А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


В общении со мной моя питомица вообще очень редко издает какие-то звуки; по своему характеру она довольно сдержанна и молчалива, к тому же, как правило, ей удается поставить дело так, что все желаемое получается еще до того, как возникает необходимость в них. Голос раздается только тогда, когда ничего другого не остается; для нее – это начало (и красноречивый знак!) беспокойства, довольно быстро переходящего в тревожную озабоченность той внезапной непонятливостью, которая вдруг овладела ее обычно сметливым и сообразительным хозяином. Но отсюда вовсе не следует, что она не разговаривает со мной и не подает мне вообще никаких сигналов.
Два старых цеховых товарища, мы хорошо понимаем друг друга, при этом мы оба – и я (почерпнувший это из каких-то толстых умных книг), и она (может быть, в силу собственных размышлений) сознаем, что никакой знак никогда не исчерпывается одной лишь акустической его составляющей, проще говоря, издаваемым нами звуком. Ведь если бы это и в самом деле было так, то, сопроводив специальными указаниями на понижение или повышение тона алфавитную запись всех тех сотрясений воздуха, которые мы производим по разным поводам, можно было бы в точности передать любому собеседнику едва ли не любой оттенок нашей мысли. Однако в истории европейской культуры хорошо известно, что еще древние греки решительно не доверяли письму, ибо понимали, что обращенное к кому бы то ни было слово – это вовсе не только фонетика, не только обертональная окраска речения, но еще и мимика, и жест, и принимаемая говорящим поза, и его движения («другой смолчал и стал пред ним ходить»), и многое-многое другое, небрежение чем способно до полной неузнаваемости исказить его подлинный смысл.
Во многом именно поэтому первые академии, зародившиеся все в той же Греции, не доверяли одному только письменному знаку, другими словами, тому, что мы называем текстом; и только благодарным ученикам древних мудрецов, запечатлевшим на письме ключевые положения их учений, мы обязаны памятью о них. Словом, изолированный от всего остального, один только звук не способен исчерпать собой всю полноту содержания мысли, которую мы хотим довести до собеседника.
Кстати сказать, система знаков, с помощью которых мы, люди, общаемся друг с другом (имеется в виду, прежде всего, речь), отнюдь не всегда была такой, какой мы ее видим (слышим) сегодня. Это ведь только сегодня можно выразить довольно сложную мысль движением одного лишь артикуляционного аппарата, свойственного человеку, то есть движением губ, языка, гортани; между тем когда-то давно, на самой заре нашей истории, подобный способ выражения вообще не был бы понят, наверное, никем. Иначе говоря, если бы каким-то чудом нам удалось записать на магнитофонную ленту какие-то слова пещерных людей и дать прослушать им же самим их же собственные высказывания, те, скорее всего, прозвучали бы для слушателей как какая-нибудь китайская (если вообще не тау-китайская) грамота.
Чтобы наглядно удостовериться в этом, достаточно обратиться к примерам нашего собственного общения с иностранцами, которые не знают ни единого слова на нашем родном языке. В самом деле, без живой подтанцовки, отчаянной жестикуляции, мимики и, разумеется, каких-то вокальных пассажей, использующих безбожно исковерканные падежи и грамматические конструкции, довести до них что-то осмысленное, как правило, не удается никому. Но запишем всю ту нечленораздельность, какую производим мы сами, и где-нибудь через месяц прослушаем запечатленное – сумеем ли мы понять самих же себя?
Тем более сложным процесс передачи и восприятия мысли был в ту далекую эпоху, когда прочные навыки речевого общения еще только формировались, когда все далекие наши предки друг для друга были чем-то вроде иноземцев. В это время любой знаковый посыл обязан был облекаться в движение всего нашего тела, решительно всех его органов.
В те давние поры пластика и слово не просто дополняли друг друга – они были разными гранями единого сложного неразрывного комплекса, и друг без друга для древнего человека ни одна из его составляющих была просто невозможна. За исключением каких-то элементарных базовых сигналов, доступных, может быть, и таракану, осмысленный звук в принципе не мог быть издан без жеста, знаковое же телодвижение – без звука.
