А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Ах как я страшился этого! И разве только я? На что мы не шли, лишь бы избежать несчастья, каким только не верили приметам! Нельзя было проходить под раздвоенным столбом, переходить дорогу перед белой лошадью, а встретив подводу с гробом, требовалось трижды плюнуть через левое плечо и скрестить большой и указательный пальцы на обеих руках. Суеверие множилось и росло в малом народе, и никакие взрослые уговоры не помогали - ни материнские, ни учительские. Да, я думаю, матери и учительницы наши дорогие сами с любым суеверием сто раз смирялись и до конца жизни, несмотря, скажем, на партийность или образованность, согласились бы исполнить все правила примет да поверий, только хоть на шажок остановить беду, которая перла и перла из всех щелей - тифом, голодухой, похоронками.
Отойди, сгинь, несчастье! Изнемоги в лютости своей бескрайней! Дай людям вздохнуть, опамятоваться, вспомнить, что есть на белом свете цветы, книги и даже танцы в сказочно красивых, волшебных театрах!
Может, оттого люди говорили вроде потише у нас в тылу. Принижали голос, когда хотели сказать что-то твердое даже. Боялись испугать криком остальных. Потому что крик одно означал - беду.
А тут мама закричала. И я вскочил.
- Гады! - еще раз крикнула она. - Что теперь с театром-то? Вдруг разбомбили? Что же они творят, эти гады!
Грех, конечно, это был, но невинный, детский грех - ругнул я про себя маму. Подумаешь, сказал я про себя, театр. Кричит так, будто с отцом что случилось. Впрочем, а так ли велик был мой грех? Да и грех ли это - любить и жалеть отца больше, чем даже целый драгоценный театр?
Став взрослым, вроде бы легко разуметь, что театр нельзя ставить напротив отца, что и живой человек, и золотой дворец неповторимы, но одинаковая ли эта неповторимость - кто скажет... Нет, нет, только кажется, будто, став взрослым, легче жить и разбираться легче в разных сложных делах. Детство владеет клинком прямоты и справедливой однозначностью. Нет, я не пожалел театр, а испугался за отца, ругнул маму и облегченно сел на место.
- Фу, как ты меня напугала, - согласилась со мной бабушка, обращаясь к маме.
Она ничего не ответила. Ела завариху, вовсе не замечая еды, наверное, ушла обратно в свой чудесный театр, пусть, если ей так там нравится. Она устала, моя мама, она развеселилась первый раз за всю войну, пусть побудет еще немного в своей памяти, в золоченом дворце, где показывают балет. Ей недолго радоваться, минута, и она вернется назад.
Мама встряхнулась, возвратилась из воспоминаний и сказала, глядя на меня:
- Пойдем в библиотеку вместе. Хочу увидеть замечательную артистку.
И прибавила, помолчав:
- Может, это она танцевала тогда, давным-давно?
Я читал свою толстую книгу очень долго - месяц или полтора.
Я купался в счастье, в солнце и беззаботности довоенной жизни, которая уже стала забываться, отодвигаться в даль памяти, словно в театральные кулисы. Иногда казалось, что война идет всегда, что отец целую вечность на фронте. Не верилось только одному - что это будет бесконечно. Надежда и ожидание - единственное, чем жили люди. Все, что происходило сейчас, казалось временным. Но затянувшаяся временность требовала хоть коротких прикосновений к постоянству. Может, я потому так долго и читал книгу о довоенной жизни, что это было воспоминание о постоянстве? Может, я хотел подольше задержаться там, на мирной и тихой Волге, представляя героя книжки, моего сверстника, самим собою? Может, эта книжка была маленьким островком мира в море войны? Не помню. Помню, что я был бесконечно счастлив, усаживаясь с книгой в руках поближе к печи и натянув - для уюта - старый и уже дырявый от старости бабушкин шерстяной платок на плечи. Счастлив и просветлен.
Книга делала со мной чудо: она говорила со мной разными голосами детей и взрослых, я чувствовал, как подо мной покачивается палуба белоснежного парохода, видел всплески огромных рыб в тяжелых струях реки, слышал металлический грохот якорной цепи и команды капитана, хоть и не морского, речного, а все-таки с трубкой в зубах. Я ощущал прикосновения человеческих ладоней, чувствовал запахи дыма рыбацкого костра, который доносился с берега, слышал мерное чмоканье волны о дебаркадер и наслаждался сахаристым вкусом астраханского арбуза. Будто волшебная власть уносила меня в другое пространство и время, раскрывая безмерные дали и вознося в облачные небеса.
