу тебе, о чем хлопочет протопоп.
– Ой, скажи, отче. Больно охота дознаться.
– Еще бы не охота. Дело-то не шуточное… Новая смута боярская… Не спится им, не дремлется, мирно не живется. Головы на плечах чешутся, хотят, чтобы кат их причесал, мастер заплечный!
– Новая крамола?
– Склоки боярские. Вот как промеж тебя же с Барминым. Только там потасовка вгорячую идет!.. По-прежнему, правда, не смеют они враждовать, челядь собирать да хватать друг дружку. Теперь малость царя опасаются. Все видели, как искромсанный князь Андрей Шуйский на снегу валялся… Как рот кровью заливало Бутурлину бедному, когда за единое слово несуразное язык отхватили боярину… Из-под полы теперь шпыняют бояре друг дружку.
– Знаю. Довольно понагляделся я…
– Ну, так и дальше слушай. Знаешь, чего боярин Захарьин домогается с того самого часу, как на племяннице его оженился царь?
– Вестимо чего: на место Бельских да Глинских самому встать охота. Да дело-то не выгорело…
– Кстати слово молвил. Теперь, гляди, выгорит! Выжечь литовцев собираются…
– Как выжечь?..
– Так… Как мурашей да пчел выкуривают. Не впервой оно на Москве.
– Ага, во што! Энто как при дедах еще бывало: кто на кого сердит, пусть того красный петух спалит. Так?
– Вот, вот. Начнут Москву палить. Народ булгачит: «Такие, мол, и такие бояре вас попалили!..» А народ темный, глупый…
– Дурак народ, што и говорить!
– То-то ж. Таким случаем и сами зачинщики в стороне, и с недругами посчитаются.
– Шуйские с Бельскими да Глинскими?..
– Там уж кому с кем придется.
– Так, так. То-то и ко мне людишки приходили. На духу каялись. Да невдомек мне было: какому греху прощенья просят. Вперед оно, словно бы…
– Вот, видишь.
– Да погоди, отче, а не будет оно и ныне, как в Коломне случилося? На свою же на шею неугомонные Шуйские как бы огню не накликали?..
– Не, ныне иное дело! Там наши земляки, новгородцы, впуталися. Больно лют на них царь… Помнит, как они еще Иоасафа из спальни у него тащили… да бояр любимых. А тута и сам он дядьев-то, Глинских длинноусых, не больно привечать стал. Вон, Михаилу во Ржев, на кормленье, от себя подале усылает. Конешно, зла он им не сотворит. А насолили они ему покорами за женитьбу… И коли народ встанет на Глинских, с народом государь не спорщик. Ему самому народ только одна и опора от бояр…
– Э-эх, кабы понял он!..
– Поймет… Начинает помаленьку… А мы поможем. Вон, Адашев сказывал…
– И мне Алексей говорил. Сын ведь духовный… Да что-то плохо верится… Доброе-то слово в душе у царя, что семя, при пути брошенное: и птица его клюет… И колымагами, колесами тележными давит… Проку мало. Спервоначалу шибко за доброе ухватится. И дрожит весь, и чуть не плачет… А там?.. Опять блуд да сором да крови пролитие… Подумать горько.
– Говорю, не кручинься. Вон из Казанского Юрта вести добрые. Сафа-Гирею конец подходит. По ем малолетний царенок, Утямишь, двухлеток остается… Мы и снарядим царя на войну. Авось там отрок опамятуется, если здесь не успеем на путь направить его…
– Да чем, отче? Чем? Буен вельми, горд и предерзостен отрок…
– А ты квасы ставил, батько?..
– Что за спрос? Случалось, отче-господине… Не без того в дому.
– А который лучше: что молчком киснет ай тот, что уторы рвет?..
– Так то квас, дело глупое… Людское сотворение…
– А то – душа, дело мудрое, сотворение Божеское. Побродит, поколи бродится… Да ежли уши и очи есть, увидит, услышит, на путь прямой выйдет, светильника не угасит в безвременье…
– Аминь, отче-господине! Твоими бы устами…
– Да грешные души уловлять?.. Стараюсь, батько… И по вере моей, по заслуге да отпустятся мне прегрешения мои мнози…
Перебирая хрустящие четки, Макарий беззвучно зашептал молитву…
Когда Макарий кончил, замолкнувший на время, сидящий в раздумье, Сильвестр снова заговорил:
– А как полагаешь, отче митрополите: не можно бы как ни есть то злое дело упредити?.. Не попустить огня и смятения на Москве?..
