А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Поэт порою растет даже и тогда, когда вовсе не пишет. На мой взгляд, литератор всегда выигрывает от близкого соприкосновения с жизнью. «Стерильность» ее в данном случае не имеет значения. Подчас даже так называемая «не стерильная» среда вызывает больше мыслей и подсказывает сюжеты. Но это уж мое частное мнение. Многие литераторы придерживаются как раз обратного…
Думаю, что Лермонтов не проиграл, поступив в школу. Он просто хлебнул из другого источника. И это неплохо. Даже хорошо.
У нас имеются свидетельства того, что, несмотря на кажущееся перерождение, на самом деле этого не произошло. Лермонтов не вязал узлов из казенных шомполов. Это он пытался делать только в зале, среди товарищей. А возвращался в свою комнату самим собою. Просто Лермонтовым. Если другие этого не замечали – не его вина. Впрочем, кое-что и замечали…
Александр Муравьев писал: «Лермонтов просиживал у меня по целым вечерам; живая и остроумная его беседа была увлекательна, анекдоты сыпались…» Конечно же, все это очень и очень далеко и от «нумидийского эскадрона», и вязанья узлов из шомполов, и милых ночных похождений с Монго.
Как человек умный, Муравьев подметил и недостаток лермонтовских стихов. Он писал: «Часто читал мне молодой гусар свои стихи, в которых отзывались пылкие страсти юношеского возраста, и я говорил ему: «Отчего не изберет более высокого предмета для столь блистательного таланта?» (Я здесь не очень уверен: не был ли помянут «блистательный талант» ретроспективно, или Муравьев еще в школе учуял его талант?)
А вот как описывает свою встречу с Лермонтовым Екатерина Сушкова:
«Пока мы говорили, Мишель уже подбежал ко мне, восхищенный, обрадованный этой встречей, и сказал мне:
– Я знал, что вы будете здесь, караулил вас у дверей, чтоб первому ангажировать вас.
Я обещала ему две кадрили и мазурку, обрадовалась ему, как умному человеку, а еще более, как другу Лопухина… Я не видела Лермонтова с 30-го года, он почти не переменился в эти четыре года, возмужал немного, но не вырос и не похорошел и почти все такой же был неловкий и неуклюжий, но глаза его смотрели с большею уверенностью, нельзя было не смущаться, когда он устремлял их с какой-то неподвижностью.
– Меня только на днях произвели в офицеры, – сказал он, – я поспешил похвастаться перед вами моим гусарским мундиром и моими эполетами…»
Я думаю, нет ничего удивительного в его словах: в двадцать лет не так еще хвастают!
Лермонтов в школе написал несколько любопытных стихов, имеющих главным образом автобиографический характер, задумал новые поэмы, продолжал «очерки» своего «Демона».
Юнкера издавали рукописный журнал. Он выходил чуть ли не каждую неделю. (Об этом сохранились воспоминания Меринского.) Говорят, Лермонтов «обнародовал» в этом журнале некоторые свои стихотворения. Называют, например, «Уланшу» и «Праздник в Петергофе». «Уланша» была любимым стихотворением юнкеров», – говорит Меринский.
В эти же школьные годы писалась повесть «Горбач-Вадим» (название условное, не лермонтовское). Тем, кто изучает истоки его прозы, без этой неоконченной повести никак не обойтись. Сейчас она интересует читателя как прозаический фрагмент, принадлежащий молодому перу Михаила Лермонтова. Не более. Ибо большого, самостоятельного художественного значения этот отрывок, на мой взгляд, не имеет. По нему еще не скажешь с уверенностью, что перед тобою – будущий автор «Героя нашего времени». Хотя побеги лермонтовской прозы идут именно отсюда.
«Всякий раз, как я заходил в дом к Лермонтову, – продолжает Меринский, – почти всегда находил его с книгою в руках, и книга эта была – сочинения Байрона и иногда Вальтер Скотт на английском языке, – Лермонтов знал этот язык». Эти два года Лермонтов мало писал.
В молодом возрасте истинный художник подобен айсбергу – он виден всего лишь на одну девятую своей величины, а все остальное сокрыто от посторонних глаз. Этот «айсберг» особого рода: с годами он подымается, становится все виднее. (Я имею в виду истинный талант.) Сравнение не ново. Я повторяю литературный постулат, в котором совершенно убежден: механическое вождение пером по бумаге без особых, оригинальных мыслей – бесцельно. Это не надо понимать как призыв к безделью. Я хочу сказать, что литературный труд – впрочем, как всякий, – должен быть освящен самой высокой мыслью.
