А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Есть ли у вас ручательство социалистов справа о поддержке?
- Нет, и на чорт они нам! - сказал и рванулся поручик Антипьев.
Он сразу смолк под черными искрами.
- Ее, этой поддержки, нет. Разрозненное присутствие пяти-шести кадетов и эс-эров на прежних наших собраниях - ерунда. А какую мы дадим идеологию? Плакат с синим андреевским крестом? Слабо! Бросьте лозунг: казаки спасут от мобилизации - это дело. И поменьше пишите об Учредительном Собрании. Но все это возможно и исполнимо только при первых моих условиях. А говорить о повсеместной победе рано.
- Это чепуха! - рванул снова рыжепламенный Антипьев. - С одной стороны чехо-словаки, с другой казаки...
- Однако в Питере - большевики, в Москве - большевики.
- Поручик, вы просто отказываетесь от участия!
Черные глазки пали вглубь.
- Легче. Я не откажусь пойти на верную смерть. Мне нечего делать на свете без моего государя. Умирая, я пойду представиться ему. Он еще теплый в раю.
Стол вдруг стал белее и шире.
- Кстати, господа, - хрипнуло справа: капитан Солоимов: - Агитация ведется штатскими слабо. Вы совершенно резонно, поручик... Вот все больше насчет... Учредительное собрание... Виктор Чернов... Какое кому дело, я спрашиваю, господа?.. А кроме того болтуны нелепые... Я сегодня стороной услыхал разговор об орденах...
Он иссяк и показал на поручика Крамаренко.
- О ваших... - и смолк, задышав хрипотой.
Вдруг как-то сверху разбежался резкий треск из передней, все вскочили: звонок.
- Звонок! - и по лицам прошлась белая пуховка. Звонок был не условный.
Но пришедший, видимо, опомнился и сразу успокоительно пробежало: длинный-короткий-короткий.
- Свой.
- Господа! Радостное определенно известие. В губисполкоме получены определенные сведения, что в Баку свергнуты большевики.
- Ур-ра!
- Тише.
- Промысла горят. В городе англичане. Турки отбиты определенно.
- Ур-ра!
- Дайте договорить. Тише, вам говорят!
- Помогал Центрокаспий, моряки.
Что-то резко звякнуло: Крамаренко бросил стакан.
- Я верю в победу!
- Вот вы! - рванул опять Антипьев, весь обгорая возбужденно и рыже. Есть везде патриоты. Даже среди матросов, правду я говорю.
Сразу слова вылетели из иронических кавычек и плеснулись в нестройный гул.
У Чрезвычайной Комиссии уже были нити. Но она пользовалась всеми преимуществами осведомленной власти, даже молодой: слежка была за домом полковника Преображенского, в котором к полночи погас откровенно весь свет.
Третья.
Над изжелта-зеленой гладью лугов, мимо выпуклых вышивок лесных опушек, по клоками разорванной канве проселков, сопровождаемые белыми потоками шоссе и звонко холодеющими рельсами, из серо-красного каменного месива - из Москвы - звенят и воют телеграфные провода, тронутые длиннопалыми ветрами. Бред цифр - шифр. От мачты к мачте легчайшие молнятся значки радио.
Из нашего города рванулись точки и черточки, уловленные платиновым ногтем Московской радиостанции, которую долго вызывали, повизгивая жалобно и тревожно:
Москва. Кремль. Копия. - Роста. - Объявлен призыв в Красную Армию трех возрастов новобранцев и солдат старой армии, на основании постановления В. Ц. И. К.
Над полями, будто в окопы залегшими, в затишье ширится шорох электрического волненья, шуршащего, как шелками, скатками бумажных лент; длиннопалые ветры щупают тонкие проволочные паутины народной связи.
РАЗГОВОР ПО ПРЯМОМУ ПРОВОДУ.
- Штаб Севкавокра? Говорит губвоенком Лысенко.
- Да, штаб Севкавокра. Говорит командарм первой особой революционной, Калабухов. Здравствуйте. Вы меня вызывали? В чем дело?
- Здравствуйте, тов. Калабухов. Наштафронт подтверждает приказ вам послать два батальона, я прошу ускорить посылку. Пошлите сразу и на пароходе и по железной дороге, с соблюдением всех мер осторожности и секретности. Просьба поспешить с погрузкой. На завтра назначен сбор мобилизованных, а в городе и в губернии очень беспокойно. Гарнизон у нас совершенно не соответствует своему назначению. Есть матросы - черноморцы, но их мало и настроение у них неопределенное.