– Хе-хе, батько!.. Да подумай: реку ковшом вычерпаешь ли? Так и злобу людскую… Нынче упредишь… Изловят поджигальщиков… Перехватают бояр, которы шлют холопов на разбойное дело. А завтра другие будут… И так до веку веков… А вот запрудить реку да на свои колеса воду пустить, чтобы хлеб молола, это можно…
– И то бы добро… Да как оно выйдет?..
– Не спеши. И это узнаешь во времени… Теперь рано еще… Думаю я тут над одной вещью… Тебе показать хочу. Пойди сюды, батько…
Макарий подвел Сильвестра к столу, где лежали картины, нарисованные прозрачными красками на стекле.
– Ох, как лепо!.. – восторгался Сильвестр. – И как ты?.. Где это ты?..
– А так… Случаем Бог человечка послал… Видал ты, когда в стекла разны узоры да фигуры вплавлены? Венецианская работа… Как солнце лучом кинет в такое оконце, а пятна разные или фигуры – те так на полу, на стенах и обозначутся.
– Случалось… Видывал… В Немецкой слободе.
– Вот и у меня оттудова толмачом один… Фрязин он говорит, италийский… А я мекаю, просто жидовин. Да по мне все едино. Всякое дыхание да хвалит Господа… Занятный парень. Он бает: скоморошествовал в юности, а там и отстал. За рукомесло принялся… Да старого, веселого дела не забыл. Чудной человек. На разные голоса один говорит. И не познать: с неба ль голосит, из-под полу ли кто говорит глухо да протяжно. Словно из могилы. А на Русь давно ему любилося. Да, знаешь, не пущают чужие государи к нам знатцев никаких. Чтобы дольше неразумными мы пожили. Все же таки Петрусь мой… Петрусом Динарой его звать… Два раза он у самой русской границы был. От пруссов и от Нейстрии подбирался. Его ловили, раз даже батогами упарили. Не унялся мой Динара… Деньги, баяли ему, тут дюже легко наживать, на Москве. А у них – потуже. И проскочил-таки. Через Антиохию… С богомольцами… Вон куды! И показал он мне таку вещь… что…
– Какую?..
– Зело занятную… Говорит, та самая, что в поганских храмах ею мистерии египетски и чудеса лживые творили.
– Да ну?! Занятно…
– Да как ошшо! Вот не видал ты?.. А увидишь. Гляди, стемнело, на воле и в келейке моей. Как раз, что надобно. Вот я и покажу тебе. У меня готово… налажено…
Высокий старик пошел к углу, где стоял небольшой черный ящик, складной, с кожаным мехом, вроде гармоники. Труба, недлинная и довольно широкая, торчала с одной стороны. Это был фонарь довольно примитивного устройства, еще мало известный на Западе и совсем невиданный на Руси.
Зажег Макарий масляный небольшой светильник, стоящий в задней части ящика… Вставил стекло с картинкой – и на темной сейчас, келейной стене ясно обрисовался карающий Бог Саваоф, окруженный огнями и молниями.
Вдруг, с переменой стекла, картина изменилась. Сильвестр увидел Адама и Еву, которых ангел пламенным мечом изгонял из рая…
Даже вскрикнул от удивления старик.
– Вот чудо!.. Какая хитрая вещь. И все можно из нее увидать?
– Все, что заготовишь на стекле… Так вот, как видел ты. И чем ровнее стена, тем лучше.
– Господи… Что мне на мысль пришло. Вот кабы образки пострашнее… Да так, в потемочках государю нашему показать?.. Напугать, почище чем пожарами боярскими, можно и на стезю праведную наставить…
Все время к этому только и клонивший речь, но осторожный до конца Макарий посмотрел на Сильвестра с удивленным видом и наконец сказал:
– Ну и умен же ты, батько! Мне бы никогда такого не придумать!.. Правда твоя: можно попытаться. Устрашение безвинное чада во исправление его – не грех, но заслуга перед Господом. Только как ты свое измышление мудрое произведешь? Одному неспособно. Вот разве Петруса моего, который на разные голоса?..
