А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Островок — с гулькин нос, переплюнуть можно… А хорошо бы, если Колючий, лет двадцать назад она там еще стояла.
— Кто она? — не понял Анисимов.
— Не кто, а что, — поправил Белухин. — Избушка Труфанова, охотник был такой знаменитый, морского зверя промышлял: песца, медведя — это еще до запрета. Угрюмый был старик, вдовец и нелюдим, а силы непомерной, я у него неделю жил, разуму учился.
Стоя у полыньи, в которую ушел самолет, Анисимов мысленно восстановил направление посадки, уверенно махнул рукой.
— Там были скалы, километрах в шести… Нет, пожалуй, все восемь наберутся.
И люди двинулись к острову — по компасу, который у Анисимова всегда был при себе. Величина магнитного склонения для Северной Земли была известна, сделали большую, градусов на сорок поправку, и пошли.
Белухин ступал за собакой, окрикивая, чтоб не ушла далеко, поминутно сверяясь с компасом и мечтая о том, чтобы Анисимов не ошибся и направление указал правильно. Ледяному полю не было конца. Шли уже часа четыре, шли тяжело: непроглядная темень, местами на сотни метров простирался глубокий, до коленей, снег, потом начинался почти что голый лед, гряды торосов, которые приходилось обходить — не лезть же на них с носилками, и люди очень устали. Луна, выгляни, молил Белухин, когда на последнем привале с трудом разбудил жену, освети окрестность, позволь увидеть Колючий. Рядом он должен быть где-то, ты хоть на секунду выгляни, а потом снова спрячься, чуточку, самую малость поиграй с нами в прятки.
Но луна не выглядывала, и Белухин шел в темноту.
Как все полярники старого закала, он суеверно уважал Арктику и ее всемогущество, знал, как легко и безжалостно губит она зазнаек, и всегда старался не идти ей наперекор: пустился в путь на день — бери еды на неделю, замело — обожди, усомнился в дороге — вернись, если можешь, обратно. На собственном опыте он познал, что ждет человека, нарушившего Полярный закон, раза три или четыре в своей жизни он обязательно должен был погибнуть, но всякий раз Арктика почему-то его прощала, милосердно дарила шанс, за что Белухин долго и горячо ее благодарил. Подари и теперь, молил он, видишь сама, некуда нам возвращаться, не должна же ты погубить неповинных людей только за то, что синоптик на Среднем не разгадал — куда ему! — твоей несказанной мудрости. Не пускаешь, прячешь луну — задержи поземку, на худой конец морозу прибавь, но не меняй направления ветра и не усиливай его. Ведь за полсотни Анюте, горевал он, видишь, отяжелела она, и сердечко у нее с аритмией, не дойти ей своими ногами в поземку. Да и сам я одряхлел, признался он, ревматизм вцепился, как собака в медведя, и шву от аппендицита всего месяц, не разошелся бы.
Так брел он, опираясь на лопату и горюя, что стал он совсем не тот и что вытекают силы, как вода из опрокинутой бутылки. И вспомнил он себя на первой своей зимовке: волосы — расческа ломалась, в сорокаградусную стужу — грудь нараспашку, кровь — что твой кипяток, сил девать было некуда — оленя с охоты на плечах нес, песню мурлыкал. Работал, ел за троих, в аврал хоть сутки, хоть двое мог не спать — молодость! И все мечтал, что когда-нибудь каюру надоест раз в три месяца гонять за почтой на материк, и пошлют туда его. А мечтал он потому, что в ста двадцати километрах от острова, в поселковой столовой объявилась живая женщина лет двадцати, в крепдешиновом платье и туфельках-лодочках, как рассказывал каюр. В этом наряде он видел ее, когда приезжал за письмами под Новый год. Зимовали на станции семь мужиков, над трепом каюра они посмеялись и забыли, а Белухина тот рассказ ошеломил — вся кровь взбунтовалась, голова закружилась. А каюр все добавлял, раззадоривал: и румянец у нее во всю щеку, и коса до пояса, и руки белые от плеча, а об улыбке и говорить нечего — упадешь! Белухин догадывался, что каюр брешет, но в платье и туфельки поверил, и так они часто мерещились ему, что увидеть ту девушку стало понемногу главной целью его жизни. Отпрашивался — засмеяли, начальник и слышать не хотел, затыкал уши пальцами: механик на станции был один. И тогда Белухин, потерявший сон и покой, придумал план: задобрил радиста посулами, обучил его обращению с движком, порасспросил как следует каюра, вызубрил наизусть дорогу и тихой ночью, когда все