А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Спрашиваю: для чего лихое дело затеяли, когда ведаете, что свейский воинский человек идет землю нашу воевать?
Ватажников подумал, глотнул воздух, сказал внятно:
– То дело не лихое, то дело – доброе, что затеяли. А свейскому воинскому человеку мы не потатчики. И кончать его, боярина, и семя его, и судей неправедных, и мздоимцев дьяков, и тебя, думный дворянин, и всех, о ком на розыске говорено, – будем! Когда, тебе не знать и до века не узнать. На том стою и более никаких слов от меня не услышишь!
– Говори, какой приходимец от Азова здесь был, который весть о стрелецком бунте принес и вас на воеводу поднимал? Говори, куда ему путь? Говори, кто еще его прелестные слова слушал?
– Молчу! – с дико блеснувшими глазами, хрипло сказал Ватажников.
– Жги! – розовея лицом, тонко крикнул думный.
Ватажникова вновь подняли, палач Поздюнин выхватил у бобыля пылающий веник, резво вскочил на ножное бревно, поддернул веревку с хомутом, но тотчас же остановился.
– Чего не жгешь, собачий сын! – закричал Прозоровский.
– Кончился! – тонким голосом ответил Поздюнин. – Неладно сделали. Больно много для единого дня. Не сдюжал.
Дьяки подали князю шубу, горлатную шапку; крестясь на мертвое тело, пошли к дверям. Ефим Гриднев хрипел на рогожке в углу...
– Теперь худо будет! – пугая боярина и пугаясь уже сам, молвил думный. – Он, покойник, един того приходимца азовского видел. Теперь, опасаюсь, не отыскать нам заводчика бунту...
– Имать всех, кто в подозрении! – велел воевода. – Пытанных водить по городу скованными за подаянием, дабы посадские очами видели, каково делаем со злодеями. Да держи меня под крылья, оскользнусь здесь...

6. ХОРОШЕЕ И ХУДОЕ

Пока в горнице Сильвестра Петровича курили трубки, набитые кнастером, он полушутя, полусерьезно напомнил офицерам старое доброе поучение: «Горе обидящему вдовицу, лучше ему в дом свой ввергнуть огонь, нежели за горькое воздыхание вдовицы самому быть ввергнутому в геенну огненну». Потом рассказал незнающим, что за человек был кормщик Рябов. Стрелецкие сотники слушали внимательно.
– Счастливое соединение! – говорил Иевлев, попыхивая сладким трубочным дымом. – Ум острый, веселое отходчивое сердце, способность к изучению наук удивительная. В те далекие годы, когда довелось мне быть здесь в первый раз, будущее флота российского открылось Петру Алексеевичу и нам, находящимся при нем, не тогда, когда мы увидели корабли и море, а тогда, когда познали людей, подобных погибшему кормщику...
Поручик Мехоношин, полулежа на широкой лавке, потянулся, произнес с зевком:
– Так ли, господин капитан-командор? Зело я в том сомневаюсь. Моя пронунциация будет иная: иноземные корабельщики – вот кто истинно вдохновил, государя на морские художества. Форестьеры – иноземные к нам посетители – истинные учителя наши. Я так слышал...
– Ты слышал, поручик, а я видел! – отрезал Сильвестр Петрович и поднялся. – Тебе же от души советую: чего не знаешь толком – не болтай. И что это за пронунциация? Изречение не можешь произнести? Форестьеры? Когда ты сих премудростей нахватался, когда только поспел?
– Будучи за границею...
– Это за какой же границею? – спросил Иевлев. – Ты ведь, братец, муромский дворянин, за морем не бывал, – слободу Кукуй видел, верно, да она еще не заграница...
Мехоношин поджал губы, краска кинулась ему в лицо.
– Сбираясь для дальнего пути...
