А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


И странно!
Всегда она встречала такие непонятные для нее движения его души, когда дело касалось идолов и языческих храмов, и всяких планов и произведений их сыновей.
Петр был же ведь тоже благочестивый сын благочестивого христианина; но дед его был грек и язычник, и, верно, от него-то и осталось что-то такое в крови Петра, что страшило ее, чего она никак не могла согласовать с наставлениями Агапита и чему она, однако, не осмеливалась противиться, потому что несловоохотливый муж никогда не говорил так весело и с таким самозабвением, как именно в тех случаях, когда представлялась возможность беседовать об этих предметах с сыновьями и друзьями их, которые иногда посещали оазис.
Не могло же быть греховным то, от чего вот и теперь опять, именно в эту минуту, лицо ее мужа так помолодело и преобразилось.
«Ну да, они мужчины, — сказала она про себя, — и в некоторых отношениях понимают больше, чем мы, женщины. У старика, право, такой вид, как в день свадьбы! Поликарп — вылитый отец, говорят все. А ведь вот стоит теперь только взглянуть на старика да припомнить лицо мальчика, с каким он давеча объяснял мне, почему не мог воздержаться, чтобы не изобразить Сирону, то надо признаться, что такого сходства я еще в жизнь свою не видала».
Петр пожелал ей ласково спокойной ночи и погасил лампу.
Она охотно сказала бы ему задушевное слово, потому что его веселый вид растрогал и обрадовал ее; но это было бы уже слишком после того, что он сделал с нею на глазах сына в мастерской.
В прежние годы случалось нередко, что они в случае какого-нибудь неудовольствия или ссоры ложились спать, не примирившись друг с другом; но чем старше они становились, тем реже это случалось, и давно уже полное согласие их супружеской жизни не омрачалось ни малейшей тенью.
Когда они три года назад, после свадьбы старшего сына, стояли вместе у окна и глядели на звездное небо, Петр подошел к ней поближе и сказал:
— Как эти небесные странники идут тихо и мирно каждый своим путем, никогда не встречаясь и не сталкиваясь друг с другом! Часто, возвращаясь наедине домой с каменоломен при их приветливом свете, я предавался в ночной тиши разным мыслям. Некогда, может быть, все эти звезды носились в диком беспорядке. Одна пересекала путь другой, и многие, может быть, сталкивались и разбивались вдребезги. Но вот Господь создал человека, и любовь водворилась в мире, и небо и земля наполнились ею; звездам же Всевышний повелел светить для нас ночью. А вот они начали искать себе определенные пути, сталкивались все реже и реже, пока наконец и мельчайшая и быстрейшая из них не узнала в точности свой путь и свой час, и пока в бесчисленном сонме небесных светил не водворилось полное согласие. Любовь и общая цель совершили это чудо, ибо кто любит другого, тот не станет ему вредить, и кому надлежит совершать какое-нибудь дело при помощи другого, тот не станет ему мешать и его задерживать. Мы с тобою давно уже нашли для себя истинные пути, и любовь, а в особенности общая обязанность освещать чистым светом путь детей, никогда не даст нам столкнуться.
Этих слов Дорофея никогда не забывала.
Она подумала о них и теперь, когда Петр так ласково протянул ей руку, и, подав ему свою, она сказала:
— Ради общего мира забудем, что было; об одном только я не могу умолчать: мягкосердечная слабость обыкновенно тебе не свойственна; но Поликарпа ты еще больше испортишь.
— Оставь его, оставим его таким, каков он есть! — воскликнул Петр и поцеловал жену в лоб. — Не странно ли, как мы поменялись ролями? Вчера еще ты просила меня обходиться с ним помягче, а сегодня…
— Я строже тебя, — перебила его Дорофея. — Да и кто же мог подумать, что седобородый старик вдруг откажется от обязанностей отца и судьи, и это ради какого-то улыбающегося женского личика из глины? Точно как Исав от своего наследия ради чечевичной похлебки.
— А кому могло бы прийти на ум, — заметил Петр, подлаживаясь под тон жены, — что нежная мать, как ты, вдруг станет осуждать родного сына за то, что он старается восстановить мир своей души, создавая такое произведение, которому мог бы позавидовать даже учитель его?
