А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

..
Анна Павловна разглядывала Бориса, его огромную, глыбистую фигуру; волосатые ручищи и удивительно открытое, детское какое-то, наивное лицо с румянцем на щеках и светлыми глазами.
- Мне вообще здорово повезло, что я записался к Константину Федоровичу. - Он покосился на Леночку, озорно подмигнул ей, рассмеялся. Нет, не в этом смысле, в другом... Живописцев из нас, конечно, сотворить было невозможно, но он научил нас другому: человеческому. Понимаете, живешь, крутишься, суетишься и вдруг, в одно мгновенье, понимаешь, что жизнь-то проходит мимо тебя. Закаты, рассветы, травы, цветы, люди, которые рядом с тобой, их лица. В суете ты их уже не видишь, некогда все, дела, дела, дела... Я думаю, Константин Федорович прожил счастливую жизнь, он замечал ее, видел ее приметы, понимаете?.. И нас, кажется, научил.
Анна Павловна никогда не видела Бориса таким взволнованным, никогда не говорил он так сбивчиво и отвлеченно, их прежние разговоры напоминали странное интервью: вопрос - ответ; как жизнь - так-то; какие новости - в кабэ закончили новый проект... Борис резал линолеум, печатал гравюрки, дарил ей, это было вдали от искусства, но, оказывается, не в этом суть. Борис - преуспевающий инженер, ему приходится что-то там рассчитывать, придумывать, конечно же, иметь дело с людьми, и слава богу, слава богу, что Костя оставил ему это внимание к окружающему, к жизни... Анна Павловна наклонилась к Борису, погладила его по рукаву, сказала:
- Спасибо, Боренька! То, что вы сказали, - это, понимаете, необычно слышать от вас и оттого еще дороже.
Щеки Бориса заполыхали румянцем, он взмахнул смущенно руками, стал говорить о полотнах Константина Федоровича, все с шумом поднялись, отодвинув стулья, и по традиции пошли по комнате, двигаясь от картины к картине. Так было всегда, каждый раз, и чем ближе подходил этот момент, тем всегда, каждый раз, неувереннее чувствовала себя Анна Павловна. Но на этот раз что-то сжалось в ней, она растерянно всматривалась в лицо Сережи, Леночки, Бориса, ничего еще не подозревающих, спокойных, и подумала: а они, что скажут они? Нет, они обрадуются, это бесспорно, и все-таки, все-таки... И потом - кем будет для них она после этого? Старая знакомая женщина? Вдова их бывшего учителя, и только?
Стол убрали, Леночка помогла ей унести на кухню грязные тарелки, все расселись в кресла.
- Ну что ж, Анна Павловна? - спросил Сережа. - Начнем? Вам помочь? Не ругайтесь, я знаю, - засмеялся он, - вы сами, всегда сами, но сегодня, может, помочь?
Анна Павловна пристально взглянула на Сережу - откуда он может знать? - но тут же улыбнулась: господи, она становится по-старчески подозрительной, он просто хочет помочь, полотна нелегки, это вечное Сережино соучастие, даже в мелочах, и только.
Она кивнула, соглашаясь.
- Хорошо, сегодня ты поможешь. - Она помолчала. Слово "сегодня" прозвучало подчеркнуто, это так и следовало делать. - Да, да, сегодня, повторила она и опять оглядела лица гостей. - Сегодня особенный день, сказала Анна Павловна медленно.
- А вы особенный человек, - не к месту вставила Леночка, - пятнадцать лет каждый год отмечать день рождения умершего мужа - это может лишь особенный человек.
Анна Павловна взглянула на Леночку. Нет, Лена - это не Борис, впрочем, может, тут чисто женское - видеть только внешние факты. Она хотела как бы похвалить ее. За что? Анна Павловна не в том возрасте, когда похвалы, комплименты и вообще слова что-то значат, если они касаются ее лично. Зря Лена ее прервала. Она только начала. Самое главное.
Будто не услышав Лениных слов, никак на них не ответив, Анна Павловна повторила так же неспешно:
- Сегодня особенный день, друзья мои. И я счастлива, что вы со мною, рядом, одной было бы очень тяжко.
В комнате стало тихо. Анна Павловна глядела на пол перед собой, но чувствовала встревоженные взгляды гостей.
- Все эти годы, - сказала она, - я пыталась устроить полотна Константина Федоровича. Некоторые из них брали на выставки, но с выставок они всегда возвращались сюда. Я получала предложения от частных коллекционеров, но Константин Федорович мечтал о другом. Словом, эти именины совпали со счастливым днем! - Она напрягла голос, улыбнулась, хотела, чтобы ее известие прозвучало радостно, но голос сорвался, она закашлялась, вытирая слезы, но не переставая улыбаться. - В общем, дорогие друзья, несколько полотен Константина Федоровича берет Русский музей, понимаете, Русский музей!
