А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

При чтении его признания, пессимизм Сиприано относительно своей судьбы все усугублялся. В сообщении говорилось:

Перед пыткой доктор Касалья пообещал во всем признаться, и это его избавило от мук. Поскольку он потерял голос, признание свое он написал собственноручно. Он признал себя лютеранином, однако не распространителем этого учения. Он беседовал лишь с теми, о ком знал раньше, что они придерживаются реформистской доктрины. На требование сообщить сведения по вопросу «он и другие», он ответил, что не может этого сделать, ибо тогда ему пришлось бы давать ложныепоказания. И все сказанное им он подтвердил, когда ему пообещали помилование. Он обязался быть примерным католиком, если Трибунал сохранит ему жизнь, и все время обнаруживал несомненные признаки раскаяния.

Чем больше сообщений и признаний читал Сиприано, тем глубже становилось его отчаяние. С наступлением весны количество бумаг, приносимых Дато, все возрастало. Но он был так слаб, что чувствовал себя неспособным передвигать ноги в кандалах, и проводил дни и ночи, лежа на койке и кутаясь в плащ. Доставляемые Дато документы становились ему неинтересны – сплошь трусость, ложь и злословие. Надзиратель настолько с ним подружился, так ему доверял, что разрешал поверхностно пробегать приносимые бумаги и самому решать, стоит ли их оставлять у себя или же нет. Втайне Сиприано все ждал ответа доньи Аны на его прощальное письмо, но ответ не приходил. Он с радостью прочитал бы хоть два слова, но он сам, своей непреклонностью, положил конец их переписке, о чем теперь сокрушался. Ана Энрикес, всегда чуткая к чувствам других, отнеслась с уважением к его обету и его нежеланию нарушить клятву. Хотя Сиприано часто о ней думал, время оказывало свое неумолимое действие – память слабела и с каждым днем все трудней было представлять себе ее облик: профиль, слегка жестковатую линию рта, пряди волос над лбом, форму ушей – такие подробности забывались. Его мучило сомнение, чем вызвано молчание Аны – то ли уважением, то ли презрением, и его воспаленные глаза наполнялись слезами, которым он позволял свободно струиться по лицу: они приносили ему облегчение.
Так он лежал неподвижно на убогой койке, полуприкрыв глаза, устремленные на вечерний луч солнца, косо проникающий в камеру сквозь окно, в котором плавали мириады пылинок. В один из таких вечеров появился Дато, в своей красной шапке похожий на гнома, с показаниями фрая Доминго, так же отчужденно лежащего на койке. Сиприано взял бумагу и стал читать:

Нрав неустойчивый, – гласило краткое изложение его показаний. – К лютеранизму примкнул поздно, есть склонность к вербовке прозелитов. Тщеславен, перед Святым Трибуналом представился как старый член секты и сторонник новых течений. Виновником появления у него этих взглядов назвал «учителя», архиепископа толедского дона Бартоломе де Каррансу, лютеранина неведомо для самого себя, а вернее, предшественника лютеранства в Испании. О его послании «Ad Galathas» «Галатам» (лат.).

сказал, что оно соответствует лютеранскому духу, а о его «Катехизисе», что это трудная, черствая пища для простых людей, «у которых нет ни зубов, чтобы это разжевать, ни желудка, чтобы переварить». Подобные вещи, сказал он, не следует давать в руки неграмотным, а только лиценциатам и богословам.
Когда инквизитор призвал его к порядку, он повторил, что Бартоломе Карранса, возможно, и католик, однако, когда слушаешь его речи, в этоне верится. И, совершив один из своих многочисленных словесных пируэтов, фрай Доминго заявил, что «таков был сладкий сироп, которым архиепископ воспользовался, дабы привлечь его к своему делу». В целом он о сеньоре толедском архиепископе отзывался очень дурно.
Также он выдал Хуана Санчеса как совратителя монахинь из Вифлеемской обители и его собственной сестры Марии. Ввиду противоречий в показаниях ему пригрозили пыткой, но, оказавшись на дыбе, он взмолился, чтобы его убили, только не пытали. Святой Трибунал снизошел к его просьбе при условии, что он будет говорить правду. В последний час он снял вину с некоторых оговоренных, но не с архиепископа Каррансы.