спали, оставил записку с извинением и укатил на лыжах на материк. За сутки вышел к берегу, откуда до поселка было километров семьдесят, попал в пургу, вырыл в снегу на подветренной стороне горушки убежище и прожил в нем три дня. Проводил пургу, двинулся в путь, потерял ориентир и неделю блуждал по тундре, оголодал, померз и терял последние силы, но уложил из карабина оленя, выжил благодаря тому оленю и благополучно набрел на поселок. Там его ждали, даже не раз выходили искать — каюр на упряжке прикатил, рассказал про чудака, и теперь сбежались смотреть: ну и ну, в кино такое не увидишь! Развлечение! Со смешками и подмигиваньем взяли под руки, повели в столовую, и там Белухин увидел девушку в крепдешиновом платье и туфельках-лодочках: обычно так она наряжалась на праздники, а тут прослышала, что чудак объявился, и ради него, для смеху, надела. Но никакого развлечения не получилось. Молча смотрел на нее Белухин, и хотя на человека не был похож — оборванный, грязный, обросший щетиной, ни девушка, ни кто другой не смеялись. Непонятно, почему — но притихли, не смеялись…
Ничего не наврал каюр, все было: и румянец, и коса до пояса, и руки белые от плеча, только о глазах каюр ничего не сказал — наверное, не понял, не туда смотрел. Таких чистых глаз Белухин не видел ни у кого — чистых, в этом было все дело, будто утренней росой промытых глаз, широко раскрытых от внезапной догадки: «Ты?»
С того дня на тридцать с лишним лет постарел Белухин, и Анне Григорьевне то платье крепдешиновое не надеть, и в те туфли-лодочки ноги распухшие не вбить, но воспоминание о сумасшедшей любви осталось, и берег, не расставался с ним Белухин, и чем больше старились они, тем дороже оно ему становилось.
Отрада мудрой старости — безумство молодости.
Рысьими глазами всматриваясь в темноту, Белухин вел людей по скованному льдом морю. От торосов, когда он их освещал, разбегались причудливые тени, иногда они казались живыми, но Шельмец на них не лаял и Белухин успокаивался. А попался бы озверелый от голода шатун, как брать его пукалкой, что грелась за пазухой у Анисимова? Чтоб уложить медведя из той пукалки, нужно стрелять его в ухо, так он тебя и подпустит…
Привал теперь устраивали каждые полчаса, склонялись с Анисимовым над компасом, вполголоса допускали, что совершили, быть может, оплошность. Знать бы, что оплошность, лучше бы протанцевать до утра у полыньи, не мучая людей переходом, дождаться зари, увидеть скалы и пойти к острову наверняка. Лучше бы… А если б замело по-настоящему, лед начало бы крошить? Лучше всего у тещи блины со сметаной кушать под «Столичную»…
На привале теперь не ждали, пока Солдатов раскрутит брезент, почти все сразу валились с ног, кто куда, и приходилось на людей кричать, силой поднимать со снега. Впадала в беспамятство, просила пить Анна Григорьевна, перестала подшучивать над собой и другими Лиза, обессилел, помогая сестре, Гриша, да и остальные, исключая богатыря Кулебякина, были немногим лучше. В портфеле Анисимова обнаружилась начатая пачка печенья, сжевали по одной штуке с небольшим комочком снега — жажду снегом не утолишь, и Белухин горько сожалел о поспешности, с какой, боясь за жену, покидал самолет. Одной рукой подхватил Анюту, другой тащил мешок, преотлично мог бы пальцем зацепить и авоську с едой. Были там две курицы жареные, пироги с яйцами и зеленым луком, полбуханки хлеба, яблоки…
Дубленой шкурой битого полярника Белухин чувствовал, что ветер вот-вот усилится и перейдет в поземку; к тому же и лед вел себя неспокойно, потрескивал, как хворост в костре. Поэтому шанс Белухин усматривал только в движении; все-таки не мог такой летчик, как Илья Анисимов, ошибиться в направлении уж очень существенно, рано или поздно те скалы должны показаться.
— По-дъем! — кричал он. — Кончай нежиться! Запевай!
Подходил к Борису Седых, который на каждом привале требовал, чтобы его оставили и вернулись за ним потом, советовал ему не ерепениться, заверял, что остров, судя по всему, где-то совсем рядом, а на острове избушка, а в избушке печка и дровишки. И так красочно рассказывал он про избушку, так уверенно, со смаком, вспоминал про котелок, в котором они вскипятят чай, про застланные шкурами полати, на которых они отоспятся, пока их будут искать, что у людей появлялись силы вставать и идти.
