А-П

П-Я

 


– Понятно! – кивнул Мамонт Петрович и пошел взглянуть на карателя. Так вот он каков, недобитый фрукт белогвардейский! Здоровый мужик в шубе и в шапке, морда круглая, упитанная – не успела исхудать, глаза смиренные, открытые, в некотором роде добряк, если судить по круглой физиономии с курносым носом.
– Ложечников?
Ложечников чуть дрогнул, приглядываясь к высоченному военному, которого он принял за какогото нового, только что подъехавшего комиссара.
– С кем имею честь?
– Мамонт Головня.
– Маамонт Гооловня?!
Все пятеро – четверо мужчин и Катерина, уставились на Мамонта Петровича.
Катерина не опустила голову – ответила прямо и твердо на взыскивающий взгляд Головни. Она, конечно, узнала его, бравого партизана. И он ее узнал сразу. Изпод теплого платка выбилась прядка прямых волос на ее бледную щеку. Резко выделяются черные, круто выгнутые брови, пухлый маленький рот, утяжеленный подбородок с ямочкой, круглолицая, одна из тех, про которых говорят, – русская красавица. У партизан в Степном Баджее она была писаршей в штабе, и не раз сам Кравченко, главнокомандующий крестьянской армией, посылал ее в опаснейшие рейды в тыл белых за медикаментами и перевязочными материалами, и она всегда возвращалась благополучно. Говорили, что она находчивая, смелая, отважная, а было все не так – белые сами помогали доставать ей медикаменты, а взамен получали от нее все данные о партизанской армии. Они все знали, подготавливая июньский сокрушительный удар, – только чудом спаслась партизанская армия, бежав с берегов Маны в глубь непроходимой тайги, через лесной пожар за две сотни верст в Минусинский уезд, где партизан никто не ждал.
Мамонт Петрович хотел спросить Катерину, почему она, столь важная разведчица белых, не осталась на Мане, когда партизаны беспорядочно и суматошно бежали в тайгу?
Но он спросил совсем не о том:
– Так, значит, Катерина Гордеевна? Мда. Не думал, не гадал о такой встрече. Один вопрос у меня к вам, последний. Евдокию Елизаровну помните?.. Изза чего вы дрались с ней в доме вдовы Ржановой, что в Старой Копи?
Мамонт Петрович говорил спокойно, как будто размышлял вслух над трудным вопросом, и это его спокойствие передалось Катерине, смягчив ее окаменевшее сердце. Она не ждала, что с нею ктото из этих красных может так вот полюдски заговорить, как будто трибунал не приговорил ее к расстрелу.
– В Старой Копи? – переспросила она дрогнувшим голосом. – Помню, помню. Осенью прошлого года это было. Глупо все вышло. Ужасно глупо. Все были издерганы после боя за Григорьевкой. Если увидите Евдокию Елизаровну – пусть она простит меня. Теперь я знаю, кто подвел нас под пулеметы чоновцев. Он еще свое получит. А Евдокия Елизаровна… Дуня… она сейчас в больнице в Каратузе. Кто ее подстрелил в рождество – не знаю. Никто из наших не стрелял в нее. Никто. Это я хорошо знаю. Пусть не грешит на нас. А впрочем!.. Ее участь такая же, как и моя. «Мы жертвами пали в борьбе роковой!»…
– Это не про вас! – оборвал Мамонт Петрович.
– Как знать! Про всех, наверное. Ах, да какая разница!.. Я хочу сказать… Дуня ни в чем неповинна, хотя и была с нами. И с нами, и не с нами.
– В каком смысле?
– В прямом. Она ни с кем. Ее просто смяли и растоптали. А притоптанных не подымают.
– Она моя жена! – вдруг сказал Мамонт Петрович. Катерина посмотрела на него непонимающим взглядом.
– Жена? Дуня? Ваша жена? Да вы шутите! Ничья она не жена. После того, что с нею случилось, – она ничья не жена. Ничья. Она не живая. Изувечена.
– Воскреснет еще, – сказал Мамонт Петрович, не вполне уверенный, что Дуня может воскреснуть из мертвых, но отступить ему не дано было – в самое сердце влипла.
– Дай бог! – натянуто усмехнулась Катерина, удивленно разглядывая Мамонта Головню. Чудак и только. Ах, если бы побольше было чудаков на белом свете! Но она об этом не сказала Мамонту Петровичу. – Боже мой, как все запутано! Как все запутано! А вы… забыла, как вас величать… не судите меня строго. Я к вам, если помните, не питала зла. Нет! Если помните, конечно. И если разрешено вам помнить, – жалостливо покривила пухлые губы. – Я исполнила свой долг перед Россией, которую… так жестоко, так жестоко растоптали. Будет время, «подымется мститель суровый, и будет он нас посильней!..»
– Это песня тоже не про вас, – перебил Мамонт Петрович.
Катерина покачала головой:
– Еще никто ничего не знает! Никто – ничего! Да, да! Не надо быть такими самоуверенными. Ах да. У меня так мало осталось времени! Так мало!.. Я хочу… извините… попросить вас… поговорите, пожалуйста, пожалуйста! С Ефимом Семеновичем. С Можаровым. В трибунале я не могла… последняя моя просьба… разбередили вы мне сердце, что ли!.. О чем я? Ах да! Про сына. Пусть он ничего не говорит обо мне сыну – не надо! Неумно отравлять жизнь сыну. Вы меня понимаете? Это наша борьба. Наша кровь за кровь. А у сына… я еще ничего не знаю! Кем он будет, рожденный в мае пятнадцатого года? Кем? Я ничего не вижу. Тьма! Тьма! Если бы мы знали наше будущее!.. О господи!.. Как мне стало тяжело!.. Размягчили вы меня, что ли? Скажите, чтоб он не отравлял сердце сыну. И еще про дочь. У меня остается дочь. Полтора года девочке. Скажите ему… Если он… Нет, нет. Это невозможно! Хочу сказать…
Катерина не успела договорить – подошел Гончаров. Шепнул Мамонту Петровичу, что он задерживает.
– Кого задерживаю? – не понял Мамонт Петрович и взглянул на Гончарова, а потом на конвой с винтовками наперевес – понял все и отошел в сторону.
Раздалась команда караула:
– Трогайтесь!..
Первая пара, за нею вторая тронулись с места, а потом и Катерина. Она так и шла с недосказанными словами на припухлых губах, в черненом мужском пулушубке, глядя вперед себя, в неведомое, мятежное, с ветром и мокрым снегом.
Трое чоновцев с винтовками наперевес шли впереди, по трое с боков и двое с карабинами сзади. Следом за ними – председатель ревтрибунала, прокурор. Гончаров бок о бок с Мамонтом Петровичем, и чуть в сторону, ссутулившись, втянув голову в плечи, Ефим Можаров в кожанке под ремнем. Руки он засунул в карманы.
А снег все сыпал и сыпал, как бы нарочно заметал следы.