— Да я уж заметила, — прервала его Дорофея. — Изображение Сирены привело тебя в такой восторг, и ты видишь в этом произведении сына точно какое-то чудо! Я мало смыслю в лепке и в ваянии и не хочу тебе противоречить; но если бы личико ее было менее красиво, и если бы в произведении Поликарпа не было ничего особенного, разве от этого произошла бы хоть малейшая перемена в том, что было дурного в его поступках и чувствах? Конечно, нет! Но мужчины всегда вот таковы; они судят только по успеху.
— И это совершенно справедливо, — ответил Петр, — если только успех достигается не играючи и забавляясь, а тяжким трудом и борьбой. У кого много есть, тому еще дастся, говорит Писание, а чья душа щедрее одарена от Бога, чем души других, и кому помогают добрые духи творить великие дела, тому прощается многое, чего даже милостивый судья не простил бы человеку со скудными дарованиями, который трудится и бьется и все же не может создать ничего порядочного. А ты будь опять ласкова с мальчиком! Знаешь ли ты, что предстоит ожидать тебе от него в будущем? Ты сделала в жизни много добра и много кому помогла умными советами, и я, и дети, и все жители нашего местечка никогда не забудем твоих заслуг; но за то, что ты родила Поликарпа, я могу предсказать тебе благодарность лучших людей как нашего времени, так и будущих веков!
— Ну, как же после этого говорить, — воскликнула Дорофея, — что именно матери смотрят в четыре глаза на хорошие стороны своих детей! Если это верно, то у отцов, конечно, имеется уже добрый десяток глаз, а у тебя, пожалуй, и целая сотня, как у того Аргуса, о котором повествует языческая сказка… Но вот и Поликарп.
Петр пошел навстречу сыну и подал ему руку как-то не по-прежнему. Дорофее по крайней мере показалось, как будто муж ее приветствует сына не как отец и господин, а как друг, встретившийся с равноправным другом и товарищем.
Когда Поликарп обратился и к ней с приветом, она покраснела, потому что в душе ее возникло опасение, что сын, вспоминая о вчерашнем вечере, должен считать ее несправедливой и безрассудной.
Но вскоре к ней возвратилась ее обычная спокойная уверенность, потому что Поликарп оказался таким же, как и всегда, и в глазах его она ясно прочла, что он смотрит на нее так же, как смотрел и вчера, и всегда.
«Любовь, — подумала она, — не угасает от несправедливости, как огонь от воды. Она, пожалуй, пылает с большей или меньшей яркостью, смотря по направлению и по силе ветра; но погасить ее, конечно, ничто не может, и менее всего смерть».
Поликарп ходил на гору, и Дорофея совершенно успокоилась, когда он рассказал, с какой целью.
Он уже давно собирался изваять Моисея, и с той минуты как отец ушел вчера от него, у него не выходил из головы образ этого величественного, достойного мужа.
Ему казалось, что он нашел настоящий образец для своего произведения.
Он хотел и должен был забыться и сознавал, что может достигнуть этого только благодаря какой-нибудь задаче, которая дала бы новое содержание для его обедневшей души.
Образ мощного, боговдохновенного вождя, которого он задумал изобразить, виделся еще в неясных очертаниях перед его мысленным взором, и его невольно влекло к так называемому месту «Беседы», которое посещалось многими богомольцами, потому что там, по преданию, Господь беседовал с Моисеем.
Поликарп пробыл там довольно долго, потому что на этом месте, где некогда стоял Сам Законодатель, надеялся скорее, чем где-либо, найти то, чего искал.
— И достиг ты своей цели? — спросил Петр. Поликарп только покачал головою.
— Ходи ты только почаще к тому святому месту, тогда и найдешь, чего ищешь, — посоветовала Дорофея. — Начало никогда не дается легко. Попробуй-ка сейчас вылепить отца!
— Я давеча уже начал, — сказал Поликарп, — но еще не успел отдохнуть от вчерашней ночи.
— Ты бледен, и у тебя тени под глазами! — воскликнула Дорофея озабоченным тоном. — Пойди наверх и приляг. А я сейчас приду и принесу тебе кубок старого вина.
— Вот это будет ему кстати, — сказал Петр, сам же подумал: «Напиться из Леты было бы для него еще полезнее».
Когда сенатор через час после того зашел в мастерскую сына, он нашел его спящим, а на столе стоял нетронутый кубок вина.
Петр слегка коснулся ладонью сына и успокоился, увидя, что жара у него нет.
Затем он подошел тихонько к бюсту Сироны, поднял платок, покрывавший его, и остановился, углубившись в созерцание.