Совершенно уверен, что Лермонтов в эти два года занимался не только «шалостями». Тот самый удар копытом, который он получил на манеже, тоже чего-то стоит.
Юнкер Лермонтов – Марии Лопухиной:
«Как скоро я заметил, что прекрасные грезы мои разлетаются, я сказал себе, что не стоит создавать новых; гораздо лучше, подумал я, приучить себя обходиться без них. Я попробовал и походил в это время на пьяницу, который старается понемногу отвыкать от вина; труды мои не были бесполезны, и вскоре прошлое представилось мне просто перечнем незначительных, самых обыкновенных похождений.,.
Может быть, через год я навещу вас. Какие перемены я найду? Узнаете ли вы меня, и захотите ли узнать? И какую роль буду играть я?..»
Это было писано в Санкт-Петербурге, 4 августа 1833 года по-французски.
Двухлетнее обучение в юнкерской школе подходило к концу. Я не думаю, чтобы вы остались удовлетворенными нашим анализом этой поры жизни Лермонтова, особенно выводами. Но что, собственно говоря, анализировать? Упражнения способного к «умственным занятиям» юнкера? Его неоконченную повесть?
Лермонтов – без пяти минут гусар. Он уже там, в разгульной офицерской жизни… Но это только для посторонних глаз. Лермонтов оставался поэтом и в казармах. Он был гусаром только с виду…
А кто же в это время стоит рядом с Михаилом Лермонтовым? Из самых близких людей?
Елизавета Алексеевна, все та же, безгранично любящая внука. Она словно нитка: куда игла, туда и она.
А еще милый преданный Шан-Гирей, который живет у Елизаветы Алексеевны.
А еще Алексей Столыпин, по прозвищу Монго.
Но сердце Михаила, кажется, в Москве. Где живет Варенька Лопухина. Где Сашенька Верещагина. Где Алексей Лопухин. Где вообще – Москва. Любимый город. Где много страдал и где был счастлив.
Поэзия, залитая шампанским?
22 ноября 1834 года император, находившийся в это время в Риге, своим приказом произвел юнкера Лермонтова «по экзамену» в корнеты лейб-гвардии Гусарского полка. Тем же приказом Мартынов стал корнетом лейб-гвардии Кирасирского полка. «За отсутствием военного министра подписал генерал-адъютант Адлерберг».
4 декабря командир школы генерал-майор барон Шлиппенбах объявляет сей высочайший приказ в школе. Таким образом исполняется «мечта» Лермонтова: он становится офицером. Причем самого блестящего, по определению Ростопчиной, полка. Чего же еще?
Лермонтов – Лопухиной, 4 августа 1833 года:
«… Одно меня ободряет – мысль, что через год я офицер! И тогда, тогда… Боже мой! Если бы вы знали, какую жизнь я намерен вести! О, это будет восхитительно! Во-первых, чудачества, шалости всякого рода и поэзия, залитая шампанским. Знаю, что вы возопиете; но увы! пора мечтаний для меня миновала; нет больше веры; мне нужны материальные наслаждения, счастие осязаемое, счастие, которое покупают на золото, носят в кармане, как табакерку, счастье, которое только обольщало бы мои чувства, оставляя в покое и бездействии душу!.. Вот что мне теперь необходимо…»
Какие возникают мысли лично у меня в связи с этими словами Лермонтова?
Первым делом вопрос: кому они принадлежат? Легкомысленному существу или серьезному молодому человеку? Наше положение довольно затруднительное, во всяком случае, не простое. Думая о Лермонтове, мы отказываемся признать в нем человека легкомысленного. Разве в этом можно заподозрить автора «Молитвы», «Завещания», или «Пророка», или «Ветки Палестины», или «Трех пальм», или «Героя нашего времени», или «Маскарада»? Нет, разумеется.
Утверждать, что это слова юного несмышленыша, – тоже невозможно. Уже написавший «Измаил-Бея» не может не знать, чем делится со своим московским другом.
Может быть, он, что называется, представлялся? Хотел казаться не тем, кем был на самом деле? И проделывал это сознательно? Или бессознательно?
Как бы то ни было, не следует впадать в крайности. Надо рассматривать личность в целом.
Мы имеем дело с весьма усложненной натурой: с одной стороны – модный франт, блистательный богатый офицер, с другой – человек горькой судьбы, тяжелой душевной доли.