- Прекрасно! - воскликнула Леночка. - Наконец-то! Это же полное и безоговорочное признание.
- А весь архив с письмами забирает Архив литературы и искусства, добавила Анна Павловна.
- Как порадовался бы Константин Федорович, - сказал Борис, - это же счастье, наша вера не пропала! Мы были правы, получается - у нас двойной праздник!
- Двойной, двойной, - кивала Анна Павловна. Леночка и Борис помогли ей преодолеть какую-то горечь, господи, столько лет хлопот увенчались успехом, и она должна, просто обязана радоваться, какие могут быть сомнения?
- Значит, мы прощаемся? - спросил тихо Сережа. - Прощаемся с полотнами.
- Да, - проговорила Анна Павловна, - их хотели увезти раньше, но я настояла, чтобы это было только завтра и мы могли все вместе проститься.
Она встала, подошла к шифоньеру, отдернула занавеску, соединявшую шкаф со стеной. За цветастую штору был упрятан грубо оструганный двухэтажный стеллаж, на котором, как огромные книги с золочеными корешками, стояли картины в рамах.
Сережа вытащил первую из них, они приставили ее к шифоньеру. На полотне стояли трое: человек атлетического вида в сапогах и кожаных галифе, другой - в противогазе, третьим был мальчик в крагах, огромных черных крагах. За спинами людей виднелся красный мотоцикл. Костя увлекался тогда новыми техническими идеями - изучал их и опасался. Он рассказывал ей, что Париж пугал его своим будущим, - техника и город, на его взгляд, должны были оттеснить людей...
Они перебирали картину за картиной: среднеазиатские минареты, лица стахановцев, портрет последнего парижского коммунара... Маленькие трубачи удивленно смотрели со стены на свободное пространство комнаты, заполнявшееся картинами. Анна Павловна взглянула на трубачей и замерла. Электрическое освещение придавало картине фиолетовый оттенок, и казалось, трое мальчишек заглядывают в комнату сквозь вечернее, синее от дальнего заката окно, и трубы их напряжены в сжатых пальцах, и они притаились, чтобы вдруг, неожиданно, заставив всех вздрогнуть, заиграть неизвестную испанскую мелодию...
Анна Павловна оторвала взгляд от трубачей, передала Сереже очередную картину и вдруг заметила его пристальный, изучающий взгляд. Она улыбнулась ему, кивнула головой, Сережа улыбнулся тоже. Потом они снова сели, уже сжавшись в плотную кучку, приставив тесно друг к другу кресла и стулья, потому что картины окружали их со всех сторон.
Они молчали.
Анна Павловна не могла бы сказать точно, о чем она думала сейчас, да и думала ли вообще. Она вглядывалась в холсты, как в лица, запоминая их навсегда, навечно, и этим было занято все ее существо, отрешенное от прочих забот. Она забыла даже про своих гостей.
Кто-то кашлянул.
Анна Павловна обернулась, улыбнулась. Леночка поцеловала ее в щеку, стала говорить о детях, о том, что им с Борисом уже пора.
- Да, да, - ответила Анна Павловна, - конечно. Пусть только мужчины помогут мне поставить полотна вот сюда, к шифоньеру, так, так... Остальные назад, на стеллажи, и еще минуточку...
Анна Павловна выбрала два холста из тех, что остались.
- Это вам на память, - сказала она, подвигая картины к Борису и Сереже.
Борис заморгал глазами, схватил руку Анны Павловны, поцеловал ее. Сережа растерянно молчал.
- Представляете, Анна Павловна, - восторженно заговорил Борис, - мы берем билеты на "Стрелу", едем все четверо в Ленинград, приходим в Русский музей на открытие выставки Константина Федоровича, первой его выставки.
- Они обещали, - ответила Анна Павловна, - обещали непременно устроить выставку, выпустить проспект, и мы, конечно, поедем. - Она стала прощаться с Леной и Борисом, Сережа заторопился тоже.
Она осталась одна.
Анна Павловна вымыла посуду, расставила ее по местам, расправила постель на кушетке, погасила в комнате свет, легла, закрыла глаза. Она не уснула, а забылась, устав от хлопот, прошедшего дня, но вскоре пришла в себя. Раскрыв глаза, она бросила взгляд на часы: не прошло и часа...