IX

Меланья не хотела пустить Дуню в дом, но кум Ткачук поговорил с нею, пригрозил грозным Головней, и хозяйке пришлось принять «ведьму квартирантку», самовар поставить и на стол собрать.
Филимона дома не было – на всю зиму уехал гонять ямщину кудато в Красноярск.
Кум Ткачук посидел часок с Дуней, выпил с нею по чашке чаю и ушел, так и не дождавшись Головни: «Почивайте, Евдокея Елизаровна, и хай вам добрые сны привидятся».
Но куда уж там до добрых снов!
Подмывало под сердце – трибунал заседает! Утопят ее бандиты, особенно Катерина. Она ее щадить не будет. Все выложит: и про связь Дуни с Гавриилом Ухоздвиговым, и про то, что Дуня всем нутром была с бандой, и пусть, мол, ей будет то же самое, что и нам, – смерть!..
Страшно и постыло.
Ждала Мамонта Петровича – больше некого было ждать в столь тяжкий час жизни. Она примет его и, если надо, всплакнет о своей горькой доле, только бы он защитил ее от новой напасти. Не любовь, а страх и безысходность пеленали ее с Мамонтом Головней; не любовь, а страх прищемил сердце. Сколько раз взглядывала на часики – тикитак, тикитак, придет не придет…
Деревянная кровать, пара табуреток, две лавки, иконы в переднем углу с луковицей свисающей лампады, кросна с недотканными половиками, самопряха в углу с льняной бородою на прялке, большущий кованый сундук и мешок с вещами Мамонта Петровича.
В мешок не посмела заглянуть.
А что если Мамонт Петрович не придет? Наверное, он там узнал всю подноготную про нее и скажет потом: «Ответ будешь держать перед мировой революцией, едрит твою в кандибобер!»
Холодно.
Когда под шестком в избе в третий раз загорланил петух, Дуня надумала сама пойти в штаб чоновцев и в трибунал – пусть берут ее, только бы не мучиться в неведении.
Посмотрела время на ручных швейцарских часиках – половина четвертого жуткой ночи!.. Горько усмехнулась сама над собою: «Вот уж счастливица, боженька! Нашелся муж, назвал женою и, не переспав ночи, – убежал. Сдохнуть можно от такого счастьица!»
Вышла на улицу в дохе, – если посадят, тепло будет. Не замерзать же в кутузке!
В калитке задержалась. Куда идти? Если уж сами придут, тогда другое дело. Что это? Когото ведут серединой улицы. Ближе. Ближе. Впереди красноармейцы чона в шинелях и в шлемах, с винтовками наперевес. Издали узнала Мамонта Петровича – спряталась за калитку, оставив ее чуть открытой. В оцеплении караула четверо со связанными руками, боженька! И Катерина с ними! Дуне страшно. Жутко. Доха не греет – до того трясет от мороза. Узнала маленького Гончарова, Можарова из Каратуза – начальник!.. Следом за всеми ехали на двух санях двое красноармейцев. К чему санито? Или их увезут куданибудь подальше? «Вот и отстрелялись на веки вечные! – подумала она. – Как теперь Катерина? Говорила, что она слезу не уронит перед красными. Сколько она партейцев самолично прикончила, и сама попалась».
Когда все скрылись под горою в пойму Малтата, Дуня прошла заплотом к высокой завалинке дома, поднялась, ухватившись за наличник, глядела вниз, в пойму, но ничего не увидела – снег, снег, метелица!..
Белымбело, как в саване.
Вся жизнь представилась Дуне тесной, узкой, как тюремный коридор. Одни – лицом к стене, других ведут мимо, мимо. Она побывала с Гавриилом Ухоздвиговым в красноярской тюрьме – смотрели красных. Думалось тогда – прикончили большевиков. Навсегда! Само «красное» стало пугалом не для одной Дуни. А вот они – красные! Живут и вершат свой суд революции. Какая же сила подняла их – обезоруженных, полуграмотных, притоптанных и оплеванных важными господами?..
Понять не могла. Свершилось так, и все тут. Знать, такая судьба матушкиРоссии!..