- Хорошо. Полк Марата, самый крепкий из всей моей армии, уже снят с фронта. Кроме того к вам вызвали добровольцев. Их набралось около роты, остальное дополним. Первый батальон уже направлен на пароходе, будет завтра к полдню. Второй начнет грузиться в вагоны через три часа, как только я вернусь в штаб армии. Начальником назначаю т. Северова.
Когда ночь осела синью, словно избила в синяки хрупкий деревенский день, наглухо законопачивая темной паклей все овражки, буераки и лога, тогда отстраняя миллиарды шифровых цифр по проволочным жилам заструился:
Приказ N 67.
Всем волсовдепам и всем, всем.
Трясясь в телеге, Елена чувствовала, что ее прохватывает не то сырость, тянущаяся из болотистых низин, не то страх, перед первым ответственным выступлением; и, когда подъезжая к селу, она увидела, что крыша волсовдепа нахмурена, что вообще кругом бушуют беззвучные нахмуренные крыши, что темный свет, похожий больше на тусклый пьяный ужас, нежели на свет керосиновых коптелок, даже больше, на холодный малокровный закат поздней осени, нежели на теплые коптелки, - то она почувствовала себя совсем потерянной.
Но думала Елена для ободрения грузными и величественными мыслями.
"А вдруг все то, за что жизнь губерний, округов, всей России бросается помятой картой в тысячной игре, все те, кто сейчас обречены на муки и смерти за десятилетья и столетья будущего счастья... А вот надо довериться на ночь этим избам, мирно жующим травянистые дворы. А вдруг... освирепевшие... дрекольем выбьют окна, те дзынкнут... освирепевшие мужики... Мирные стада деревень... да они бешеной слюной исплюют... И эти вот плакаты и объявления на штукатуренных стенах волсовдепа"...
Она падала в густую тьму, одуренная сыростью, а сырость налегала прелым когда-то, ледяным теперь, - телом.
Тревога ширилась по селу. Ее разносили в вязкую темь, уходя и кашляя, крестьяне; в темноте кашлял совет, задыхаясь махоркой разевая желтый оскал жгучих окон; из отворяемых дверей он выдавливал золотых увальней, которые мгновенно гасли. Село отодвинулось, село залегло в лощину строем подрубленных пулеметом серых рот.
Деревенская жизнь - не городская; она спокойная, непобедимая, незыблемая: в задах, в одном овине, слышался придушенный соломой разговор (осенняя жатва девичьей невинности); овин опустил соломенные брови.
В соломенном же чреве:
Шелест. Биенье. Стон. Плач. Судорога. Гуще темнота. - "Не надо". "Больно". "Милый". - И шелест снова. Хрипенье. Духота. Поцелуй. Отдых.
- А в тот день - уезжать.
- Когда?
- В четверг.
Даже те, любившие в ломком холоде ночи, уже знали о том, что делается на заседании волостного совета.
Елена возвращалась с заседанья и, несмотря на то, что постановление волостного совета и резолюция: "приветствуем решение Советской власти" и "да здравствует Рабоче-Крестьянская" и т.д., все было вынесено в духе того, что хотела бы сказать и сделать она сама, Елена, - она все же чувствовала себя разбитой, поврежденной непоправимо. Сидя с председателем рядом (вспоминала она), раскраснелась, задыхалась, удерживала кашель, который выбивало из глотки шершавыми, волосяными метелками, отстранялась от дыма, наседавшего на нее, чувствуя себя всем чужою и всех чужими, и почему-то в чужой дымной похлебке.
Она шла задами: хотелось итти одной. Уже подходя к дому, который она хорошо заметила и в котором она должна была ночевать, она услыхала вылезшую ей навстречу парочку, которая снова отшатнулась куда-то, где, слышно было, отряхалась и охорашивалась, как петух с курицей. Елене стало грустно: Алеша. Но она тут же подумала, что и этой парочке придется после-завтра расстаться. Ее, Елену, - Елена это знала, - здесь ненавидят за то, что она привезла печатный текст приказа N 67, за то, что она стала вестником несчастья, как в греческой трагедии, что, пожалуй, ее румяное, свежее, наливное лицо запомнили навсегда, чтобы, вызывая его в памяти, проклинать его. И утешало только горькое, много тысяч лет прозвучавшее сознание: они сами не знают, что делают. Они не знают, что борются за грядущее (Елене уже пришедшее) счастье, близкую радость... В раю должен стоять не страж и не привратник, а зазывала.
Она свернула в переулок, вышла на улицу и сразу, повернув, наткнулась на золотой жгучий сноп: сверкнул в лицо электрический фонарь:
- Кто идет?