Пока ветер в спину, двигаться можно, подумал Белухин, и трижды сплюнул через плечо. И еще повезло: Зозуля споткнулся, рухнул на голый лед всем телом, заорал от боли в вывихнутой руке — и поднялся здоровый, сам себе вправил тот вывих. А Зозуля, несмотря на сдвиг по фазе со своими марками и звание научного сотрудника, интеллигент вполне жилистый и выносливый, да и в арктических переходах далеко не новичок. И другой слабак (Зозулю Белухин поначалу считал первым), Игорь Чистяков — тоже ишачит будь здоров, от смены отказывается наотрез. Слабаком он Игоря облаял тогда, когда тот уж очень засуетился у полыньи, и теперь при случае решил извиниться.
Поднял всех на ноги, осмотрел тщательно, чтоб ничего на привале не забыть, кликнул Шельмеца, потрепал его по привычке, услышал в ответ урчанье — и повел людей туда, куда звал компас.
И тут глухо послышался, понемногу приблизился и разросся до звона в ушах грохот пролетавшего над ними самолета.
Ищут!
И откуда у людей взялись силы — обнимались, подпрыгивали, кричали! Кулебякин смешно ударился вприсядку, даже Седых запрыгал на одной ноге, а Славка Солдатов под шумок Лизу стал обнимать, а та заливисто смеялась, отбивалась: «Ишь, какой скорый!»
Пусть пролетел мимо, пусть не слышно больше моторов — ведь ищут! Значит, верят, что живы, и обязательно будут искать, пока не найдут. Видимости нет — до утра протянем, дождемся зари — и найдемся! И так люди опьянели от нежданной радости, что теперь тьма была не тьма, и торосы не торосы, и Карское море по колено!
Белухин радовался учащенному от надежды биению сердца и ожившему лицу жены, похлопывал по плечу Гришу: «Провидец ты, паря, угадал, что будут искать!», и в то же время зорко всматривался в окрестность: а чего ж не запустят с того самолета осветительные ракеты? Дважды уловили они с Анисимовым как бы отблеск зари — может, запустили, но далеко, не там, где надо. Не угадали, сожалел Белухин, сюда бы ракету, поближе…
И все равно возникшая надежда, как добрый глоток спирта, разогрела кровь и погнала ее быстрее, и это состояние следовало, не мешкая, разумно использовать для нового перехода. Очень не хотелось людям уходить, спорили, ворчали, что раз ищут, лучше бы оставаться на месте, даже сам Анисимов заколебался — может, снова прилетят сюда, фонарем посигналим, подожжем зажигалкой что есть сухого, увидят!
А если не пролетят близко? А если поземка начнется и не увидят? Нет, товарищ командир, корабля, дорогой ты мой Илья Матвеевич, слишком много «если» набирается. В воздухе ты бог и царь, а здесь, на дрейфующем к черту на кулички льду, вручил мне команду — слушай и выполняй.
Снова пошли, и снова был глубокий снег, и снова в каждом торосе мерещились заветные скалы, и Белухин знал, что запас радости в людях уже испарился, а бесконечное, изнуряющее тело и душу движение кажется им безотрадным и бессмысленным. И не за что их упрекать, то, что они все-таки идут — уже чудо, слишком трудно даются километры в Арктике. Решаясь на такой поход по своей воле, вспоминал он, люди долго и тщательно к нему готовятся, продумывая каждую деталь: одежду и снаряжение, продукты и устройство на ночлег, обогрев и связь. Но никому, даже самым сильным, волевым и целеустремленным Арктика никаких гарантий не дает: пурга может продлиться двое суток, а может и две недели; несокрушимый, казалось бы, лед-железобетон вдруг начинает дышать, ходить ходуном под ногами и трескаться, как оконное стекло. К тому же арктический километр всегда с гаком, поплевывает он на установленный для него лимит в одну тысячу метров и, бывает, растягивается на двадцать: для того чтобы пройти вперед, нужно долго идти в сторону, а то и назад, и так это бывает обидно, будто над тобой издеваются, а ты молчишь и не смеешь ответить. Вот и получается, что никакая, пусть самая мудрая, предусмотрительность не поможет людям, если Арктика твердо решила их погубить.