X

Путидороги скрещиваются.
На скрещенных дорогах развязываются узлы, и сама вечность как бы останавливается перед днем грядущим.
Пятеро главарей банды прошли последний путь и стояли теперь невдалеке от берега Амыла лицом к лицу со своими судьями и с теми, кому выпал жребий привести приговор в исполнение.
Четыре бандита, связанные одной веревкою, в сущности, не сегодня оказались связанными вместе, а давно еще, в пору Самарской директории и жесточайшей колчаковщины, когда каждый из них вершил казни над красными по своему опыту и разумению, не щадя ни женщин, ни стариков, ни малых детишек. Каждый из них мог бы соорудить себе пирамиду из трупов казненных. Они сами в себе вытоптали и огнем выжгли все человеческое и, конечно, знали, что их никто не помянет добром, а только проклятием и полным забвением; для них не было дня сущего и дня грядущего. И это они понимали, и потому им было страшно. До ужаса страшно.
Катерина в черном полушубке, неестественно выпрямившись и глядя вверх на отягощенное тучами небо, как будто шептала молитву.
Снег был глубокий и рыхлый, и главари банды увязли по колено в снегу.
Перед ними немо строжели семеро чоновцев с винтовками наперевес.
В лесу на прогалине было необыкновенно тихо.
Темнели высоченные ели по берегу Амыла. Фыркали кони, впряженные в сани.
Один из красноармейцев светил фонарем «летучая мышь», и председатель трибунала читал приговор осужденным.
Каратель Коростылев втянул голову в плечи.
Хорунжий Ложечников не выдержал и крикнул: «Кончайте!» И выматерился.
Председатель трибунала продолжал читать.
Мамонт Петрович внимательно слушал, глядя на Катерину. Он и сам не мог бы себе объяснить, почему ему, бывалому партизану и комвзвода Красной Армии, было жаль вот эту женщину, столь отчужденную и далекую от него во всех отношениях.
Председатель трибунала спросил, какое будет последнее слово приговоренных.
– Не ломайте комедию, обормоты! – крикнул Ложечников. – Кончайте!
Катерина коротко взглянула на всех и почемуто опустила шаль с головы на плечи.
Ничего не сказала.
Полковник Мансуров, заикаясь от страха, напомнил, что он лично не казнил совдеповцев. Онде не был министром в кабинете кровавого Колчака. «Произошла жестокая ошибка. Пощадите мою дочь, Евгению! Она ни в чем не виновна. Пощадите ее! Она ни в чем не виновна!»
– Заткнись, полковник! – крикнул Ложечников, но полковник все еще умолял, чтобы пощадили его дочь Евгению.
Ложечников матерился.
– Заткните пасть этому волку! – не выдержал полковник. – Я прошу вас… прошу… о, боже!.. помилуйте мою дочь!.. Пусть я достоин смерти с этими вот… бандитами. Но моя дочь, боже!..
Председатель трибунала ответил:
– Вашу дочь никто не собирается расстреливать.
– Дайте мне слово! – выкрикнул сотник Шошин. – Нас приговорили к смертной казни, а генералов почему не судили? Али помилуете? А еще большевиками прозываетесь!
– Будет суд над генералами, не беспокойтесь, – ответил Шошину председатель трибунала.
Мамонт Петрович спросил у Гончарова, про каких генералов говорит бандит?
Оказывается, в Таятах в женском староверческом скиту арестованы были два колчаковских генерала – Иннокентий Иннокентьевич Ухоздвигов и Сергей Сергеевич Толстов – князь, которых надо доставить в Красноярск.
– Где эти генералы?
– Здесь. В нашем штабе.
– А сколько всего бандитов?