Голос молодой, насмешливый и злой.
Елена не ответила. Со стороны бросилось:
- Оставь, Вася, свою австрийскую штуку.
- Стой! Куда идешь? А эта...
самая... большевичка.
- Да! - твердо резанула Елена.
- Не боишься?
Елена опустила руку в карман. Браунинг.
- Не боюсь.
- Ну, потом забоишься.
Фонарик пропал.
Поутру, после завтра, горластые телеги выплакивали скорбный отъезд скрипучим и грохочущим шумом, двигаясь к станции одни, другие к пристани, кому куда удобнее, всем одинаково широко бил в лицо чужой, холодный ветер, как бил он в необозримое лицо желтому хризолитовому утру.
- Прощайте!
Мамка надрывается до самой околицы, причитывая, что не кончается война проклятая вот уж сколько лет, ругает кого-то, даже ругнула, вспомнив (никогда не забудет) приезжавшую шлюху: "Разорвать ее, проваленную, на части".
Сзади, отставая от уезжавших, сползали непроспавшиеся избы, собрались, галдят; дом богача Баландина даже позеленел от злости, словно отравленный; старики, не ехавшие в город, а вместе с бабами провожавшие до околицы, ввинчивали в уши жестокий, клокочущий в слабом горле крик:
- Ребята, не робей!
- Главное, скопом!
- Скопом на них наседайте! Скопом дружнее напирай на них.
- Наседайте, не давайте дыхнуть!
- А мы здесь. Поддержим своих.
- Снесем конуну.
У младенчески-желтого утра в руках золотая игрушка - солнце; хочет желтоволосый младенец подбросит выше золотой блинчик; силится - не может: осень; казалось: на подмогу обессилевшему утру идут обеспокоенные деревни.
Мобилизованные шагали: не забыть, унести. Не забывают; несут глазами память о дороге и угол опушки; некоторые ровнее, не расплескивая, несут воспоминанье, - это те, что путь выматывают пехом; некоторые на бранчивых телегах искажают дорогие очертанья.
Обгонял шарабан.
- И Баландина Ваську повезли.
- А ему за что может быть послабленье?
- Теперь богачей нет. За богатство теперь по головке не гладят. Не пощадят.
- Ну, его не жалко.
Вплывает прямо во взор пристань. Река надувает серые губы, дуется, плещется; прошелся ветер, потемнело, посинело младенческое утро.
Четвертая.
В петле железнодорожного узла, рассеченного широким лезвеем реки, опутанный проводами, стоит серый громадный вокзал; вот там, на четвертом запасном пути помещается поезд Штаба первой особой революционной армии. Вокзалы и станции поражают наблюдателя своим чрезвычайно долголетним неправдоподобием и вымышленностью - в русском пейзаже. Вокзалы и станции создают в русском пейзаже веянье настороженности и осторожности; настороженная казачья станица с перепугу шарахнулась от станции под гору, переводя там дух, высунув, как зеленый язык, к станции сады и осклабив, как черные зубы, пахоть огородов. Там на полотне, на гребне насыпи, желтый с коричневыми и рыжими пятнами, бронепоезд, обрюзглый, оседающий холодно и грозно, на запад повернул площадки и башенки. Толпы товарных вагонов сердито разогнаны под откос, к пустым пакгаузам, где эти красные стада оберегаемы, как черными военачальниками, закопчеными паровозами. Один из них, задыхаясь и лязгая, натужливо барахтается от насыпи к выемке, повизгивает, составляя маршрутный поезд для Первого Советского имени Марата полка.
За вокзалом, где иссыхает золото листопада, - палисадники и большой пустырь; там в червонном воздухе носятся алые расплавы атласных рубах и щегольских чакчир. Так братве позволил одеться командарм, при чем сколько ни было приказов надевать на позициях защитные цвета - до сих пор не помогало.
Готовятся обедать. Бегают к походной кухне, садятся с котелками на корточки около составленных в козла винтовок. Многие - в скатках.
На площади грохотно, звонко:
живы люди.
Эта поездка, что белый билет: сутки безопасности после кадетского фронта.
Жить надо.
- Есть!
Так кажется? или в самом деле:
обнимай, целуй в красные рябиновые с горечью губы молодую фальшивомонетчицу - осень, пахнущую... как шинкарка - вином.
- Есть!
Так кажется? или в самом деле: горит над сотнями обветренных лиц пожар округленных глаз. Глаза - светлее светлолицего русого солнца, разноцветнее до смерти закупавшихся в сентябрьском пламени деревьев и трав.
