А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. Или этого мало! Или молодое, свежее и здоровое не посечет ветхого, изгнивающего и издыхающего? Да где ж после этого была бы справедливость, читатель?» Бытовая история перерастает в символический образ мужика-санкюлота, не только собирающегося, но и способного «унести на плечах своих вселенную»!
Отношения Любови Александровны и Петрушки как бы прообразуют, предвещают те отношения, которые складываются между глуповцами и Иванушками.
Роковая сила обстоятельств поработила старую барыню своему холопу. Та же сила подчиняет и Глупов.
Но не только сила обстоятельств заставляет глуповцев приблизить к себе Иванушек, но и расчет. Умирающий Глупов пытается спасти себя за счет полных жизни Иванушек. Может быть, Иванушки (в Глупове они именуются «непочатыми родниками»)настроят глуповскую жизнь на иной, новый ряд? «А что, если в самом деле эти подлецы Ваньки молчали-молчали, да все думали? А может быть, они до чего-нибудь и додумались? А может быть, в них-то и сила вся?»
Глуповцы рассуждают при этом так: если Иванушка и додумался, если в нем и вправду сила, то надо призвать его, чтобы подал полезный совет, а затем пусть скроется... немедленно! Немедленно, «ибо всякая дальнейшая в этом смысле проволочка может повредить его собственным интересам, может отвлечь его от приличных званию его занятий». Славная наша история, разглагольствуют «старшие» глуповцы, «везде и всегда показывает она нам Иванушку надежною опорой глуповской славы и глуповского величия! везде и всегда она представляет его: в мирное время кротко возделывающим землю, во время брани – беспрекословно сеющим смерть в рядах неприятельских... Ужели же теперь он захочет изменить столь славным преданиям? Ужели теперь, когда наш старый, славный Глупов трещит, он не потщится вместе с нами восстановить его посрамленную физиономию?»
Ну а если не потщится? Что же, тогда «никто не может воспрепятствовать нам своевременно изыскать средства», прибегнуть к соответствующим «мероприятиям» или (если раскрыть смысл иносказаний Салтыкова) экзекуциям. Ведь бывали случаи, когда Ваньки «даже очень достаточно пакостили, но, получив в непродолжительном времени возмездие, скрывались и на долгое время уже не огорчали Глупова проявлениями своей необузданности». Было это (подразумевает Салтыков) и во время разинского бунта и во время крестьянской войны Пугачева, да и совсем недавно, в прошлом году, по случаю объявления «воли».
Ну а если Иванушка и не поддастся всем этим средствам и мероприятиям, не потщится восстановить посрамленную глуповскую физиономию? И Сидорыч лезет к Иванушке целоваться, предлагает ему забыть прошлое, приглашает к «сожительству». Но «Ванька столь же мало может согласиться на сожительство, как и на поцелуи». (Как тут не вспомнить, что совсем недавно сам Салтыков, да и тверская оппозиция, видел «истинные интересы дворянства» в таком «сожительстве» – сближении и даже слиянии с крестьянством.) Иван хочет только одного – чтобы оставили его в покое. Потрудился-таки, помаялся он на своем веку, надо ему и отдохнуть: «Сидорыч! а Сидорыч! останемся пока на своих местах, – говорит он, – там что выйдет: твоя возьмет – ты барин; моя возьмет – я барин!» И говорит так потому, что наверное знает, что возьмет его, а не Сидорычева».
И, пожалуй, наиболее сложна своими иносказаниями, намеками, эзоповым языком последняя сатира глуповского цикла «Каплуны», так и названная в подзаголовке – «Последнее сказание».
Сатира Салтыкова вырастала из глубин его возмущенного духа, питалась болью его сердца. В этом смысле – она всегда субъективна, даже в наиболее «объективных», эпических созданиях, как ранних, так и поздних.
Но были у него и такие произведения, которые непосредственно и прямо выражали личный опыт, диктовались необходимостью осмыслить свою деятельность, увидеть ее дальнейшие пути, определить ближайшие поступки. В таких произведениях сплавляются воедино тоскующая, мучительная исповедь и гневная, полная страсти и огня проповедь, лирическая тональность и сатирический сарказм.