То предусмотрительных, подготовленных, а что же тогда говорить о случайных, ветром занесенных путниках?
Белухин остановился, потому что сердце его вдруг словно сжала чья-то рука; дышать сразу стало трудно, и он постоял немного, делая вид, что изучает поверхность. Снял рукавицу, достал и сунул в рот таблетку нитроглицерина, к которому стал привыкать за последний год, и, отдышавшись, двинулся дальше.
Конечно, размышлял он, в книгах правильно пишут, что для человека в полярных широтах очень важны подготовка, сила и мужество. Против этого не возразишь, в самом деле — очень важны. Есть, однако, еще одна штука, о которой в книгах пишут редко — стесняются, что ли, но без которой человеку с Арктикой не совладать: удача. Хотя бы самая малость удачи!
Можно построить атомный ледокол, с борта которого Арктику запросто шапками закидаешь, но никакой человеческий мозг не придумал, как ухватить за хвост и не отпустить от себя удачу. Слишком она своенравна и капризна, есть в ней что-то от красивой, взбалмошной и вертлявой бабы, ни желаний, ни поступков которой предсказать невозможно. С одной стороны, удача терпеть не может самодовольных, не желает дарить себя уж слишком легко и отворачивается от тех, кто делает ставку только исключительно на нее; с другой стороны, ошибочно пишут в книгах, что любит она только сильных — сколько сильных ее не дождались! Никому не известно, кого она любит, а вот чего она требует от человека — это известно.
Удача, знал Белухин, требует, чтобы за нее боролись. Как только человек прекращает бороться, она тут же, сию секунду поворачивается спиной: данный человек для нее больше не существует. Как эти бедолаги, капитан Скотт и его спутники: сочли, что все для них кончено, и погибли в нескольких километрах от склада, а Дуглас Моусон, немощный, больной, одинокий, боролся до конца, и удача ему улыбнулась. Если сил остается хотя бы на один, пусть, бессмысленный шаг — сделай его, не можешь — проползи, нет сил ползти — скребись, доказывай, что ты еще жив и будешь трепыхаться до последнего вдоха и выдоха…
Белухин лучше других понимал, как плохи их дела, если сбились они с направления или врет компас, но лучше других понимал он и то, что без огня и даруемого им тепла жизнь на голом неверном льду можно сохранить только в движении.
Шельмец залаял — трещина. Широкая, до полутора метров, миллиметровым льдом покрытая, самая что ни на есть опасная. Какого-то шага не хватило, едва не угодил в нее Белухин — одышка, устал, потерял бдительность. Ласково потрепал старого, дряхлого пса, прижал его морду к валенку…
Гриша на привале рассказывал, что какой-то царь ослепил десять тысяч пленников и лишь одному оставил из милости один глаз, чтоб тот кривой поводырь вывел несчастных товарищей на родину. А нас, зрячих, восторгался пацан, ведет слепой пес!
Преувеличиваешь маленько, подумал Белухин, но верно, даром свой хлеб Шельмец никогда не ел.
Лет десять назад вез он груз на нартах и провалился в полынью — такую же ловушку, как эта, только хитроумно прикрытую снежным мостиком. Произошло это километрах в семи от станции. Упряжка потонула быстро, собаки топили друг дружку, а он, обожженный ледяной водой, успел ножом перерезать пилейку, которой вожак был связан с остальными собаками. Шельмец, тогда еще могучий двухлеток, выскочил на лед, отряхнулся — и был таков.
Белухин кое-как вылез, сбросил налитые водой валенки, отрезал от телогрейки рукава, напялил их на ноги и побежал. Ветер пронизывал насквозь, тело чугунело и со все большим трудом слушалось его, но силы у Белухина было много и на километра четыре ее хватило. Потом он уже передвигался метр за метром то ползком, то вставая и падая на каждом шагу, и с того момента, когда к нему подъехали на вездеходе, больше ничего не помнил. Потом ему рассказали, что Шельмец примчался на станцию и выл как волк, пока люди не поняли, что произошла беда. Быстро завели вездеход — и за ним…
Так что ни зрячий, ни слепой Шельмец даром своего хлеба не ел.
Пес снова залаял — неистово, срываясь на хрип. Все остановились, подбежал с пистолетом Анисимов. Белухин повел фонарем: Шельмец вертелся, царапал лапами трехметровую треногу тригонометрического знака.
— Пришли, — сказал Белухин и повел фонарем направо. Покосившаяся, полузасыпанная снегом, поодаль темнела избушка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23