– Сборы еще не путь! – совсем сердито молвил Иевлев. – Вишь, каков хват. Еще давеча хотел тебе сказать, да забыл за недосугом: зачем не форменно одет? Что за дебошан заморский? Ты драгун, а камзол на тебе парчовый для чего? Булавкой с камнем красуешься – зачем? Кружева – воинское ли дело? Паче самоцветных камней украшает офицера славный мундир, запомни!
Поручик обиделся, Иевлев похлопал его по плечу, сказал, как бы мирясь:
– Ништо, это все молодость. Минует с годами. Пойдем-ка к столу!
Таисья встретила гостей низким поклоном, старым обычаем просила не побрезговать кубком из ее рук. Рядом, в лазоревой рубашечке, вышитой струями, чешуей и травами, подпоясанный щегольским пояском из тафты, стоял с ясной улыбкой мальчик, держал на вытянутых руках блюдо с тертой на сметане редечкой – для первой, дорожной закуски. Гости, теснясь в дверях, топоча ботфортами, пили кубок, целовали красавицу-хозяйку в нежно розовые щеки, закусывали редечкой из рук мальчика. Он смотрел весело, глаза его – зеленые с горячими искрами – так и обдавали хлебосольным радушием.
Застольем рыбацкая бабинька Евдоха удивила всех. Чего-чего только не было расставлено на белой вышитой скатерти, между штофами, сулеями и кувшинами, одолженными для такого случая у супруги стрелецкого головы: и сдобные пироги с вязигой, и пирожки с рублеными яйцами да с рыжиками, и котлома с перченой бараниной, и резаная красная капуста с репчатым луком, и заяц в вине, что подается после суточного томления на жару в малых, замазанных глиною горшочках...
На четвертую перемену бабинька и Таисья подали в полотенцах икряники – икряные блины, те, что пекутся из битой на холоду икры пополам с крупичатой мукою. За блинами гости перемешались: стрелецкий голова заспорил с мастером Кочневым, Иван Кононович отпихнул офицера Мехоношина, подсел к Крыкову. Меркуров, стрелецкий сотский, завел с Семисадовым вдвоем длинную рыбацкую песню. Поручик Мехоношин, захмелев, стал выхваляться своей родовитостью, хвастался родительской вотчиной, грозился, что еще немного послужит, а потом отправится в славные заморские страны – людей поглядеть и себя показать. Размахивая руками, зацепляя рукавом то солонку, то миску, он рассказывал, какие поступки он совершит, дабы обращено было на него внимание батюшки государя. И сейчас уже, говорил Мехоношин, его часто призывает к себе не кто иной, как князь-воевода, советуется с ним и, возможно, предполагает женить его на одной из княжен. Старые девки не лакомый кусок, плезира, сиречь удовольствия, от такого галанта – любезности – ждать не приходится, но нельзя же обидеть самого князя Прозоровского. Женившись на княжне, он отправится в дальние заморские земли, купит там себе шато-дворец и будет жить-поживать в свое удовольствие, не то что здесь – где и обращения порядочного не дождешься, одна только дикость и неучтивость...
Гости слушали, переглядывались, пересмеивались. Он ничего не замечал. Иевлев на него взглянул раз, другой, потом прервал его, велел отправляться к дому – спать. Мехоношин покривился.
– Иди, брат, иди! – сказал Сильвестр Петрович. – Пора, дружок. Ишь, раскричался. И неладно тебе, поручику, порочить и бесчестить Русь-матушку. Что ни слово – то поношение. А от нее кормишься, с вотчины денег ждешь. Иди, проспись, авось поумнее станешь!
Мехоношин поднялся; нетвердо ступая, пошел к двери, и было слышно, как он ругался в сенях. Сильвестр Петрович покачал головой; наклонившись к Семену Борисовичу, с укоризной сказал, что распустили поручика сверх всякой меры, с таким-де еще хлебнем горя...
Попозже пришли с поздравлениями три старых друга – таможенные солдаты Сергуньков, Алексей да Прокопьев Евдоким, холмогорский искусник, косторез и певун. За день Прокопьев выточил капитану для шпажного эфеса щечки из старой кости. Щечки пошли по рукам, на них Евдоким с великим и тонким искусством изобразил корабли, море и восходящее солнце. Все хвалили искусника. Евдоким сказал скромно:
– Что я, пусть сам господин капитан покажет свои поделочки. Мы с ним не ровня в том мастерстве...