Я понимаю, сколь уязвима эта сентенция с точки зрения людей цельного, как гранит, характера или просто заскорузлых мещан. Но в данном случае это – факт.
Я говорю о двойственности Лермонтова. А двойственность Пушкина? Его биограф Петр Бартенев справедливо заметил, что Пушкин и не стремился сделать свою жизнь однозначной с творчеством. Не о подобных ли «странных вещах» писал Борис Бурсов: «Это, в сущности, не что иное, как известный диссонанс в человеческой личности. Никому он не чужд». Возьмем, к примеру, такого «утонченного» лирика, как Фет, который был весьма деловитым помещиком. В то время как один Фет создает поэзию, в которой «звуки, намеки и ускользающие звуки», другой Фет – смеется над ним и знать его не хочет, толкуя «об урожае, о доходах, о плугах, о конном заводе и о мировых судьях». Так писал о Фете Д. Цертенев. И заключал: «Эта двойственность поражала всех…»
Не надо быть мудрецом, чтобы приметить, что Лермонтов-офицер не равнозначен Лермонтову-поэту.
Молодой человек живет очень сложной жизнью. Только подлецов отличает намеренность: ночью они крадут, а днем рассыпаются в благопристойной болтовне.
Тот, кого «усложнила» сама природа, «усложнила» по-настоящему, тот мучается: он не находит себе покоя. Он вроде бы живет, как все. Но стоит приглядеться к нему получше, и тогда станет ясно, что не так, как все. Но для этого надо именно приглядеться. Попристальней. Поглубже. То есть сделать то, что труднее всего на свете.
Значит, так: превыше всего – чудачества, «шалости». И, разумеется, поэзия, залитая шампанским. Позвольте, а где же «судьба Байрона», которая совсем еще недавно стояла высоким маяком перед глазами? Что общего между этим образом и «поэзией, залитой шампанским»? Где же серьезные литературные намерения, о которых мечталось еще года два-три тому назад? Все это исчезло? Нет, тут что-то не то! Мы еще убедимся, что так оно и есть: не то!
У нас две возможности: углубиться в умозрительные рассуждения или пойти дальше по лермонтовскому следу. Первое, возможно, дело весьма полезное и серьезное, да больно уж скучное. Например, для меня. Поэтому я предлагаю посмотреть на жизнь Лермонтова-офицера. Может быть, в ней мы найдем разгадку, найдем ответ на интересующий нас вопрос. «…Пора моих мечтаний миновала; нет больше веры; мне нужны чувственные наслаждения, счастье осязательное, такое счастье, которое покупается золотом…»
Примем это за действительное, как программу-максимум или минимум. Это все равно. И посмотрим, сколь старательно она выполнялась.
Еще один мимолетный взгляд на «школьные годы». Они уже позади. Прошли, как сон, эти два года. По сравнению с ними студенческие лета в Москве – почти рай. Хлебнув юнкерской жизни, Лермонтов, кажется, по-настоящему оценил университет. Он вспоминал: «Святое место!.. Помню я, как сон, твои кафедры, залы, коридоры, твоих сынов заносчивые споры о Боге, о вселенной…» Это все-таки кое-чем отличается от парадировки и «куртки тесной».
«Святое место»? Верно? Сладкий сон? Но давайте вспомним, что было говорено в стенах университета. Вот эти стихи: «Пора уснуть последним сном, довольно в мире пожил я; обманут жизнью был во всем и ненавидя и любя».
Что это?
Висковатов объясняет следующим образом: «С самой юности рассудок Лермонтова уклонялся от обычного пути людей. Он смотрел на землю иными, не их глазами… Их интересы и цели были чужды ему; иные были радости и печали».
Здесь есть элемент «демонизации» Лермонтова. Я, напротив, сказал бы, что Лермонтова обуревали именно человеческие чувства, что смотрел он на землю именно человеческими глазами. Все в нем было человечно. Только во много крат острее оно проявлялось. Он любил сильнее. И ненавидел сильнее. Страдал глубже других. Разве это значит – «уклонялся от обычного пути людей»?