Наконец, он опять прикрыл изваяние красавицы, отошел начал разглядывать разные модели, расставленные на полке стены.
Маленькая женская фигурка сразу привлекла его внимание он всплеснул от удивления руками, и Поликарп проснулся.
— Это изображение богини судьбы, это Тихе, — сказал Петр.
— Не сердись, отец, — просил Поликарп. — Ты знаешь ведь, что на руке статуи императора, предназначенной для нового Константинополя, будет стоять фигура Тихе, вот я и сделал попытку тоже изобразить эту богиню. Одежда и положение рук, кажется, удались мне, но голова явно не удалась!
Петр, выслушавший его внимательно, взглянул невольно на голову Сироны, и Поликарп последовал с удивлением и почти с испугом за этим взглядом.
Отец и сын поняли друг друга, и художник сказал:
— Об этом я тоже уже размышлял.
Потом он болезненно вздохнул и подумал: «Поистине, она богиня моей судьбы!»
Однако высказать эту мысль он не осмелился.
Петр слышал вздох юноши и воскликнул:
— Оставим это! Эта голова улыбается с задорной прелестью, а лик богини, которая правит даже делами небожителей, строг и суров.
Тут Поликарп не мог уже удержаться и воскликнул:
— Да, отец, судьба страшна, и все же я изображу ее богиню с улыбкой на устах, потому что это и ужасно в ней, что она правит не согласно строгим законам, а, улыбаясь, играет нами.
ГЛАВА XV

Стояло прекрасное утро. Не было ни облачка на небе, которое расстилалось над горою, пустыней и оазисом, точно шатер из одноцветной синей шелковой ткани.
Как отрадно дышать на высоте этих гор чистым, легким, благорастворенным воздухом пустыни, пока еще солнечные лучи не жгут сильнее, а тени от раскаленных порфировых утесов и глыб не становятся все короче и короче, чтобы наконец совершенно исчезнуть.
С каким наслаждением дышала Сирона этим воздухом, выйдя после долгой ночи, четвертой уже, из душной пещеры анахорета.
Павел сидел возле очага и так усердно углубился в какую-то резную работу, что даже не услышал ее приближения.
«Добрый человек!» — подумала Сирона, увидя на огне дымящийся горшок и несколько пальмовых ветвей, которые александриец воткнул в землю у входа в пещеру как прикрытие от лучей восходящего солнца.
Она уже знала дорогу к ключу, из которого Павел напоил ее при первой встрече, и тихо пошла к нему с красивым кувшинчиком из обожженной глины в руке.
Павел заметил ее теперь, но сделал вид, будто никого не видит и не слышит; он знал, что она собирается там умыться и — как свойственно женщине — приукраситься по мере возможности.
Сирона, возвратившись, была не менее свежа и мила, как в то утро, когда заметил ее Ермий.
Тяжело было у Сироны на сердце, страх и горе томили ее, но сон и покой давно уже изгладили на ее юношески-упругом теле все следы того ужасного дня бегства, и судьба, которая иногда бывает особенно милостива к нам, именно когда кажется нам враждебной, ниспослала ей маленькую заботу, чтобы избавить ее от больших забот.
Ямба тяжко заболела, и надо было полагать, что она не только сломала ножку, когда Фебиций бросил ее об пол, но получила и какое-то внутреннее повреждение.
Резвое, веселое создание падало бессильно, пытаясь стать на ноги, а когда Сирона брала ее на колени, чтобы приласкать и успокоить, собачка болезненно визжала и глядела на свою госпожу так жалобно и печально. Она не хотела ни есть, ни пить, носик, обыкновенно такой холодный, горел, и когда Сирона вышла из пещеры, Ямба осталась, тяжело дыша, лежать на мягком шерстяном одеяле, которое Павел разложил на постели, и даже не взглянула ей вслед.
Прежде чем принести ей воды в кувшине, втором подарке своего заботливого хозяина, Сирона обратилась к нему с ласковым приветом.
Павел поднял глаза от работы, поблагодарил молодую женщину и спросил, когда она через несколько минут опять вышла из пещеры:
— Ну, что наша маленькая больная? Сирона пожала плечами и отвечала грустно:
— Не пила ничего и даже не узнала меня. Дышит так же тяжело, как и вчера вечером. Какое горе, если собачка у меня издохнет!
Она едва договорила это от горестного волнения; Павел покачал укоризненно головой и сказал:
— Грешно так печалиться из-за неразумного животного.
