А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Я тебя застрелю, как собаку!
За этим криком начинался визг. Визгу отвечал тусклый, усталый голос:
- Мой дорогой, меня расстрелять нельзя, я через три дня буду руководить правофланговой группой нашей армии.
В крик и гул вошел в распахнутом бушлате Болтов, отвел крывшего и в бога и в боженят Лысенко от отшатнувшегося от него Северова, взял этого последнего за плечо и сказал:
- А я все-таки тебя арестовал, голубчик.
Эта черная, сгорбленная, - она расплакала все глаза (часовой запомнил мокрую, морщинистую розоватость век), она шатается, она липнет к белой стене и уходит вдоль белой стены.
На перекрестке (странные эти мужчины, они больше женщин боятся страшных известий) стоит он старый, постаревший за прошедшие только 15 минут, ловит вот локоть дрожащими неточными руками (такими ли они были двадцать лет тому назад, быть может, на этом самом перекрестке).
А завтра он и вовсе не выйдет из дому, и прикажет плотно закрыть последний ставень.
Уходят, клохча.
"Арестовано больше 170 человек зачинщиков мятежа"...
Карандаш репортера едва успевает записывать фактический материал.
- "Среди них есть партийные социал-предатели, эс-эры и меньшевики. Некоторые..."
Карандаш врезался в стопку.
"...прикрывались советской службой".
- Надо спешно налаживать работу Чрезвыкома и Трибунала.
"Тов. Болтов назн. пред. Чрезком".
"Но главное, раскрыта целая контр-революционная организация офицеров-монархистов, они преобладают среди арестованных".
- Конкретное предложение:
ВЗЯТЬ ЗАЛОЖНИКОВ ИЗ БУРЖУАЗИИ.
- Редакционному коллективу "Известий" составить и выпустить воззвание.
- А что сделать с этим мерзавцем, который позорил здесь?
На трибуне Болтов:
- Т.т. Вы только что назначили меня пред. Чрезвычайной Комиссии, а, простите на простом матросском слове, соображались ли вы с моей твердостью? Товарищи, я, может быть, дам потачку кому-нибудь. Я не отказываюсь, я положу все силы, но, может быть, есть у вас тверже меня товарищи.
- Доверяем!
- Доверяем!
Карандаш:
"Скромная речь тов. Болтова покрыта апплодисментами, слышалось: "Этот потачки не даст".
Город безлюден, тих, сер и сир. Чудовище становилось на дыбы, каждый его мускул горел внутри и напухал снаружи, стальными желваками перекатываясь под кожей. Блестела ощетиненная шерсть, и снопами било дыхание из разверстых ноздрей. Все это - до того момента, покуда гигантская укрощающая рука не сломала буйного хребта и чудовище, ложась в пыль, серело, уплощалось и становилось столь незаметным, что смешно было подумать, что оно было когда-то страшно.
В городе пахло гарью. Запах гари носился, как вчерашний день, неуловимый и несомненный, как опыт. Около пожарища было сухо: пожар окончился сам собой. Чудовище оказалось мизерным, как резиновый ярмарочный чортик.
Силаевский ехал с ординарцем, и по безлюдным улицам звон лошадиных копыт раздавался, как колокол. Всадники могли бы показаться фантастически громадными, такими они казались сами себе. Огромность, несоразмеримость создавали одиночество, в этом безлюдном мире серых насторожившихся домов не было ни родственников, ни друзей, ни просто людей равного всадникам роста.
Вечерело. Серело. Сливалось с пыльными сумерками. Кони, богатырски стуча, медленно дефилировали мимо черного остова погрома. Силаевский возвращался в гостиницу, в которой он занял нынче утром для себя, для Северова, для своего штаба и для предпологающейся пышности целый этаж.