Сомерсет Моэм считал людскую красоту, стройность явлением нормальным, а нарушение их – явлением ненормальным. Я думаю, что мир выиграл бы, если бы в большинстве своем был населен людьми, подобными Лермонтову. И при чем здесь «не их глазами»? Я этого не понимаю. «Странности» юного Лермонтова вполне объяснимы и закономерны. По-моему, до сих пор мы особенно «странного» в нем не замечали. Обостренность? Да. Повышенная чувствительность? Да. Горячность? Да. Но какое отношение к «странностям» имеет все это? Скорее, было бы странным, если бы все обстояло иначе. Представьте себе ребенка или юнца, который не реагирует на ссору отца с бабушкой. Который не чувствует красоту утра и зеленых дубрав. Который холоден к другу, который до двадцати лет ни разу не влюблялся. Вот это действительно странно!
Если бы мы владели некоей «высокоорганизованной» электронной «думающей» аппаратурой, которая бы регистрировала состояние психики обыкновенного среднего человека на протяжении всей его сознательной жизни, то мы получили бы весьма любопытную и весьма пеструю картину. Мы увидели бы такие взлеты горя и радостей, что наверняка отказались бы признать в данном субъекте человека нормального и заговорили бы о его «странностях». Лермонтов поверял бумаге почти все свои чувства. Он был максимально правдив перед собою и честен. Поэтому нам порою кажется он удивительным, необычным и даже непонятным. Зачем всех мерить на один аршин? Тем более что каждый из нас не настолько прост, как кажется со стороны.
Мне думается, что в юном Лермонтове более всего «странно» то, что он лишен какой бы то ни было рисовки, когда пишет, когда делится с другим своим горем или радостью или просто сообщает обыденные вещи. «Странность» его – в предельной откровенности, почти оголенности, что ли…
Да, Лермонтов не лгал бумаге. Многие вели и ведут себя почти так же. Я имею в виду высокоталантливых.
Говорили, что Лермонтов шутя советовал своему камердинеру подбирать бумаги со стихами, за которые «со временем большие будут деньги платить». Несомненно, он отдавал себе отчет, что значат его стихи. Или это тоже странность?
А если «отдавал отчет», если понимал, если страстно желал литературной известности, то где взялся этот путь к «куртке тесной», к парадировке? Влияние моды и Монго? И откуда вдруг нелепая мечта о «поэзии, залитой шампанским»?
Если мы кроме «странности» или «раздвоенности» не примем во внимание его возраста, то многого – даю вам слово! – мы в Лермонтове не поймем. Все, что до сих пор говорилось о Лермонтове и что говорил о себе самом Лермонтов, относится к молодому человеку, которому только-только исполнилось двадцать лет. И каким бы он ни был гением – двадцать лет есть двадцать лет. Ни меньше, ни больше!
Если к двадцатилетнему подходить с меркой сорокалетнего или тридцатилетнего – значит совершать грубейшую ошибку. Что бы ни писал в это время Лермонтов о жизни или смерти – это мысли все еще незрелого человека. Во многих отношениях незрелого: общественном, гражданском, не вполне устоявшегося еще человека. И если угодно, и в военном отношении, поскольку имеем дело с молоденьким офицером. И это обстоятельство еще более осложняет наше положение. Но давайте вернемся к тому месту, где он стал офицером и вышел «в жизнь».
Итак, Лермонтов-офицер поступил в Гвардейский гусарский полк. «Живость, ум и жажда удовольствий, – пишет Ростопчина, – поставили Лермонтова во главе его товарищей, он импровизировал для них целые поэмы, на предметы самые обыденные из их казарменной или лагерной жизни. Эти пьесы, которые я не читала, так как они написаны не для женщин, как говорят, отличаются жаром и блестящей пылкостью автора».
Похоже на то, что Михаил Лермонтов держал свое слово: поэзия, залитая шампанским! Образчики этого сочинительства легко можно отыскать в его книгах – стоит только обратиться к соответствующему году.
Служа в полку, этот офицер постоянно жил в Петербурге, у бабушки, разумеется. Вместе с ним, по свидетельству Шан-Гирея, служил и Алексей Столыпин – Монго. Ученья и дежурства удерживали Лермонтова в полку. Но как только они кончались – он торопился в Петербург. Похоже, что «блестящий офицер» предпочитает светскую, цивильную жизнь «боевой» жизни полка. А ближайшие начальники Лермонтова умели ценить «качества ума и души» в своем подчиненном и были снисходительны к нему.
Лермонтов был зачислен в седьмой эскадрон, которым командовал полковник Николай Бухаров. В 1835 году он уже в четвертом эскадроне под началом полковника Федора Ильина. Свидетельствуют, что на квартире, которую снимал Лермонтов в Царском Селе, вместе с ним жили Монго и Алексей Григорьевич Столыпин, штаб-ротмистр, командовавший третьим эскадроном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28