Я теперь хорошо понимал маму, взрыв ее негодования, ведь у нее был свой мир ей только одной представимого прошлого. Она видела театр наяву, а я любил то, чего даже не видел, и это невиданное мною было прекрасно и удивительно.
Через десять дней я пошел в библиотеку, чтобы продлить срок своего чтения. Мама задерживалась в госпитале - то дежурство, то пригнали новый эшелон с ранеными, и тут уж она возвращалась поздним вечером, таким поздним, что я не выдерживал и засыпал, не дождавшись, когда она прижмется ко мне своей холодной, с мороза, щекой. Словом, на десятый день я отправился один в довоенный табачный магазинчик, который теперь оказался местом не менее замечательным: детской библиотекой!
Я всячески раздувал в себе праздничное настроение, даже немножко потрубил в охотничий рог, про себя, разумеется, и двадцатый раз мысленно прорепетировал слова, которые я скажу старушке-библиотекарю, бывшей, так сказать, графине, а ныне заслуженной артистке республики. Неудобно же, в конце концов, настоящей балерине говорить какие попало пустячные слова.
Итак, я вхожу, снимаю шапку, пусть там даже мороз трескучий стоит, и говорю:
- Здравствуйте, Татьяна Львовна, я прошу продлить книгу Бориса Житкова "Что я видел" на десять дней, моя фамилия такая-то, читательский номер одна тысяча тринадцать!
О-о-ох! Я остановился, как будто врезался в стену. Меня, кажется, даже назад отшатнуло от такого удара. Что же я за растяпа, как же я до сих пор не догадался: ведь в моем читательском номере есть цифра тринадцать! Чертова дюжина!
Как теперь быть? Ведь это же, это же... И я твердо решил - значит, так, сперва поздороваюсь, потом попрошу сменить номер.
Но это оказалось не так-то просто. Во-первых, народу в библиотеке оказалось довольно много. С одной стороны помещения был прилавок для младших, с другой - для старших, и старушка перебегала от прилавка к прилавку, едва поспевая записать книги.
Пришлось ждать. Но я так и не дождался. Народ приходил, уходил, а чтобы я остался один на один со старушкой, не получалось. Тогда я решил: будь что будет. Скажу при всех.
Не вышло у меня культурно, нет. Даже по имени-отчеству я ее не назвал, ведь я поздоровался, когда входил, а здороваться второй раз, да еще так вежливо, - явный подхалимаж, все, кто в библиотеке, сразу подумают, будто я хочу какую-нибудь особенную книжечку, и мне пришлось пробормотать что-то вроде этого:
- Мнепродлитечтоявидел.
Прошамкал, как старик, будто кашу пожевал. Вышло очень невнятно, но старушка не переспросила, несмотря на завязанную шапку, быстрым и хитреньким взглядом кольнула меня, вытащила бумажки, отметила в них что-то и вопросительно посмотрела на меня.
- Что еще?
- Мер льзя менить? - проговорил я, глотая почему-то начала слов и кляня свой деревянный язык.
Старушка, точно ворона, как-то боком поглядела в мою карточку, перевела непонимающий взгляд на меня, потом снова качнула голову к бумажке и вдруг довольно громко, так, что было слышно всем, сказала:
- Но ведь твой номер - одна тысяча тринадцать. А не тринадцать!
Народ, конечно, заржал, сначала тихо и неуверенно, потом - посмелее.
- А еще книжки читает! - пропищала за спиной какая-то девчонка, видать, жуткая кляуза и подхалимка.
Но Татьяна Львовна будто не услышала этих слов.
- Номера тринадцать, - сказала она еще серьезнее, - в нашей картотеке нет! Я его своими руками выбросила! Понимаешь? И твой номер - одна тысяча тринадцать.
Я весь взмок от этих переговоров, хотя каждое слово вылетало изо рта вместе с паром: такая холодина здесь стояла.
- А ты не боишься чертовой дюжины? - Татьяна Львовна подняла голову повыше, глядела из-под очков куда-то за мою спину.
Там возникло замешательство, опять послышался смех, только уже нестройный, неуверенный.
- Не боюсь, - лживым голосом ответил все тот же девчоночий голос, но я и сейчас не обернулся - плевать на эту врушу.
- Молодец! - сказала Татьяна Львовна. - А вот он, - она кивнула в мою сторону, - боится. Так зачем ему мешать?
За спиной засмеялись поувереннее.
- Ни мешать, ни помогать ему не надо, - сказала старушка. - Он сам решит, как быть, понимаешь?
И она проговорила еще одну фразу:
- Человек сам освобождается от страха.