Еще когда сегодня утром Силаевский занимал номера, с ним было человек двенадцать народу, а в гостинице никого не было, кроме швейцара-татарина. Татарин что-то возражал, при чем для его произношения были слишком неповоротливы и грузны русские слова, а его возражения не то что никто не слушал, а просто никто не верил в то, что он может разговаривать. Но теперь Силаевский знает заранее, что гостиница, из которой бежали даже крысы как с тонущего корабля, уже доверху наполнена людьми, ищущими приюта, а администрация, т.-е. рыхлая дама - жена хозяина, ее худая невестка и горбатый родственник, исправляющий обязанности бухгалтера, наверное, попытались занять его, Силаевского, аппартаменты и даже, возможно, оттягали две-три комнаты в конце коридора, остановившись на этом только потому, что плачущий акцент татарина в достаточной мере выражал ужас перед утренними сердитыми постояльцами. Силаевский с горечью думает, что номера, занятые им для своих людей, стоят, наверное, пустыми, а в его личных двух комнатах сидит только вестовой да еще два-три человека из тех, которых он никогда не замечал, но которые неизвестно почему оказались ему преданными.
Все это так и было.
Неудачи идут сериями.
Силаевский возвращается с митинга. Внезапно после боя, после запаха пороха, после незамеченной бессонной ночи, оказалось, что маратовцами командует не он, а этот большой смуглый, с лицом таким грубым, что кажется рябым, матрос Болтов.
Да и какое единоборство могло быть? Победа над мятежниками была ведь не его - Силаевского, а Советской власти, синеблузым воплощением которой и был этот матрос. И вот оказывается, что матрос волен делать все, что угодно. Власть, посаженная на место чьими-то руками, вольна признавать и вольна не признавать эти руки. И когда Силаевский, после информационного доклада Болтова маратовцам о сегоднешнем выступлении Северова, о его аресте, как контр-революционера и скрытого потатчика мятежникам, пытался защищать Северова, то сам же понял, что в глазах окружающих он, Силаевский, такой же, и он не понимает теперь, почему матрос Болтов его беспрепятственно не арестовал за сочувствие к контр-революционеру.
Было это в Кремле. Маратовцы уже отдохнули, а после речи Болтова, они почувствовали, что несут здоровую функцию вооруженной силы организованного государства. И обещание Болтова о выдаче полного комплекта нового обмундирования приняли как в награду и знак благосклонно на них изливающейся высшей силы.
Силаевский начинает понимать недостатки системы. Калабухов, Северов, он сам - связаны с массой, не внедряющейся в нее сложной аппаратурой мелких начальников, а лишь непрочными, эфемерными нитями симпатии и непосредственного воздействия.
Уже в номере, говоря с прежними незаметными, хотя и знакомыми, а теперь преданными партизанами, Силаевский сам дивится, откуда появились у него замашки и повадки вельможи, переживающего опалу со сменой династии? И в его номере сразу устанавливается дружественность.
Решение Силаевского готово. Энергия для его выполнения есть. У него не достает только навыка для интриг.
Плюясь, матеря и стуча по столу, Силаевский объясняет партизану Ткачуку, одному из оказавшихся преданными, то, что он не может поверить бумаге по неумению с ней управляться. На столе лежит лист, на котором химическим карандашем, этим спутником малограмотности, написано.
"Алексей Константинович, Юрий Александрович, т. Северов в благодарность местной властью арестован, он сказал неугодную большевикам речь. Вам еще нынче утром были посланы все сообщения, а также письмо Юрия Александровича, в котором все изложено, так что мне не приходится ничего кроме этого писать, кроме печального ареста, то сообщу еще о себе. Мое положение здесь после выходки т. Северова тоже не прочно. Сейчас был митинг, на котором я тоже выступал против матроса Болтова, выбранного председателем Чрезвычайной Комиссии. Этот Болтов первый ворвался в Кремль, занятый белогвардейцами. За него была коммунистическая ячейка и она всех перебулгачила, а у нас своей ячейки нет у маратовцев. Я думаю, что мне удастся перетянуть маратовцев на свою сторону, чтобы они протестовали против ареста Юрия Александровича, но только на это мало надежды. А все, кто знает о вашем несчастье, вас очень жалеют. А об несчастье знают все.
С товарищеским приветом Силаевский верный вам".
Партизан Ткачук, начиненный тревогами, крадучись выходит на вечереющую улицу и идет к вокзалу.
Четвертая.
ДНЕВНИК НАШТАРМА ОСОБОЙ РЕВОЛЮЦИОННОЙ Е. М. ЭККЕРТА.
Проще говоря, назвался груздем - полезай в кузов. Это я о себе.