(Кстати, еще и сегодня в этом может легко убедиться каждый: даже зная, что находящийся за окном человек не в состоянии расслышать ничего из произносимого нами, мы, пытаясь жестами донести до него какую-то мысль, тем не менее сопровождаем ее подчеркнутой артикуляцией. При этом вся наша мимика вовсе не преследует цель облегчить понимание – чаще всего она производится рефлекторно, бессознательно, в сущности даже не замечаясь нами. Больше того, если бы вдруг какие-то привходящие обстоятельства продиктовали необходимость полного отказа от нее, это потребовало бы от нас определенных усилий.)
Не случайно поэтому первичное рожденное человеком искусство по инерции еще очень долгое время объединяло в себе и звуковой ряд и ряд изобразительный, проще говоря, танец и слово. Лишь по истечении многих тысячелетий, только с развитием способности человека к отвлеченному образному мышлению и совершенствованием (весьма, кстати, непростых и доступных не каждому в равной мере) навыков абстрактной мысли из всего этого сложного сплава начинает выделяться в нечто самостоятельное и ритмически организованное слово, и музыка, и танец.
В сущности все это проистекает из того, что прямым назначением «настоящего» знака, то есть того, что подается уже не бессознательно, как порожденный острой болью стон, но совершенно осмысленно и направленно, служила, как уже было сказано здесь, передача накопленного опыта, иными словами, научение кого-то другого какой-то операции, какому-то виду деятельности. А научить сложному ремеслу без имитации самой деятельности там, где развитые формы общения еще только начинают формироваться, абсолютно невозможно.
Но ведь кошка-то отстоит от нас значительно дальше, чем даже самые далекие предки первостроителей древних зиккуратов Междуречья и погребальных сооружений Египта. Поэтому требовать от нее, чтобы она понимала смысл произносимых нами, людьми, слов, и одновременно сама была способна выразить какую-то свою мысль одним только голосом, – куда более глупо, чем требовать того же от абсолютно незнакомого с нашей речью чужеземца. Язык, которым пользуется она, подобно первичному языку древнего человека, не сводится, да и не может свестись к одним лишь звуковым сигналам, он гораздо более сложен и развит, и подлинный «орган» ее «речи» – точно так же, как и у далекого нашего пращура – это все ее тело. Игнорировать это обстоятельство – значит, игнорировать самый смысл всего того, что она хочет и может сообщить нам.
Вот, например. Желая донести до меня какую-то свою мысль, юрким подобием юлы она вдруг начинает крутиться прямо под моими ногами; ее корпус, спина, живот (в особенности живот!), ноги явно устремлены к чему-то одному, но глаза, лишь на мгновение стремительного разворота отрываясь от меня, все время внимательнейшим образом следят за мной; и стоит только мне сделать вид, что я поворачиваюсь к ней, как замысловатая траектория ее беспокойного движения тут же начинает смещаться. Я понятия не имею о том, что все это значит, но время идет, и с годами азимут этого смещения мне становится хорошо знакомым: сейчас я давно уже усвоил, что вовсе не здесь, в Синае пустынных комнат, а где-то там, за Иорданом коридора, лежит обетованная земля по имени кухня; и сейчас кошкина задача состоит в том, чтобы любым путем выманить меня туда. Из кухни ее хозяину редко удается уйти без того, чтобы сделать ей какой-нибудь маленький подарок, и то, что сейчас вытворяет моя питомица, – это именно знак, который она вполне сознательно подает мне.
Его значение уже давно не составляет для меня тайны, я усвоил, что она хочет сказать, и теперь никогда не перепутаю его с каким-либо другим (например: «подними меня на антресоль», «возьми наш с тобой гребешок и выйди на лоджию расчесать мою шерстку», «щас цапну!» и так далее). Но сейчас я прикидываюсь дурачком и делаю вид, что до меня никак не доходят ее тонкие деликатные намеки (нет-нет, она совсем не голодна – просто легкая закуска в приуготовлении себя к вечерней трапезе для нее примерно то же, что и для меня рюмочка моей глубокочтимой «Старки» в предвкушении обеда).
Вот тут-то и раздается ее первое недовольное мырканье, и кошка вдруг куда-то исчезает.