Но ее слышал только один я. Все остальные смеялись. Довольно дружно над тем, что она сказала раньше. И громче всех повизгивал девчачий голос.
Я повернулся и вышел, забыв попрощаться.
"Идиоты!" - ругал я про себя эту смешливую публику в библиотеке. Да я уверен, каждый из вас цифры тринадцать, как черта, боится, недаром чертова дюжина, каждый ждет не дождется, чтобы быстрей тринадцатое число прошло, да и вообще! А тут все хихикают, расхрабрились.
Эх, люди, неискренний народ. В толпе-то небось веселые, а пусти вон черную кошку через дорогу, остановитесь как вкопанные, писаные храбрецы!
Но что-то мне, кроме этих издевательств, еще мешало. Что-то было не так в библиотеке, как в прошлый раз, что-то переменилось.
Бывает же: человеку втемяшится в голову какая-нибудь форменная ерунда - добро бы что-то серьезное - нет, чепуха какая-то, нечто неопределенное, неясное, может, даже пустое, и он всю ночь ворочается, уснуть не может или ходит неделю словно аршин проглотил, никак в себя не придет - хочет вспомнить, понять, да ничего, как назло, не получается.
Я дошел до одного угла - сам не свой, до другого: нет, не могу. Остановился, чтобы прохожие чего лишнего не подумали, развернулся и назад к библиотеке - ничего особенного, тот народ уже весь разбежался, теперь другие собрались, а Татьяна Львовна?.. Да я загляну туда в окно! Хорошо, что оно широкое, ведь магазинное.
Я сразу нашел, что искал. Действительно, изменилось. Сама старушка. Все та же шапка и то же пальто, только на нем нет пушистого серого воротника, и Татьяна Львовна в самом деле походит на ворону с голым, ощипанным горлом.
Ясно. Забыла дома или сняла. Не дай бог, потеряла. Но вид совсем другой. Она стала строже и чуточку печальнее.
Так я и не смог понять - почему библиотека иногда полна народу, ступить и то некуда, а иногда совершенно пуста - может быть, даже целыми часами? Во всяком случае, когда мы пришли туда с мамой, Татьяна Львовна была совершенно одна и подметала веником пол между прилавками.
Забавное знакомство получилось у поклонницы балета с заслуженной артисткой. Мама выхватила у старушки веник и принялась умело им орудовать, отчитывая Татьяну Львовну:
- Что же это вы, а? Или девочки к вам сюда не ходят? Заставили бы! Попросили! Сейчас белоручек нет! И библиотека для них! Должны помочь!
Она взглянула на библиотекаршу, только когда разогнулась.
- Ой, а холодина-то! - Мама набрала в себя побольше воздуха и выдохнула длинную струю пара. - Как вы только работаете?
- А вот так, - сказала весело Татьяна Львовна и приставила одну ступню к другой, как в балете, - получилась буква Т. Только на ногах у нее были не тапочки, а огромные, с мужской ноги, валенки в калошах.
Мама всплеснула руками, залилась колокольчиком, будто девчонка, и быстро, со значением взглянула на меня: мол, помнишь? А сама снова шумела:
- Но пальтишко-то ведь не греет?
Татьяна Львовна скользнула рукой за полу своего нарядного пальто, пошуршала там, отстегивая застежки, и движением, конечно же, артистическим, царским таким жестом распахнула его, как плащ или там какую-нибудь накидку. Делала она все это очень серьезно: будто ее патруль остановил и проверяет, и из-за этой серьезности мы расхохотались втрое веселее, когда под бархатом оказалась обыкновенная телогрейка, да еще подпоясанная блестящим ремешком.
Между тем я все-таки заметил, что на этот раз у Татьяны Львовны наряд опять неполный. Кроме воротника, исчезла пелерина.
- А вы что, - задиристо спросила старушка маму, - из исполкома? Или просто так, сестра милосердия?
Мама не на шутку смутилась. Только что отчитывала библиотекаршу, пусть и шутливо, а тут заволновалась, даже заикаться стала.
- Да нет... Я родительница... Вот этого мальчика.
- Одна тысяча тринадцать. Коля... Коля...
Я подсказал фамилию. Пока Татьяна Львовна искала мою карточку, мама очень волновалась. Она, когда очень волнуется, всегда щелкает пальцами на руках.
- Не делайте этого, - неожиданно сказала Татьяна Львовна, не поднимая головы и продолжая писать. - Это вредно для суставов.
- Да! - Мама смутилась еще больше и, видно, передумала сказать то, что хотела. - Но так все же нельзя, - вернулась она к старой теме, в которой чувствовала себя увереннее. - Мы с Колей привезем вам немножко дров, уж не обижайтесь, что мало, несколько поленьев, и все-таки!