О том, что делается. Считаю тактику всех дыр одним куском пакли - совершенно пустым и несостоятельным делом. Господин Северов, который посещает наш штаб и знакомится с секретнейшими оперативными сводками на правах дружбы с командующим армией (мои протесты не помогли), утверждает, что эта моя любовь к порядку произошла от буржуазности и скопидомства, и от моей немецкой фамилии. Может быть, он и прав.
Но когда мы почти целую треть действующих сил снимаем с фронта, где противник имеет очевидный перевес, я готов был назвать это глупостью или преступлением, но, во-первых, я, к сожалению, сам участник этого преступления, сообщник тех, кто расточает и унижает Россию, во-вторых, в нашем ясном и выработанном веками деле, изредка начинают фигурировать такие факторы, которые профессора академии генерального штаба определяют пожиманием плеч, а штатские журналисты уверенно называют революционным подъемом масс и даже учитывают это обстоятельство в своих смехотворных в результате стратагемах. Но все-таки мне непонятна спешка, с какой командующий по первому требованию Севкавокра, которому мы к тому же не подчинены, приказал снять с фронта полк имени Марата и отправил его на усмирение предполагающегося восстания.
Нынче утром, когда я встретил Северова, он заявил мне:
- Слушайте, Эккерт, - полк имени Марата, - название-то какое! Из-за одного этого названия следует писать дневник, чтобы оправдаться перед историей.
Он хитро поглядел на меня, показал на пустырь, куда к обеду собирались красноармейцы, и продолжал:
- По моему, все бывшие офицеры генерального штаба должны писать дневники и мемуары. Это, как осязание у слепых, позволяет им разобраться в обстоятельствах, из которых они упразднены.
Я глупо покраснел. Чорт знает, откуда он догадывается обо всем. Я уверен, что он ни с кем не говорил обо мне ни слова, даже с Калабуховым, с которым у них такая пылкая дружба. Да и у меня конфидентов немного.
В тот же день вечером. На фронте мы одержали крупный успех. Заняли село Z. Налетели, разбили на голову чехо-словацкий полк (в таких случаях я спрашиваю себя - при чем я здесь?), взяли первых пленных. Везет. Решающую роль в действиях под Z. сыграла "седьмая рота". Замечательная часть. Бред нашего сумасшедшего морфиниста. За семь месяцев гражданской войны это великолепное воинство успело сменить несколько знамен.
Сформировалась рота (или какая-то другая часть) где-то под Новороссийском из матросов, оставшихся от разрушенного германского флота, и перекочевала, кажется, в Одессу. Ей ровесница эта песенка: "Матросы защищали геройски революцию и аппетитно брали с буржуев контрибуцию". Рота была красная.
После эвакуации Одессы они через Украйну перебрались на Дон и служили, кажется, у Каледина, против которого непосредственно перед этим они дрались где-то в Донецком бассейне и в подходящий момент сдались. Теперь сухопутная "седьмая рота" у нас.
Какого полка? Какой части? И у какой власти эта матросня составляла седьмую роту? Я просто думаю, что слово "седьмая" здесь заменяет более подходящее определение.
Дерутся они на спирту, как зажигалки на бензине, и, разумеется, кокаинисты. Благодаря особой системе Калабухова, наша армия специальными воинскими доблестями: дисциплиною, внешним благообразием - не отличается. Но даже и у нас сухопутные моряки имеют свою несколько необычную историю и кое-чем отличились. Не далее, как недели три тому назад, они разграбили одну слободу. Местная уездная власть хотела их разоружить, обиженная рота явилась полностью к нам в штаб. Калабухов, надо отдать ему справедливость, изрядно их распек и обещал расстрелять зачинщиков.
- Даешь Москву!
- В чем дело?
- Желаем эвакуироваться!
- Больны.
- По закону имеем право. Даешь врача!
Освидетельствовали. Все сплошь сифилитики! Да как! До одного.
Командующий уже отдал распоряжение об аресте главарей банды. Я его с удовольствием подписал, но тут вмешался Северов. Сифилитики, покинув штаб, самовольно ушли в тыл. Дня три околачивались где-то. Когда они возвратились смущенные и еще более сиплые, чем всегда, Северов успел уговорить Калабухова, и из арестованных ликвидировали только двоих, а остальные были снова отправлены на фронт. И мы одержали победу.
Прервал на двадцать минут. Получено первое сведение о том, что маратовцы уже дерутся с мобилизованными в мятежном городе. Железнодорожный телеграф в наших руках. Идут депеши с личным шифром Калабухова от Северова. Знаю только, что во главе восстания стоит комитет офицеров и какой-то полковник Преображенский.