Сильвестр Петрович с удивлением посмотрел на Крыкова, Таисья открыла сундук, выставила на оловянную тарелку рыбаря в море, резанного из моржового клыка. Рыбак-кормщик стоял у стерна, ветер спутал ему волосы, рыбак смотрел вдаль, в непогоду, ждал удара разъяренной бешеной стихии.
– Тятя мой! – сказал в затихшей горнице Ванятка.
– Твой, дитятко! – тихо ответил Иевлев, гладя мягкие кудри ребенка.
Таисья смотрела на рыбаря молча, спокойно. Но где-то в глубине ее глаз Иевлев увидел вдруг такую гордость, что сердце его забилось чаще. Понял: и по сей день счастлива она тем, что любил ее Рябов, и по сей день горда им, и по сей день верна не его памяти, а ему самому.
Поздно ночью, когда пили последнюю, разгонную за многолетие и славную жизнь капитана Крыкова, с визгом растворились ворота, во двор въехал стеганный волчьим мехом возок для дальнего пути, ямщик распахнул дверь, крикнул:
– Эй, кто живет, выходи гостей встречать...
Иевлев вышел, опираясь на палку, вглядываясь в ночную тьму. Из возка ямщик с трудом вынул один сверток, потом другой. Бесконечно милый голос попросил:
– Осторожнее, дяденька, не разбуди их...
Сильвестр Петрович охнул, сбежал вниз, обнял Машу, потеряв палку, понес детей в дом. Афанасий Петрович в расстегнутом кафтане светил на пороге сеней, фыркали кони, заплакала, вдруг испугавшись суеты, младшая иевлевская дочка – Верунька. Маша, став на колени, раскручивала на старшей меховые одеяла, младшую, плачущую, смеясь раздевала Таисья. Бабка Евдоха с Крыковым затапливали баню, проснувшийся Егорша метался с закусками – кормить путников; ямщика офицеры потчевали водкою, спрашивали, кто приехал. Ямщик выпил, утерся, поблагодарил, рассказал, что привез добрую женщину, за весь путь ни единого разу на него не нажаловалась, никто его в зубы не бил, кормила своими подорожниками.
Уже светало, когда Маша с дочками вернулась из бани и села за прибранный стол – не то обедать, не то завтракать, не то ужинать. Девочки ели молча. Ванятка, так и не уснувший в шуме и суете, с любопытством на них посматривал. Таисья угощала, радовалась, что вот нынче и Сильвестр Петрович заживет, как другие люди живут, – всем семейством. Глаза у Маши ласково светились, за дорогу она похудела, девичье лицо ее стало еще тоньше. Сильвестр Петрович, любуясь на жену, сказал негромко:
– В другой раз в Архангельск приехала. Не миновать теперь и третьего. А может, навовсе тут останемся. Построим дом возле реки Двины, да и станем жить. А, Машенька?
Маша улыбалась, взгляд ее говорил: «Где скажешь – там и станем жить!»
– Что молчишь, молчальница? – спросил Сильвестр Петрович. – Рассказывай, что на Москве? Кого видала, что слыхала?
– Писем привезла – сумку, – сказала Маша. – Все тебе пишут, Сильвестр Петрович, – и Апраксин, и Измайлов...
– Измайлов? – удивился Сильвестр Петрович.
– Он. Из Дании – послом там в городе Копенгагене. Меншиков пишет, Александр Данилыч, другие некоторые из вашей кумпании...
Егорша принес сумку, расстегнул ремни, снял сургучную печать. Сильвестр Петрович, придвинув к себе свечу, хмурясь читал мелкие строчки письма Измайлова. Маша спросила беспокойно:
– Недоброе пишет?