- Ой! - обрадовалась Татьяна Львовна. - Как я благодарна. Вы знаете, ведь меня обокрали! - Мама сделала испуганное лицо, но старушка замотала головой. - Нет, нет, не думайте ничего плохого, просто исполком привез мне дрова, их распилили, раскололи, все честь честью. Но я их оставила на улице. Во дворе. К утру ничего не осталось, понимаете? И больше пока не дают! А чернила замерзают. Видите, пишу карандашом?
- Что - чернила! Вы же тут целый день. Простынете!
- А дети? А книги?
Мама улыбнулась.
- Дети придут и уйдут, а книги не замерзнут.
- Да вы что! - вскричала Татьяна Львовна. - Книги страдают не меньше людей. Только сказать не могут, поверьте. Клей в корешках рассыпается, бумага пухнет, совсем как человек от голода - ведь осенью здесь было сыро. И вообще! Как человек виноват перед ними! Мы в Ленинграде топили книгами печки, сердце кровью обливается, а что делать - ни еду сварить, ни согреться. Вот я и решила тут: в библиотеку, и непременно детскую, вы понимаете?
- А как же балет? - не выдержала мама.
- Тс-с! - старушка смешно скорчила лицо, будто ей кисло стало. - Не надо, не надо, откуда вы узнали, сейчас не до него, и потом я стара!
Последние слова она произнесла, округлив глаза.
- В тридцатом, - сказала мама, волнуясь, но уже не щелкая пальцами, я смотрела в Мариинке "Щелкунчик"!
- Нет, нет, - замахала руками Татьяна Львовна, - я уже не танцевала, и прошу вас - ни слова, ни слова! Не трогайте меня!
Мама извинилась, мы бочком отошли к двери.
Татьяна Львовна сидела, нахохлившись, опустив голову в большой шапке, и не смотрела на нас.
- Обиделась, - сказала мама, когда мы вышли на улицу, и вздохнула. А за что? Что я такого спросила? Сказала?
Кому она говорила? Мне? Но что я мог ей ответить, чем успокоить? Я ведь и сам не разобрался, за что вдруг обиделась Татьяна Львовна. Артур сам сказал, что тайны тут никакой нет, стоило ли вешать голову?
Нелегко понять этих взрослых! То смеются, шутят, а то сердятся без всякой причины.
А мама все вздыхала. Молчала и вздыхала.
Мы вернулись домой, мама сняла с гвоздя мои санки - они висели на стене, чтобы не занимать лишнее место, и мы принялись укладывать на них дрова.
- Бабушке не говори, - попросила мама. Бабушка куда-то ушла, сейчас не помню, одним словом, ее не было дома.
- Что ей, жалко? - спросил я. Ясное дело, бабушка бы не стала возражать, узнай, куда мы хотим отвезти санки дров из нашего не очень-то значительного запаса.
Мама промолчала, и, как всегда бывает, когда люди хотят что-нибудь утаить, сразу за калиткой мы столкнулись с бабушкой.
мама неловко, стараясь не глядеть на нее, объяснила, куда и зачем мы собрались.
- Охо-хо! - вздохнула бабушка. - Без дров-то она еще сдюжит, а вот без еды...
- Сейчас все плохо живут, - ответила мама, думая, что бабушка это просто так говорит, вообще.
Бабушка хмыкнула.
- Все-то все, - ответила она, - да я вот сегодня поутру на рынке была. Вижу - библиотекарша свою перелину продает. Продала. Может, девочке какой на юбчонку, может, еще на что - взяла одна колхозница.
- Выходит, с себя продает? - спросила мама.
- То-то и оно, - сказала бабушка.
И тут сообразил я.
- А помните, еще воротник был. Так его нет.
- И воротник, значит. Скоро совсем разденется.
Она покачала головой, повздыхали обе.
- А может быть... - начала бабушка, но мама ее перебила:
- Нет, нет! Не примет. - И вздохнула. - Балерина ведь! Артистка! Гордая! И так обиделась, не знаю за что.
Бабушка ушла домой, а мы, подгоняя друг друга, покатили санки к библиотеке, опасаясь, как бы она не закрылась.
Уже стемнело, фонари не горели по правилам военного времени, и только рассеянный свет снега помогал различить дорогу, окруженную черными силуэтами домов, в которых люди аккуратно соблюдали светомаскировку.
Окна в библиотеке тоже были черны, и я уже принялся ругать себя и маму за ненужную торопливость, но мама дернула ручку, и нас ослепил яркий свет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69