— Ямбу нельзя назвать неразумной, — возразила Сирона. — А если бы и так, что же мне еще останется, если ее не будет? В доме отца, где все меня любили, выросла эта собачка. Я получила ее, когда ей было всего несколько дней, и сама кормила ее молоком с губки. Сколько раз бывало, когда щеночек завизжит, я вставала ночью босиком, чтобы покормить его. Оттого эта собачка так и привязалась ко мне, точно ребенок, и не могла быть без меня. Никто не может знать, что для кого дорого. Отец мой рассказывал, как один заключенный в тюрьме приручил паука и находил в нем утешение. А разве можно эдакое гадкое, немое животное сравнить с моей смышленой, хорошенькой собачкой? Нет у меня больше родины, и здесь, здесь все считают меня способной на самое дурное дело, хотя я никогда никого не обидела, и одна только Ямба меня и любила.
— Я мог бы назвать тебе Одного, Который любит всех с равной божественной любовью, — прервал ее Павел.
— Такого я не хочу, — возразила Сирона. — Ямба не пойдет ни за кем, кроме меня. И что мне от такой любви, которую пришлось бы делить со всем светом! Но ты, верно, думаешь о распятом Боге христиан? Говорят, что Он добр и всем помогает, так говорит и Дорофея, но Он ведь умер, я Его не вижу и не слышу и совсем не желаю такого, который оказывал бы мне милость, но желала бы такого, для которого я могла бы что-нибудь значить, и для жизни и счастья которого я была бы нужна.
Дрожь пробежала при этих словах по телу александрийца, и он подумал, взглянув на нее с видом сожаления, но вместе с тем невольно любуясь ею: «Сатана был до своего падения прекраснейшим из чистых духов, и он все еще имеет полную силу над этой женщиной. Много еще надо ей пережить, пока она не созреет для спасения! Но все-таки у нее доброе сердце, и она, конечно, еще не испорчена, хотя и согрешила».
Глаза Сироны встретились с его глазами, и она сказала со вздохом:
— Ты смотришь на меня с таким состраданием; если бы только Ямба выздоровела, и если бы мне удалось добраться до Александрии, то, может быть, моя участь еще и переменилась бы к лучшему.
Пока она так говорила, Павел встал, снял горшок с очага и сказал, подавая его своей гостье:
— А пока пусть эта каша заменит тебе столичные удовольствия. Я рад, что она пришлась тебе по вкусу. Но скажи мне теперь: подумала ли ты также, какие опасности грозят для молодой беззащитной красавицы в том греховном греческом городе? Не лучше ли было бы тебе взять на себя последствия твоей вины и возвратиться к Фебицию, с которым ты, к сожалению, уже связана брачными узами?
При последних словах Сирона поставила горшок с кашей на землю и воскликнула, вскочив быстро и в сильном волнении:
— Этому не бывать никогда, и в тот ужасный час, когда я сидела там внизу, изнемогая от жажды, и приняла твои шаги за шаги Фебиция, боги показали мне, как спастись от него, и от всякого, кто захотел бы заставить меня вернуться к нему! Я была в каком-то безумии, когда кинулась к краю пропасти; но что я хотела сделать тогда в беспамятстве, то я теперь исполнила бы с полным хладнокровием, и это так же верно, как верно то, что я надеюсь когда-нибудь увидеться с моими родными в Арелате. Чем была я прежде и что сделал из меня Фебиций! Жизнь казалась мне светлым садом с золотыми решетками и кристальными источниками, с тенистыми деревьями, алыми цветами и голосистыми птичками, а он затмил мне свет и помутил воды, и поломал цветы. Теперь все предо мною безмолвно и бесцветно, и если меня поглотит бездна, то никто не заметит моего отсутствия и не пожалеет обо мне.
— Бедная женщина, — вздохнул Павел, — ты, верно, видела мало любви от мужа!
— Мало любви! — горько усмехнулась Сирона. — Фебиций и любовь! Вчера уже я рассказывала ведь тебе, как жестоко он мучил меня после своих празднеств, когда бывал пьян или когда приходил в себя после беспамятства. Но одно оскорбление он нанес мне, такое оскорбление, которое порвало и последнюю, и без того уже непрочную связь между нами. Никто еще не узнал этого от меня; даже Дорофея, хотя она иногда и укоряла меня, когда я нехорошо отзывалась о муже. Ей-то хорошо говорить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27