Сиприано сложил листок с чувством огорчения – на допросах уже не один человек приписывал Каррансе основание лютеранского центра в Вальядолиде. Казалось, они думают, будто, возлагая вину на него, авторитетного деятеля Церкви, они в какой-то мере снимают вину с себя. Карранса становился, таким образом, некоей гарантией их жизни, козлом отпущения, главным виновником. Без его проповедей, его полунамеков, протестантизм якобы никогда не укоренился бы в Кастилии. Но в данный момент Карранса, похоже, мог рассчитывать на влиятельных покровителей.
Он услышал шепот фрая Доминго и, когда обернулся, доминиканец спросил, не разрешит ли он ему прочитать «эту бумагу». Сальседо, удивившись, спросил, знает ли он, о чем в ней говорится. Фрай Доминго знал. «Это мои показания, – сказал он. – Разве может там быть что-нибудь иное? Вы, ваша милость, дважды посмотрели на мою койку, прежде чем начали читать». Сиприано, шатаясь, поднялся, с трудом сделал два шага к койке доминиканца и левой рукой протянул ему листок.
– Вероятно, вашему преподобию не понравится то, что там написано, – сказал он.
– И какое это имеет значение? Надо знать не только то, что мы делаем, но и то, что нам приписывают.
Доминиканец прочитал бумагу молча, не возмущаясь и не комментируя. Сальседо, не сводивший с него глаз, увидел, что он складывает ее, и спросил:
– Ваше преподобие согласны с этим?
– Согласен с тем, что там сказано, но не с тем, о чем умолчали, – с долей язвительности ответил доминиканец.
В середине апреля в городе громко застучали молотки – стук начинался с первыми лучами света и не прекращался до глубокой ночи. Стук различных тонов, но в любом случае резкий и грубый, исходил с Рыночной площади и с различной громкостью разносился по всем кварталам города. Эти зловещие удары, казалось, ускоряли ритм жизни в тюрьме. Обычная рутина секретной тюрьмы вдруг наполнилась движением, суетой. По коридорам мимо камер ходили туда-сюда отдельные личности и целые группы, что-то приносили и уносили, давали указания узникам. Необычная суматоха совпала с частыми посещениями Дато, приносившим сообщения и послания. В первый вечер оглушительного стука надзиратель объявил:
– Строят помост.
– Для аутодафе?
– Именно так, сеньор, для аутодафе.
На следующий день Дато принес срочное сообщение, за которое Сиприано выдал ему дукат. Срочность была оправданной.
Заглавие гласило:
«СЕСО ОТРЕКАЕТСЯ»
Было заметно, что написан листок поспешно, в волнении от последних новостей, хотя почерк был четкий, почерк писца, легко читаемый. Очевидно, человек, намеревавшийся получить прибыль от этого «занятия», торопился пустить листок в обращение. Запись была сжатая, но решительная, содержательная, к тому же приговоры преступникам уже становились известны. Сесо был приговорен к сожжению и ввиду этого сделал новое заявление. Его отговорки, увертки, передергивание фактов, выраженное им желание умереть в лоне Церкви ничем не помогли. Тогда он заговорил прямо. В новом заявлении уже не было никаких обиняков, он был уверен, что приговор определен и апелляция невозможна.

Узнав о том, что ваши милости приговорили меня к сожжению, чего я никак не предполагал, я, дабы облегчить свою совесть и помочь выяснению истины, хочу сделать это последнее заявление.
Оправдания верой достаточно для спасения. Нас спасает Христос, а не наши дела. Для тех, кто умирает в благодати, не существует ни чистилища, ни какого-либо мирского наказания, его удел – небо. Было бы несправедливо, если бы после Страстей Господа нашего людям еще оставалось что-то очищать. Сие не означает, что я отказываюсь от всего, что прежде говорил, от признания, что чистилище существует. Я верую, верую в то, во что верили апостолы, и в католическую Церковь, истинную супругу Господа нашего Иисуса Христа, и в слова ее, содержащиеся в Священном Писании.