Жестяные гирлянды котелков с горячими щами расхватаны хищно и голодно; пахнет остро и удушливо - консервами.
- Питайся, братва.
- Есть!
Перед отправкой выйдет командарм. Он сейчас из зеленого пыльного автомобиля провалился куда-то за коричневую чешую пухлых, расшикованных международных вагонов, пахнущих жирным мясом курортных (Москва-Козлов-Ростов н/Д.-Кисловодск) буржуев и ароматных анемичных дам - их шелками и батистами.
На столе звякает захлебывающийся полевой телефон, скликая разбросанные отрядики, сбирая, бросая в бои, снова извлекая из боев.
Многим, кому надо было до командарма, известно, что под тихими невразумительными буквами:
Societe internationale de wagons lits сейчас сгорбился молодой человек у стола. Это - командарм. Не командарм - атаман веселых шаек. Уткнул блестящее бледностью лицо в озаренье рыжеватой своей бородки, пушистой и округлой, как рыжий пар. Весь он по рукам - по ногам опутан повизгивающими позванивающими проволоками; сейчас он играет разноцветными картами и планами, перебрасывает листы бумаги начальнику штаба тов. Эккерту, которого впрочем, за бумагами, за красной черкеской командарма никто никогда не видал и от которого осталась одна подпись под приказами. Командарм слушает - как приглуховатый. Больше молчит. Кивает черной папахой; поднимет голову, - папаха прилипнет к красной сутулой черкеске.
Кадеты обещали за его голову пятьдесят тысяч.
К заднему вагону подтянут батальон.
- Совершенно не могу работать, - сказал Калабухов, вваливаясь в алобархатное душное месиво.
(Вагон Северова был переделан из вагона-mixte. Весь вагон по его, Северова, прихоти был внутри обит красным бархатом: где-то под Екатеринославом он захватил несколько десятков штук такого бархата; его едва удержали от дикой мысли обить вагон снаружи таким же бархатом. Он успокоился на внутреннем его пышном убранстве.)
- Почему? Ты же вообще работаешь как лошадь, - отозвался Северов.
- Да, а сейчас надо прощаться с батальоном: речь возбуждает. А потом - я сердит. Поедешь ты, и поедет Силаевский.
- Я не поеду.
- Что?
- Не хочется.
- Я приказываю, Северов.
Сморщился.
- Ну, хорошо, ладно.
- Слава богу, хоть ты меня сегодня утешил, Юрий. Не упрямишься. Вот денек выдался. В городе нашем чорт знает что... А самое главное - я из округа в штаб фронта заехал. Ну, брат, там теперь большевистское гнездовье. Мне Предреввоенсовет этот новый, Теплов, заявляет с первых же слов: "Ваша армия снимается с особого положения, и к вам назначается штат комиссаров-большевиков во все высшие единицы, начиная с полка". Т.-е., он все это сказал дипломатично, но я тоже грамотный...
- Этого, дорогой Алексей Константинович, давно надо было ожидать. Щупальцы тянутся. Что касается меня, то я твердую власть уважаю. Это я всосал с молоком матери, вернее, от отца - в наследство получил. Мой отец тридцать лет в Синоде служил, а там было уже настоящее гнездовье, как ты говоришь, сильной, непоколебимой, деспотической власти. Я это уважение, впрочем, подновил, модернизировал и оправдал. Я думаю, что самая напряженная свобода дается самым репрессивным правительством. И вот почему...
Северов прилег на подушку (любил рассуждать лежа), как будто некуда торопиться, как будто ему вовсе не надо последить за погрузкой. Калабухов с усмешкой смотрели видел почти воочию, как с Северова облезают полномочия, только что полученные, точно совлекаемые невидимыми руками ризы и пышности.
- И вот почему. Свобода - в борьбе (а не "право борьбой обретешь", как у вас на мутном партийном лозунге), свобода - в борьбе, в выборе той жестикуляции, которая борьбой дается. Поэтому я, например, в киселеобразности кропоткинской, малатестовой или толстовской анархии чувствовал бы себя просто удрученным и задавленным самыми невыполнимыми желаниями и кончил бы разрушением физического мира - самоубийством. Посуди сам, что бы мне тогда оставалось, если все мои функции общественные и социальные свелись бы к беспрекословному, - для всех к тому же безвредному, - выполнению собственных желаний и потребностей. Merci bien! Я стал бы буквально долбить головой стенку, чтобы стенка не мешала мне ходить, скажем в Московском доме Нирнзее или в питерской "Астории" по прямой всегда линии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14