К числу таких произведений принадлежит и сатира «Каплуны» с ее трудной, драматической судьбой; и в содержании «Каплунов» и в судьбе ее отразилось непростое положение Салтыкова – крупного правительственного чиновника – в наиболее близком ему лагере социалистов и демократов. Ему приходилось слышать раздававшиеся из этого лагеря не только горькие упреки, но и прямые обвинения (обвинения несправедливые).
Салтыков обрушивает «Ювеналов бич» на головы каплунов-людей, безмятежно курлыкающих в самоуслаждении, в то время как неустойчивая и «трепещущая» действительность призывает к действию и борьбе. Салтыков защищает свою позицию деятельного вмешательства в жизнь, изнемогающую под гнетом насилия и неправды.
Каплун – птица нешуточная, солидная, пользующаяся уважением, пишет Салтыков, разумея под «каплунством» определенный тип общественного поведения. «Каплун – консерватор по природе и даже несколько доктринер». Он усовершенствовал знаменитую доктрину героя повести Вольтера «Кандид, или Оптимизм» – доктора Панглоса, утверждавшего, что все идет к лучшему в этом лучшем из миров. Доктрина каплуна: мир достаточно прекрасен, чтобы нуждаться в изменении к лучшему.
И это самоудовлетворение, самодовольство в то ужасное время, в те страшные минуты в истории, «когда случайность и заблуждение делаются как бы общим руководящим законом для всего живущего, когда летопись с каким-то горьким нетерпением жгучими буквами заносит на страницы свои известия... все об ошибках, да об уступках, да о падениях», когда насилие «в предсмертной агонии еще простирает искривленные судорогой руки, чтоб задушить ищущее, но не обретающее, алкающее, но не находящее утоления...».
И в эту тяжелую минуту каплуны курлыкают! Они удовлетворены, они самоуспокоились, они отрицают «личное деятельное участие в жизни».
«Глупов! милый Глупов! Кто ж похлопочет об тебе?»
Каплуны настоящего – это просто глуповцы, апологеты глуповской жизни и глуповского миросозерцания. Мелодично их курлыканье, но в нем есть недомолвка. Можно ли «удовлетвориться жизнью с распространенными в воздухе миазмами, с рыскающими по улицам волками? «Жизнь дает, жизнь поступается!» – но ведь она дает смерть, но ведь она поступается веревкой на шею!»
«Еще мелодичнее курлыканье каплунов будущего. В нем все стройно, все чуждо непотребства сделок и компромиссов. Мелодия развивается просто и ясно: махни рукою на жизнь, потому что она не стоит того, чтоб с ней связываться; прикосновение к ней может только замарать честного человека; обратись к идеалам и живи в будущем... Однако и в этом курлыканье есть недомолвка. Несомненно, что текучая жизнь изобилует мерзостью и что формы ее перед судом безотносительной истины резко несостоятельны, но на практике дело складывается несколько иначе. Вот мерзость мерзкая, и вот мерзость еще мерзейшая: я оставляю за собой право выбора и избираю просто мерзкую мерзость предпочтительно перед мерзейшею. Я не только не отрицаю идеалов, но даже нахожу, что без них невозможно дышать, и за всем тем не могу, однако, признать, чтоб мне следовало жить только в будущем, потому что у меня на руках настоящее, которого мне некуда деть и которое порядочно-таки дает мне чувствовать себя всякими тычками и пощипываниями. Куда я уйду от него? запрусь ли? стану ли в стороне?
Но ведь надо же понять, что запереться – значит добровольно обречь себя на нравственное и политическое самоубийство, значит добровольно отказаться от всяких надежд на осуществление идеалов».
Обращаясь во второй половине статьи уже непосредственно к «каплунам будущего» – чистым теоретикам социалистического идеала, Салтыков обсуждает ряд проблем, коренных для его миросозерцания демократа, социалиста, просветителя. И первая из них, волновавшая еще героя его юношеской повести «Противоречия», – отношение грязной действительности настоящего к несомненно имеющему быть, но отдаленному гармоническому будущему, трагический «перерыв», исторически, наверное, весьма длительный промежуток, долгий период, простирающийся между настоящим и будущим. «Между этими двумя крайними пунктами лежит целый путь, который надлежит пройти и который остается неосвещенным». Где тут «посредствующее звено», чем надлежит заполнить «перерыв»? Салтыков отвечает: только одним, только неустанной практической деятельностью, только повседневным будничным делом, «которое необходимо хотя бы для того, чтобы раздавить гидру прошлого».