Калабухов прервал всю текущую работу, и Григоров, его денщик, лег, как цепная собака, у вагона командующего и никого не впускает. "Отец (так он называет Калабухова) занят".
Все сведения о мятеже я получил потому, что и у нас есть несколько хороших вещей. Великолепная радиостанция. Перехватили воззвание, посланное восставшими казакам. Воззвание составлено в очень корректных словах, но вяло и скрипуче.
Кстати, о хороших вещах. Подходя с оценками 16-го года, когда у нас в действующей армии были сороколетние, они же - крестики, маратовский полк - часть не плохая, там есть так называемая коммунистическая ячейка, которая держит в руках весь полк, а нужно отдать большевикам справедливость, - организаторы они прекрасные. К слову сказать, часть полка ушла полностью еще с северного фронта. Калабухов уже точил зубы и даже собирался переформировать полк, а теперь по известным соображениям отослал его подальше от штаба. У нас назревает еще одно недоразумение, в котором маратовский полк явно действовал бы против командующего.
Два часа ночи. Пишу подробно. События знаменательные. Продолжение утреннего разговора с командующим. Он бледен. До синевы. И видимо расстроен чем-то посторонним нашему разговору. Говорит так, как будто весь рот полон слизью. Поминутно сплевывает.
- Вы знаете, товарищ Эккерт... Впрочем нет, - сказал он, - вы знаете только первую часть. Комиссар штаба армии (забыл фамилию - Э.), который завтра переедет со своим штабом, завтра же отправится во-свояси в Реввоенсовет фронта. Первая часть: его приезд, вторая - его недобровольное отбытие.
Я твердо ответил, что вышеозначенное действие, которое он называет второю частью и которая, видно, будет считаться незаконною, он может принять на свой страх и риск, не предваряя меня об этом.
Считая долгом развить свою мысль, - "не знаю", - сказал я, - осведомлены ли вы, товарищ командарм, о тех чувствах, с которыми я участвую в гражданской войне, да еще на той стороне, окраска которой мне не по душе. Но я во всяком случае не могу разделить ответственность за явно противные высшей власти действия."
Я заявил, что буду подчиняться решению Реввоенсовета фронта, а не устраивать сепаратные выступления против него. Я сказал, что весь разговор мне вообще странен, подчеркнул, что я службист, заметил, что в особенности мне трудно работать с человеком, партийность которого кажется правящим лицам не совсем приятной, что ставит меня вдвойне в тяжелое положение.
Мне безразлично в конце концов - Троцкий, Калабухов или Теплов. Они мне все навязли в зубах, и едва ли для них это тайна. Стоит почитать их газеты. Но Троцкий и Теплов, говоря служебным языком, - высшая инстанция. Наконец, сам я назначен не Калабуховым, а это мне известно - вопреки его желанию, и я буду подчиняться тем, кто послал меня служить.
Вот смысл моей, довольно пространной речи.
Калабухов выслушал меня не прерывая.
Сию минуту пришла записка об отстранении меня от должности.
Какая нелепость! Кому я сдам дела?
На другой день утром. Вчера заснул спокойно. Встал, как всегда, в восемь. Эти откровенные записки послужат мне когда-нибудь оправданием.
Когда-то в академии я учил, что такое история. Теперь я не припомню точного определения. Но у меня есть смутное убеждение в том, что то, что делает человек в моем положении, - важно и подлежит непременному объяснению. Я четыре года правлю войною. Мыкаюсь по всяким штабам. Это способно отучить человека не только от понимания того, что такое история, но и вообще такое положение, похожее на скучное кровавое языческое торжество, лишает понимания общего течения современности. Просто теряешь глазомер на действительность. В ту войну, я был работягой, лошадью, недоедавшей, недосыпавшей, в сущности безответственно везший на себе трупы. В эту - то же самое. Жизненное назначение мое не изменилось. Так в чем же дело? Почему теперь на меня выпала внезапная обязанность отвечать за себя?
--------------
После перерыва. Обычные утренние бумаги пришли ко мне. Очевидно, Калабухов предал забвению вчерашнюю записку, хотя он не из тех людей, которые что-нибудь забывают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14