– Вот, вот! И он нам будет надобен! – горячо отозвался протопоп, совершенно искренно убежденный, что он сам придумал план, давно созданный богатой фантазией Макария. – Он, Петрусь твой, отче, тоже царя попужает. Как начнет словно из-под земли рыкать. А я ошо Алеше, Адашеву мигну… Верный парень. И Никитке Захарьину сказать можно. Не выдадут. А то ежели самой царице сказать, что задумали мы есьмы царя от блуда, от гнева и от всех грехов содомских отворотить, она и сама нам первая пособница станет. Тоже ведь у меня на духу она кается. Знаю, сколько потайно слез проливает от остуды царской скорой. Только любит мужа очень, и не корит, и весела в его очах…
– И лучше так… Дольше не опротивеет… А там, може, и в сам деле с твоей выдумкой, батько? Може, Бог даст? Действуй, батько. А я и стеклышки, которы надобно, тебе изготовлю… Так и быть.
– Пострашнее…
– Конешно…
– Его самого… Царя-отрока… И всех тех, знаешь… Казненных… замученных… и загубленных от него.
– Ну, вестимо… А уж грех на тебе…
Оба старика принялись обсуждать в подробностях план огромной лжи, предпринятой «во спасение тысячи ближних» с самим Иваном, господином их, во главе…
И до конца мудрый Макарий оставил Сильвестра в уверенности, что поп самолично создал блестящий план нравственного устрашения для исправления царя-юноши, во благо и спасение царства.
А тот, вокруг которого кипело и бурлило все это море страстей, происков и чистых вожделений, – сам Иван ни о чем не догадывался, только жить торопился без оглядки вовсю. За три-четыре года, со дня гибели Андрея Шуйского Иван окончательно успел стряхнуть с души робость и страх, внушенный ему в детстве своевольными опекунами, первыми князьями и боярами.
Тем более что, читая и перечитывая царственную книгу с записью деяний своих предков, – чем занялся юноша для своего поучения, – Иван часто наталкивался там на те же самые мысли и факты, какие ему приходили часто в голову совершенно самостоятельно. И, как оказывалось, думал он правильно. У него, очевидно, был врожденный инстинкт власти.
– Царь я и по-царскому мыслю… – говорил себе Иван, – а они, гады, «о в ч и н о й» меня дразнят… Ну, дам я им знать… Попомнят… Мое время – впереди!
И Иван решил выжидать, как ни страшно было такое решение в пылком, неоглядчивом, болезненно впечатлительном государе. Тяжелый опыт детства, очевидно, не прошел бесследно.
Но вдруг Иван почувствовал, что почва словно колебаться начинает у него под ногами.
Первый почин этому положили Глинские, дяди его.
Подобно Воронцову, желавшему посеять тревогу в душе царя, явился теперь старший из братьев покойной княгини Елены, князь Михайло Васильевич.
– Здоров буди, племяш! Позволь нам, государь, с матушкой, княгиней-старицей, с бабкой твоею, во Ржев ехати, что ты, государь, жаловать мне, слуге твоему, на кормленье изволил. От греха подале.
– Когда? Зачем? Надолго ль собрался? – спросил Иван.
– Как вешние воды пройдут… Поживем тамо, покудова поживется… А зачем? Знаешь, племяш-государь, двум медведям тесно в берлоге. А ты себе нового завел, да еще с молодыми медвежатами! – пощипывая усы, угрюмо отвечал литовский магнат, намекая на дядю молодой царицы и братьев ее.
– Поезжай! – желая прервать неприятный разговор, сказал только Иван и отпустил дядю, довольный даже в душе таким оборотом дел.
Бабку-старуху, положим, он любил, и никогда ни в чем не мешала ему эта тихая, простая старуха, которая одна пригревала и баловала внука-сиротку в печальную пору боярского самовластия, когда даже иностранцы убегали из щедрой для них столицы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37