Геройство чуждо глуповскому миру, миру каплуньего курлыканья. Но и в глуповском мире геройство не только возможно, но и необходимо. В этом геройстве нет ничего яркого, бросающегося в глаза. «Действительное геройство» тут заключается «в упорном и непрерывном раздалбливанье туго уступающей глуповской среды». Тот, кто хочет бороться со злом, должен сам пожить в этом зле. Надо бестрепетно погружаться в самые глубины глуповских омутов – и долбить, долбить. Пусть тому, кто способен на такое «действительное геройство», суждена гибель. «И нет нужды, что для многих из собравшихся на борьбу жизнь будет рядом ошибок, источником падений, а быть может, и конечной гибели: если один из них сотрет главу змия – и того достаточно... Пускай они ошибаются, пускай погибают сотнями и тысячами, но каждый из них может поставить в заслугу себе, что успел определить хотя небольшой признак области неизвестного, но каждый гибелью своей утучнил почву будущего». Пускай они достигли только ближайшей цели, пускай их деятельность представляется призрачной, но бесспорно, что «на развалинах старой истины зреет новое слово, и чем скорее оно зреет, тем скорее выкажется, в свою очередь, и его запоздалость, тем ближе будем мы к идеалам». Так возникает волнующая Салтыкова тема «призраков», которой вскоре будет посвящена специальная статья.
И, пожалуй, самое главное, чем заключает Салтыков свое «последнее сказанье», – это отношение «каплунов будущего» к народным массам. В высокомерном отношении к жизни, в себялюбивой брезгливости мысли, в устранении от «хлама» современности открывается презрение к массе, к ее идеалам и нуждам. Необходима деятельность в массах. Каков должен быть ее характер?
Прежде всего дайте массам «сначала хоть то, что они сами неотложно просят, без чего они жить и дышать не могут, и потом развивайте вашу мысль на досуге. А может быть, массы и без ваших забот, сами похлопочут о дальнейшем воспитании себя? А может быть, это дальнейшее воспитание укажет на формы жизни, совершенно отличные от тех, которые составляют предмет ваших мечтаний и надежд?» В этих словах слышится скептическое отношение к тем утопически-социалистическим идеалам, которые выработаны «людьми убеждения» без учета реальных запросов и реального положения масс.
Сатира «Каплуны» была набрана для майской книжки «Современника» и в корректуре послана Чернышевскому. Революционный демократ-социалист усмотрел в ней мысли, для него неприемлемые, о чем и писал Салтыкову в не дошедшем до нас письме. В это тревожное, напряженное время, время накануне крестьянской революции, а в близости ее Чернышевский был убежден, обличение каплунов будущего и проповедь практической деятельности в недрах самого глуповского мира, представились руководителю «Современника» «уступкой в сфере убеждений» и, кроме того, были, по его мнению, несвоевременными. (Так претензии Чернышевского определил сам Салтыков.) Но, как бы ни расценивал Чернышевский салтыковскую сатиру, ей все равно не дано было дойти до читателя. Все три последних очерка глуповского цикла были запрещены цензурой.
Глава седьмая
ОТ ГОРОДА ГЛУПОВА К «ИСТОРИИ ОДНОГО ГОРОДА»
Деревня... деревня... Чуждый тонкой тургеневской поэтизации природы, Салтыков по-своему, с характерной для него душевной суровостью и, одновременно, эмоциональной глубиной воспринимал мир природы и выразительно, хотя и скупо, давал ему место на страницах своих произведений. Салтыков знал и любил сельский хозяйственный обиход, трудовой крестьянский быт. Он любил и «рваного» русского мужика, глуповского Иванушку, вырабатывал свое особое к нему отношение, совмещавшее в себе сострадание и надежду, горечь и веру.
С давних пор, еще в вятские годы, Салтыкова привлекала мысль обосноваться в деревне, хозяйствовать на земле. В то время это значило – стать помещиком, может быть, в своем же Спас-Углу. Но тогда эта мысль осталась увлекающим и отвлеченным мечтанием и не могла осуществиться. Ссылка и служба повели его совсем другим путем.