– Восемьдесят шесть со скитскими. Игуменью взяли с монашками, а эти монашки – две жены бандитов: Ложечникова и генерала Ухоздвигова, а две – дочери. Одна – Мансурова, другая – генерала Толстова. В скиту у игуменьи был главный штаб банды.
К Гончарову подошел председатель трибунала. Переглянулись. Гончаров молча кивнул.
Настал последний момент…
– Гооотовсь!
Ложечников выматерился.
Полковник Мансуров громко сказал:
– Господи, помилуй меня! Спаси мою душу грешную! Евгению спаси, господи!
Гончаров скомандовал:
– По врагам мировой пролетарской революции и рабочекрестьянской Советской власти – пли!
Раздался залп из семи винтовок.
Четверо упали тесно друг к другу.
С деревьев посыпался снег.
Катерина продолжала стоять, подняв согнутые в локтях руки на уровне плеч, ладонями от себя.
Густо пахло жженой селитрой.
Гончаров повернулся к красноармейцам, вскинул револьвер, скомандовал:
– По белогвардейской шпионке и начальнице штаба банды – пли!
И еще один залп.
Мамонт Петрович видел, как Катерина с маху оттолкнула от себя огненную жарптицу, но жарптица раскинула ее руки в стороны, клюнула в грудь, в самое сердце. Катерина так и упала навзничь с широко раскинутыми руками. И вдруг, совершенно неожиданно, как будто кто щелкнул бичом, – еще один выстрел…
Никто не ждал этого выстрела.
Мамонт Петрович быстро оглянулся:
– Едрит твою в кандибобер, Можаров!..
Шагах в десяти от всех Ефим Можаров, както странно прижав руки к груди, согнувшись, сделал шаг, еще шаг и упал лицом в мягкий снег.
Один – лицом в землю. Другая – лицом в небо…
Все подбежали к Можарову. Он лежал скрючившись, зарывшись головою в снег. Папаха слетела. Мамонт Петрович повернул Можарова на спину. В руке зажат наган. В зубах – трубка. Потухшая трубка. Кожанка расстегнута. Никто не видел, когда он снял ремень и расстегнул кожанку. Выстрелил себе в грудь, точно, без промаха. Наповал. Снег быстро потемнел от крови. Под тусклым светом фонаря лицо Можарова казалось чугунным, как будто обуглилось.
Первым опомнился молчаливый прокурор:
– Как мы могли прошляпить, товарищи? Нельзя было допускать его на заседание трибунала.
– Он держался нормально, – сказал Гончаров.
– Головы, туды вашу так! – выругался Мамонт Петрович. – Бывшую жену вывели на расстрел, и – «нормально»! У него, может, нутро перевернулось за эту ночь. Он говорил мне про сына, который сейчас у него в Иланске у матери, а у самого в лице туман и отчаянность.
– Может, нам не все известно? – Гончаров переглянулся с председателем ревтрибунала. – Я говорил: Как могло произойти, что он с четырнадцатого года по февраль двадцатого проживал с нею, так сказать, одну постель мяли, а потом вылезло наружу из захваченных документов контрразведки: жена – белогвардейская шпионка! Тут чтото…
– Голова! – оборвал Мамонт Петрович. – А ты подумал про такую ситуацию: если бы шпионка не сумела обмануть одного человека, который доверял ей и ни в чем не подозревал, тогда как бы она могла обмануть всех нас? Я преотлично помню, как она ухаживала за мной, когда я лежал в тифу. Подбадривала, проклинала всех белых и все такое, а сама – белая! Знал я про то или нет? Мог ли подумать? Хэ! А вот почему она ничего не сказала в последнем слове после приговора – загадка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10