Сиприано трижды перечитал краткую исповедь дона Карлоса де Сесо. Он вспомнил, какие доводы тот приводил ему однажды в Педросе в доказательство того, что чистилища не существует, и как он без возражений с ними согласился. Потом он посмотрел на лежащего на койке фрая Доминго и тихо ему сказал:
– Дон Карлос де Сесо приговорен к сожжению.
Но пока на площади зловещей барабанной дробью звучал перестук молотков, события шли беспрерывной чередой. На следующее утро сам алькайд лично сообщил Сальседо, что к нему явился посетитель, но Сиприано не мог ходить, он еле двигался. Все его суставы как будто разъела ржавчина. Ему принесли миску с теплой соленой водой, сняли кандалы и заставили помыть ноги. На лодыжках краснело кольцо открытых ран, голени распухли. С трудом ковыляя, он последовал за алькайдом, опираясь на руку надзирателя. Оба покачивались, как пара волов в ярме. Свет на лестнице ослепил Сиприано, ему в глаза словно насыпали битого стекла. Пришлось зажмуриться и дать себя вести с закрытыми глазами. Ноги без привычного груза не слушались, скользили, онемевшие ступни не выдерживали тяжести тела. Он приоткрыл глаза, когда надзиратель остановился, а услышав стук двери, запрокинул голову и посмотрел в узкую щель между отекшими веками. Не веря своим глазам, на него удрученно смотрел дядя Игнасио. Он взял Сиприано за руки, видимо, спеша заговорить, чтобы не дать Сиприано возможности задавать вопросы.
– Твои глаза по-прежнему больны, Сиприано… Почему ты не обратился к лекарю?
– Это из-за темноты, дядюшка, из-за сырости и холода. Веки воспалились, я чувствую, как будто там внутри песок.
– Надо их лечить, – настаивал дядя Игнасио. – В тюрьме есть два лекаря. Это их обязанность.
И сразу же он заговорил о другом, о том, что, начался процесс над архиепископом Каррансой и, как полагают, процесс будет долгим и бурным. Следствие, наверно, продлится лет пять. Сиприано рассказал, что как в тюрьме, так и вне ее стен народ настроен против архиепископа. Чтобы лучше видеть дядю, он закидывал голову назад – тот сидел на жесткой софе, под наивной картиной «Успение Святой Девы», опершись локтями о колени, сплетя пальцы с холеными ногтями. Дядя все говорил о Каррансе, огорчался показаниями Сесо, Рохаса и Педро Касальи, которые, по его словам, искажали истину. Он сообщил, что в Вальядолид приехал Главный инквизитор и сказал, что, если бы речь шла о другом человеке, его арестовали бы без всяких поблажек. Сиприано ему заметил, что основной темой была встреча Сесо с Каррансой, после того как Сесо совратил Педро Касалью. Дядя был хорошо осведомлен и почти не давал Сиприано времени для ответов – было ясно, что он боялся оставить хоть малейшую щель, куда могли бы проскочить вопросы племянника. Карранса утверждал, что Сесо обманул его и Инквизицию, заставил их поверить, будто его взгляды внушены ему архиепископом. Однако все ухищрения нового председателя Канцелярии оказались напрасными. Достаточно было минутной паузы в его речах, как Сиприано задал вопрос, которого тот опасался:
– П…приговоры вам известны, дядюшка?
Дон Игнасио Сальседо беспомощно взглянул на него своими кроткими глазами, нижняя губа у него задрожала. Он с усилием произнес:
– Вчера мне их показали. Они должны были это сделать ввиду моей должности.
Сиприано ворочал головой, стараясь, чтобы лицо дяди не исчезло из поля зрения. Он видел, что дядя колеблется, бледнеет. Но это не помешало Сиприано упрямо повторить вопрос:
– Какая судьба ждет меня?
Игнасио Сальседо повременил с ответом. Он ограничился глубоким, сочувственным взглядом покрасневших глаз, но когда попытался заговорить, голос его дважды пресекся. Сиприано пришел ему на помощь.
– Наверно, костер? – спросил он. Дядя молча кивнул.
– С тобой на костер пойдут еще двадцать человек, – сказал он наконец.
Сиприано улыбался, чтобы смягчить напряжение беседы, чтобы показать дяде, что эта весть не застала его врасплох и не устрашила, что иного он не ожидал.
– Позволено ли спросить вашу милость, кто эти двадцать?
Дон Игнасио усмехнулся.
– Эту маленькую любезность я могу тебе оказать, – сказал он. – Запоминай: семья Касалья, включая Беатрис и останки доньи Леонор, фрай Доминго де Рохас, дон Карлос де Сесо, Хуан Гарсиа, три женщины из Педросы, бакалавр Эрресуэло, Хуан Санчес… кто еще?
– Этого достаточно, дядя.