Теперь же, когда реформа уничтожила те отношения между помещиком и крестьянином, которые он считал ненормальными и безнравственными, когда он решительно сбрасывал служебную лямку, Салтыков хочет обзавестись имением, где, полный иллюзий, надеется устроить хозяйство на новых основаниях – свободного, вольнонаемного труда. Поначалу он подыскал такое имение под Ярославлем, но потом остановился на подмосковном Витеневе, в тридцати верстах от столицы и в десятке верст от станции Ярославской железной дороги Пушкино.
Январским днем 1862 года он отправился осматривать витеневское имение, купил его (ради этого пришлось залезть в долги) – и был обманут бывшим владельцем. Через много лет, во вступлении к «Убежищу Монрепо», уже расставшись с Витеневым, Салтыков с юмором описал процедуру осмотра и покупки.
«Имение это я приобрел тотчас вслед за уничтожением крепостного права и купил, надо сказать правду, довольно безобразно. Во-первых, осматривал имение зимой, чего никто в мире никогда не делает; во-вторых, напал на продавца-старичка, который в церкви, во время литургии верных, приходил в восторженное состояние, и я поверил этой восторженности. Старичок служил когда-то по провиантскому ведомству и потому был благодушен и гостеприимен. Зазвал меня обедать, накормил настоящим малороссийским борщом и угостил киевской наливкой. Потом сам поехал со мной осматривать усадьбу, где велел сварить суп из курицы и зажарить карасей в сметане, причем говорил: «Курица эта здешняя, караси тоже из здешнего пруда, а в реке, кроме того, водятся язи, окуни и вот этакие лини!» Затем начался осмотр. Выйдя на крыльцо господского дома, он показал пальцем на синеющий вдали лес и сказал: «Вот какой лес продаю! сколько тут дров одних... а?» Повел меня в сенной сарай, дергал и мял в руках сено, словно желая убедить меня в его доброте, и говорил при этом: «Этого сена хватит до нового с излишком, а сено-то какое – овса не нужно!» Повел на мельницу, которая, словно нарочно, была на этот раз в полном ходу, действуя всеми тремя поставами, и говорил: «Здесь сторона хлебная – никогда мельница не стоит! а ежели еще маслобойку и крупорушку устроите, так у вас такая толпа завсегда будет, что и не продерешься!» Сделал вместе со мной по сугробам небольшое путешествие вдоль по реке и говорил: «А река здесь какая – ве-се-ла-я!» И все с молитвой. Скажет, и перекрестится, и зрачками вверх поведет, и губами пошевелит, словно на вся и на всех призывает благословение божие...
Словом сказать, очаровал меня искренностью. И что еще больше мне понравилось: слабых сторон имения не скрыл. «Вот службы – легонькие, это – так! и озимое, по милости подлецов <то есть «вольнонаемных» крестьян-работников>, незасеянное осталось, – это тоже скрыть не могу!» В общем, «произошло нечто вроде сновидения. Только одно, по-видимому, я знал твердо: что положено начало свободному труду, и земля, следовательно, должна будет давать вдесятеро».
Но стоило Салтыкову приступить к хозяйствованию, как «сейчас же обнаружились факты, которые должны были бы самого заспанного человека заставить прийти в себя. А именно: густой и высокий лес, на который... указывал пальцем старичок-продавец, оказался чужой, а <его> лес был низенький и редкий; вместо полных сенных сараев оказались искусно выведенные из сена стенки, за которыми скрывалась пустота; на мельнице помолу обнаружилось мало, да и воды не всегда достаточно; сено на лугах «временем родится», а «временем – нет», да и сено – «с осочкой». Одно вышло справедливо: службы были легонькие, то есть совсем ветхие, а речка, действительно, веселая: излучистая, сверкающая и вся в зеленых берегах».
Кроме того, Салтыков принадлежал именно к тем людям, для которых деревня составляет необходимость – «хотя бы ради связи с прошлым или ради приобретения ясного представления о рваном русском мужике».
Салтыковым владело, при покупке имения, и другое, а именно убеждение, что «всякий человек имеет как бы естественную потребность в своем собственном угле. Там он сосредоточит все заветное, пригретое, приголубленное; туда он придет после изнурительных скитаний по белу свету, чтоб успокоиться от жизненных обид;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83