В прихожей горел свет, значит, забыла выключить. Этого с ней никогда не случалось, во всем и всегда она соблюдала порядок, а тут действительно - какое-то замыкание: упала как подкошенная... Она встала, в ночной рубашке прошла в прихожую, тоже увешанную картинами, посмотрела на утренние астры под портретом молодого Константина. Астры не потеряли своей свежести, в квартире было прохладно, и роса, утренняя роса, которую она несла в цветах, еще не высохла и сверкала под электрическим светом.
Анна Павловна вгляделась в молодого Костю. Сколько сегодня молодых Сережа, Леночка, Борис, Костя... Одна она старуха, добившаяся своего. Кажется, можно радоваться, можно успокоиться, можно спокойно приготовиться к смерти, которая имеет право прийти каждый день, каждый час даже - без всяких предупреждений, без всяких звонков...
Она вздрогнула от резкого, а главное, неожиданного звонка телефона. "Кто бы это мог так поздно?" - подумала она, снимая трубку.
- Я знал, что вы не спите, - торопливо сказал Сережин голос, и Анна Павловна только теперь с удивлением отметила его сегодняшнее поведение тихое и немногословное.
- А если я спала? - спросила она, улыбнувшись.
- Нет, нет, - заторопился Сережа, - я понимаю, вы не можете уснуть, я брожу вот уже целый час, и холст, который вы подарили, оттягивает мне руки... Может, не надо, а? Милая Анна Павловна, как же вы будете жить без них? Это можно еще остановить, Русский музей подождет...
- Что ты, Сережа! - удивилась Анна Павловна. - Я так хлопотала, наконец добилась, ты же прекрасно знаешь... И вдруг!
- Но как же вы, Анна Павловна! - воскликнул он.
- "Дневные раны сном лечи, а завтра быть чему, то будет", продекламировала она. - Ты помнишь Тютчева?
- Вы же смеялись сегодня над ним, - в отчаянии произнес Сережа.
- Приходи, дружок, завтра, - сказала Анна Павловна, - если сможешь, конечно, - она слышала приглушенное дыхание Сережи в трубке, - и мы проводим их вместе.
Он молчал.
- Слышишь? - спросила она.
- Слышу, - отозвался Сережа. - Но как же вы, как же вы? Я бы не смог.
- Я слишком стара, Сережа, - ответила Анна Павловна. - Я страдала уже немало. Я обязана пережить еще это. Последнее. Ты понимаешь?
- Я с вами согласен, - сказал Сережа медленно, - сам желал этого, но все так неожиданно.
Они простились, Анна Павловна отошла от телефона и села на стул возле пианино. Как это сказала она? "Потери всегда неожиданны". Вот она и назвала это потерей... Уйдут картины. Уйдут письма. Потом, возможно, уйдут остальные полотна - в другие музеи. Наконец, придет день, когда она останется одна в квартире с голыми стенами. Она будет лежать на своей кушетке, разглядывать обои с невыцветшими квадратами, прикрытыми прежде холстами, и будет страдать, как страдал Костя. Стены, голые стены... Умом она понимает справедливость сделанного, может даже сказать спасибо сама себе, но душой...
Картины были продолжением Кости, продолжением их общей жизни, а теперь она останется одна, совсем одна...
Анна Павловна облокотилась о крышку пианино, потом откинула ее. Провела пальцами по клавишам и неожиданно запела - едва слышно, чуть ли не про себя:
Я встретил вас - и все былое в отжившем сердце ожило;
Я вспомнил время золотое - и сердцу стало так тепло...
Она пела этот романс давно, в каком-то спектакле, и вдруг он вырвался из памяти - почему именно этот? Да, кстати! Она встрепенулась, взглянула на свое отражение в пианино, - ну, конечно, это тоже Тютчев. И стихи посвящены К. Б., баронессе Крюденер, в которую он был влюблен, а она вышла замуж за другого...
Тут не одно воспоминанье, тут жизнь заговорила вновь,
И то же в вас очарованье, и та ж в душе моей любовь!..
Струна тихо звенела в ночной тишине. Анна Павловна вновь припомнила то, первое, стихотворение, особенно строчку, над которой смеялась: "Живя, умей все пережить..." Вот и Тютчев противоречил себе. Чего ж удивительного, если противоречит она? Да полно, противоречит ли?
Анна Павловна подошла к помутневшему, старому зеркалу в простенке и увидела за стеклом худую старуху с венчиком седых косичек на голове, в длиннополой ночной рубахе, в стоптанных шлепанцах. Она приблизила лицо к своему отражению и неожиданно подмигнула сама себе.