Впрочем, это нисколько не вводит меня в заблуждение: я знаю, что если уж она что-то взяла себе в голову, то обязательно будет добиваться своего; настойчивость и целеустремленность – одни из определяющих черт ее характера. И правда, уже через минуту-полторы кошка, вынырнув неизвестно откуда, вновь вырастает рядом со мной; опираясь о мою ногу, она игриво встает на свои задние лапки и коготками передних, чтобы привлечь внимание, осторожно цепляет меня за карман брюк. С какой-то трогательной проникновенной сердечностью она заглядывает мне прямо в глаза; на интеллигентной полосатой ее мордочке отражается некое озабоченное внимание (все что угодно, только не попрошайничество!): она просто пробегала мимо по каким-то своим делам, а тут – хозяин, ну как не справиться, все ли у него хорошо? Нет-нет, сейчас ей ничего, решительно ничего не нужно от меня, и, как бы подчеркивая это обстоятельство, она, на какое-то неуловимое мгновение опередив рефлекторное движение хозяйской руки, опускается всеми четырьмя лапками на пол и, напуская на себя вид, что совершенно не замечает этот естественный жест, грациозно и плавно уклоняется от него.
Опытный – не чета мне – психолог, кошка просчитывает мою реакцию на два хода вперед (да что там на два – вся многосложная комбинация провидится ею вплоть до венчающей матовой точки). Она полностью уверена в себе и каким-то своим кошачьим разумом прекрасно осознает, что это невинное простодушие, эта трогательная сердечная забота в сочетании с пленительной грацией ее движений не могут не вызвать в хозяине немедленного желания погладить ее. Здесь уже говорилось, что в амплуа инженю она не знает себе соперниц, и это действительно так. Мне давно уже знакомы почти все ее фокусы, но до сих пор я ничего не могу поделать с самим собой: здесь какая-то мистика, колдовство – да ведь ни один нормальный человек вообще не может пройти мимо этого ласкового игривого зверька, не протянув к нему руку, – и (в который уже раз!) я попадаюсь на эту, в общем-то, стандартную для нее уловку.
Все это время она смотрит прямо на меня, в какие-то доли секунды ловит малейшее мое движение и каждой клеточкой своего трепетного чуткого тельца отвечает на него; сейчас в ее действиях до конца скалькулировано все, и, плавно отстраняясь от моей руки, она с ювелирной точностью контролирует каждый сантиметр разделяющей нас дистанции. Моя кошка никогда не видела великой фрески плафона Сикстинской капеллы – там рука Создателя не касается руки Адама и все же она съединена с нею: между ними отнюдь не пустое пространство, но нечто, электризованное исходящим от Вседержителя импульсом, – именно этой искрой Божественного творения и пробуждается к жизни бессмертная душа первого человека. Но, видно, что-то от основополагающих принципов общей «инженерии человеческих душ» (высокого искусства, тайны которого доступны лишь настоящим художникам) свойственно и ей. Глубокое знание человеческой природы интуитивно подсказывает кошке совершенно безошибочный образ действий, и она каким-то непонятным для меня образом магнетизирует самый воздух, отделяющий ее от протянутой к ней руки, чтобы создать и сохранить неосязаемый контакт. Несколько сантиметров дальше – и незримая связь между нами мгновенно будет утрачена, сантиметр ближе – и грубое физическое взаимодействие разрушит удивительное таинство внечувственного соприкосновения душ. Вот так на неосязаемом и вместе с тем упругом поводке этого магнетического контакта, она и увлекает меня за собой.
Туда, где ей слышится волнующая волшебная музыка вечерних приготовлений (кстати, регтайм той заветной кастрюльки, в которой обычно готовится ее еда, она безошибочно отличает от аккордов всей прочей кухонной утвари, и моя покойная жена любила демонстрировать гостям необыкновенные математические таланты нашей питомицы, доказывая их ее умением прибежать на второй, третий – да какой угодно – «бряк»)… Туда, где в воскурениях сладостных благовоний, которыми напоен воздух, ароматно дрожат и множатся манящие миражи тонких кулинарных деликатесов…
Но, увы, светлую поэзию кошкиных грез разрушает грубая проза поведения ее непонятливого хозяина: слегка поддразнивая ее, я продолжаю делать вид, что до меня никак доходит потаенный смысл всех подаваемых ею знаков.