– Во всяком случае, список не окончательный. Сегодня вечером вас посетит исповедник, и завтра, на аутодафе, у вас еще будет возможность изменить вашу участь – костер на гарроту. Ах, вот еще что! Останки доньи Леонор де Виверо будут вырыты, и землю вокруг ее дома посыплют солью в назидание будущим поколениям.
Теперь дон Игнасио Сальседо, казалось, успокоился. Он принялся говорить о том о сем, стараясь отвлечь Сиприано от главного. Однако Сиприано думал не о себе. Он колебался, он потерял из виду лицо дяди, пришлось повертеть головой, чтобы оно снова попало в фокус.
– А что будет с доньей Аной Энрикес? – наконец еле слышно спросил он.
– Ее освободят после легкого наказания: несколько дней поста, не помню, сколько. Она слишком хороша, чтобы ее сжигать.
Сиприано подумал, что дальше задерживать дядю означает продлевать пытку. Пошатываясь, он поднялся. Да, дядя прав. Ана Энрикес слишком хороша, чтобы ее сжигать. К тому же ее обманули, она была совсем юной, когда Беатрис Касалья и фрай Доминго ее совратили. На площади раздавался стук молотков, беспрерывный, сводящий с ума. Дядя тоже поднялся, осторожно взял его за руки, как слепого.
– Не хочу, чтобы вы тратили со мной время, дядя, – сказал Сиприано. – Благодарю вас за все, что вы для меня сделали.
Дон Игнасио привлек его к себе, поцеловал в обе щеки и с минуту подержал в объятьях.
– Когда-нибудь, – прошептал он на ухо племяннику, – все это будут рассматривать как покушение на свободу, которую нам принес Христос. Молись за меня, сын мой.
Сиприано не мог есть. Мамерто унес его тарелку нетронутой. Вечером начали исповедание. По камерам ходил фрай Луис де ла Крус, доминиканец, как и фрай Доминго; к Сиприано он зашел уже на закате солнца; стук молотков на площади все продолжался с неослабевающей силой. Когда фрай Луис де ла Крус угодливо приблизился к койке фрая Доминго, тот отверг его помощь.
– Падре, – сказал фрай Луис де ла Крус в ответ на его жест, – я лишь прошу Господа, чтобы вы скончались в той же вере, в какой скончался наш блаженный святой Фома. Я не буду ложиться всю ночь. Ваше преподобие можете вызвать меня в любой час.
Сиприано, не вставая с койки, принял исповедника приветливо. Поблагодарил за приход и сказал, что в жизни у него было три греха, в которых он никогда не сможет достаточно покаяться, и хотя он в них уже исповедовался, он готов еще раз в них признаться в знак своего смирения: это ненависть к отцу, совращение своей кормилицы, когда он воспользовался ее материнской любовью, и нелюбовь к жене, равнодушие к ней, которое привело ее к безумию и к смерти в лазарете. Фрай Луис де ла Крус кивал, улыбаясь, но сказал, что эта исповедь делает ему честь, однако в такой миг, накануне аутодафе, он ожидал слов раскаяния в приверженности учению Лютера. Сиприано, едва различая в полутьме лицо монаха, ответил, что всем сердцем воспринял учение о благодеянии Христа, иначе говоря, поступил сознательно, и в этом совесть его не упрекает. Фрай Луис де ла Крус, как бы пропустив эти слова мимо ушей, спросил, кто же все-таки его совратил, и Сиприано ответил, что этого сказать не может, ибо дал клятву, но он убежден, что тот человек также действовал без злого умысла. Утомленный обходом монах выказал резкое неодобрение, его раздражало упорство Сиприано, и он сказал, что не может отпустить ему грехи, но для этого еще есть время. Начиная с полуночи в распоряжении осужденных будет иезуит падре Табларес. И он смиренно посоветовал Сиприано подумать и, прежде чем с ним распрощаться, долго держал обе его руки, даже назвал «брат мой».
Едва он вышел из камеры, как в камере напротив, где находился Доктор, поднялся страшный шум. Среди голосов более спокойных, убеждавших его замолчать, – в том числе и фрая Луиса де ла Крус, – слышались громкие вопли Доктора, молившего Господа о милосердии, просившего просветить его своей благодатью, помочь обрести спасение. Вопли его были отчаянные, пронзительные, и в коротких паузах слышался спокойный голос фрая Луиса де ла Крус, а также голоса надзирателя и алькайда, явившихся на шум. Однако Доктор в исступлении не прекращал кричать, что он считает приговор справедливым и разумным, что он умрет с радостью, ибо не заслуживает жизни, даже если бы ему даровали ее, ибо он убежден, что после того, как он столь дурно прожил прежнюю свою жизнь, дальнейшее его существование не отличалось бы от нее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45