Это рассмешило ее, она отошла от зеркала, приблизилась к стопе стоявших у шифоньера картин, встала возле них на колени, дрожащей рукой, словно по лицу, провела по изображению. Это была сирень, крупные фиолетовые гроздья. Костя любил эту вещь, и искусствовед сразу отобрал ее для музея. Анна Павловна вновь отдернула руку, прикрыла глаза и заплакала.
Она хотела вновь протянуть руку к сирени, сорвать счастливый цветок с пятью или шестью лепестками, положить его в рот и ощутить горьковатый вкус - так полагается по примете, - но не могла...
С М Е Р Т Ь У Ч И Т Е Л Я
________________________________________
Рассказ
Утром Макаров проснулся с тяжелой головной болью, как это часто теперь бывало с ним.
Накануне он выпил крепче обычного, присел под забором, да так и уснул на земле, простыл, и теперь у него был насморк. Нос закладывало, по ночам дышал ртом и просыпался потому, что глотка была совершенно высохшая и было душно.
Босиком, в одних подштанниках, Макаров прошел к столу по скрипящим половицам, расплескивая воду, налил дрожащей рукой стакан, опорожнил его крупными жадными глотками, облизал пересохшие, потрескавшиеся губы, сел на приятно холодный венский стул с неудобной спинкой и попробовал вспомнить, что было вчера.
Впрочем, можно было и не вспоминать.
Вчера было то же, что и на прошлой неделе и что тянулось уже почти год.
Он напился.
Вся разница между этими пьянками состояла лишь в том - пил ли он с компанией, с шумом, с разными общими пьяными разговорами на отвлекающие темы или же совершенно один, мрачно хмурясь, постепенно соловея, уставясь в одну точку и думая только о своем, о том, из-за чего все так вышло. В одиночку - это было хуже, потому что всегда кончалось тем, что Макаров напивался до зеленых чертиков и на другой день из-за головной боли приходилось опохмеляться, а опохмеляясь, он не мог удержаться и напивался вновь, и так изо дня в день, пока не попадал в какую-нибудь компанию, отвлекался разговорами, пил меньше - и тогда наступала пауза.
Несколько дней он держался.
Эти несколько дней были сплошной ипохондрией. Макаров плохо работал, начальство косилось на него, вокруг ходили неприятные разговоры о его неполной самоотдаче делу, но впрямую с Макаровым говорить об этом боялись, потому что на захудалой городской ТЭЦ, где он работал, молодых специалистов почти не было и за них держались.
После работы в такие дни Макаров медленно плелся через весь город. Он не замечал ни лета, ни желтых одуванчиков в сквере, ни грачиного крика в тополиных зарослях. Приходя домой, Макаров ложился в кровать и так лежал, то засыпая, то просыпаясь - будто в гамаке качался: вверх-вниз, вверх-вниз. Время текло медленно и нудно, капало по капле, как вода из рукомойника: тук, тук, тук... В такие минуты Макарову казалось, что он заснул летаргическим сном и лежит вот так не один долгий вечер, а вечность, всю жизнь он лежит вот тут, в неприбранной кровати, обросший щетиной.
Утром, в мятых штанах и несвежей рубашке, он снова шел на ТЭЦ и так держался неизвестно чем несколько дней, пока не запивал снова.
Странно, но в дни, когда он пил, Макаров работал лучше, как-то собраннее. Может быть, это на несколько часов мобилизовывался организм, отвыкший от серьезной, долгой, изнурительной работы, а может быть, сам того не замечая, Макаров возбуждался в предчувствии выпивки, и возбужденность эта была тем двигателем, который заставлял работать.
Приятелей у Макарова было много, очень много, но приятели все больше так, по пьяной лавочке. Идя по улице, он кивал направо и налево, пожимал руки кому-то, останавливался, чтобы сказать несколько ничего не значащих слов, но, вернувшись домой, он всегда оказывался один. И никто не заходил к нему.
Никто.
Раньше, конечно, были друзья. По воскресеньям они, бывало, ходили все вместе на пляж, вечерами шлялись по улицам, толкуя о том и о сем, вдруг вспыхивали неожиданные споры на самые невероятные темы, и они все горячились, и он горячился тоже.
- Ты очень неуравновешенный, - говорила ему потом Маша. - Прямо как пацан.
- Хорошо быть пацаном, - отвечал Макаров и обнимал Машу, но она отталкивала его, злилась отчего-то.
Маше не нравилось в нем мальчишество, не нравился его неуравновешенный характер, не нравилось, что он, способный инженер, работает в какой-то дыре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64