Однако терпения моей питомице не занимать, и все это может повторяться и повторяться; раз от разу меняться будет только выражение ее умной живой мордочки, но все же она достаточно опытна и смышлена, чтобы проявить известную педагогическую гибкость. К тому же не только я кое-что знаю о ней, но и ей, наблюдающей меня вот уже долее десяти лет, ведомо обо мне многое такое, что знала, быть может, только моя покойная жена.
Она вдруг снова исчезает куда-то. К слову, за этой способностью мгновенно пропадать тоже кроется какая-то магия; бывает, что я, знающий, казалось, все потаенные места своей собственной квартиры, часами не могу раскрыть тайны ее пребывания, и чтобы вызвать ее, мне иногда приходится прибегать к крайним мерам. Есть две вещи, по зову которых она не может не явиться – это шуршание сминаемого фантика и бряцание ее кастрюльки; стоит только раздаться первым звукам – и я тут же обнаруживаю рядом с собою широко раскрытые вопросительные глаза своей питомицы.
Как бы в скобках следует заметить, что кошка, подобно некоему бесплотному духу, именно «являет себя», бесшумно возникая из ниоткуда, из какого-то небытия, точно так же, как она не исчезает, но беззвучно и бесследно растворяется в нем, как в пожирающей физические массы «черной дыре». Может быть, именно эта способность родила еще одну легенду, вившуюся вокруг нее. Вспомним Чеширского кота из «Алисы в стране чудес»: это существо «…исчезало медленно, начиная с кончика хвоста и заканчивая улыбкой, которая оставалась, когда самого кота уже не было». Льюис Кэрролл, он же Чарльз Доджсон, был родом из Дарсбери в Чешире, что неподалеку от Конглтона. Там в начале XX века на развалинах старинного аббатства по слухам обитал призрак большого белого кота. При жизни он был любимцем миссис Уиндж, смотрительницы аббатства. Однажды кот не вернулся домой, а вскоре женщина услышала знакомое царапанье в дверь: кот сидел на пороге, однако в дом войти отказался, а через мгновение исчез, словно растаял в воздухе. Призрак Конглтонского кота на протяжении 50 лет видели сотни людей, туристы для этого специально отправлялись в аббатство. Ясно, что столь таинственная история не могла не поразить воображение оксфордского математика.
Но вернемся к нашей героине, сейчас я знаю: очень скоро она материализуется прямо из воздуха и без этих ухищрений.
В самом деле, проходит какое-то время и в мякоть моей ноги впиваются ее острые зубы; нет-нет, это совсем не злость, хотя нотка раздражения здесь все же звучит, просто для того, чтобы тебя наконец поняли, иногда нужно прибегнуть и к сильнодействующим средствам. Так опытная наездница пускает в ход стек отнюдь не потому, что вдруг теряет душевное равновесие, здесь другое – желание взбодрить свою лошадь, помочь ей сконцентрировать свои силы на их общей цели. Впрочем, кошка и сейчас до конца контролирует все свои действия, и, сохраняя полное расположение ко мне, соблюдает всегда присущий ей такт, мягкую интеллигентность и сдержанное благородное достоинство, – ведь даже в этой резкости острых педагогических форм она никогда не выпустит свои когти. Эта деликатность, это чувство меры, это благородство натуры всякий раз подкупают меня, и, разумеется, я сдаюсь.
Сопровождая каждый мой шаг, она по очереди кусает мои ноги, но по мере приближения к заветному порогу ее поведение начинает меняться, хватка ее лап становится все более мягкой, зубы – раз за разом теряют свою остроту. И вот, победно воздев над собою свой торжествующий хвост, она, опережая меня, танцующей победной иноходью вступает на кухню. Кухня – это территория самой нежной любви, здесь, за ее порогом, мгновенно меняется все, и сейчас кошка будет трогательно тереться о мои только что терзаемые ею ноги и мурлыкать (самой ли себе, мне – кто ее знает?): «голени его – мраморные столбы, поставленные на золотых подножиях; вид его подобен Ливану;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31