– Андрея Яковлевича, князя Хилкова, шведы заарестовали, – сказал Иевлев сурово, – сидит за крепким караулом, всего лишен, а здоровьем слаб...
Маша всплеснула руками, перестала есть. Сильвестр Петрович снова зашуршал листами писем. В наступившей тишине Ванятка вдруг сказал иевлевским девочкам:
– А у дяди Афони нынче шпага есть. Показать?
Девочки, не отвечая, причмокивая, с аппетитом ели масленые блины.
– Вы безъязыкие? – спросил Ванятка.
– Мы кушать хотим! – сказала старшая.
– Ну, кушайте! – дозволил Ванятка.
Когда Маша с детьми и Сильвестр Петрович ушли на свою половину, Крыков, пристегивая шпагу, тихо, одними губами спросил:
– Какое же будет твое решение, Таисья Антиповна?
Таисья вздохнула, поглядела в сторону.
– Я не тороплю! – словно бы испугавшись, заговорил Крыков. – Я, Таисья Антиповна, буду ждать сколько ты велишь. Год, еще два... Ты только оставь мне надеяться, окажи такую милость...
– Много ты ко мне добр, Афанасий Петрович, и того я тебе вовек не забуду.
– Хорошее начало! – грустно усмехнулся Крыков. – Теперь-то я знаю, каков и конец будет...
– Люб он мне навечно, до гроба моего, Афанасий Петрович. Как же быть-то?
Крыков поклонился неловко, отыскал плащ, вышел, плотно притворив за собою дверь. Уже совсем день наступил, холодный, не весенний, с колючим морозным ветром. По кривой Зелейной улице, обгоняя Афанасия Петровича, пушкари на рысях провезли к Двине две новые пушки; стрельцы на гиканье пушкарей широко распахивали караульные рогатки. Во дворе, где отливались пушки, били в било, созывали народ на работу. Конные драгуны свернули в переулок – отсыпаться с дальнего ночного дозору. Выйдя к набережной, Крыков замедлил шаг: весеннее солнце вдруг показалось из-за темных туч, заиграло на церковных куполах, на мушкетах стрелецкой сотни, идущей на учение, на остриях багинетов, на сбруе татарского конька под сотником Меркуровым.
– Капитану Крыкову на караул! – крикнул Меркуров веселым голосом.
Стрельцы скосили глаза, четко отбивая шаг, сделали мушкетами вверх и налево. Меркуров выкинул шпагу из ножен, салютуя. Крыков выбросил из ножен свою. Сердце его забилось веселее, солдаты смотрели с ласковым сочувствием, – все знали его судьбу.
– Доброго учения! – сказал Афанасий Петрович малорослому солдатику, догонявшему остальных. – Слышь, что ли, Петруничев?
Петруничев ответил на бегу:
– Там видно будет, каково учены. У шведа спросим...
Разъехался сапогами по льду, ловко привскочил и встал в ряд. Крыков улыбнулся, со свистом опустил шпагу в ножны, зашагал быстрее – учить своих таможенников.
Но едва он свернул в узкий переулочек, носивший название Якорного – оттого что здесь держал кузню якорный мастер Шестов, – как ему повстречалось печальное шествие, от которого тяжко заныло его сердце: скованные кандальными наручниками попарно и взятые все шестеро на тяжелый железный прут, шли, устрашая собою посадских и сбирая по обычаю милостыньку, пытанные боярином воеводою острожники. Несмотря на мороз, они шли в рубахах, ссохшихся от крови, чтобы видел народишко подлинность пытки, тяжело хромали и, дыша с хрипом, просили у православных христовым именем, кто чего может посострадать. Православные молчаливой толпой провожали пытанных и не жалели ни денег, ни калачей, ни сушеной рыбы. Один посадский вынес даже жбанчик зелена вина, и пытанные здесь же выпили по глотку – всем кругом. Конвойный провожатый тоже хотел было хлебнуть, но ему кто-то наподдал сзади, он покачнулся и пролил останное вино.
– На том свете тебе вино припасено! – сказал тонкий голос из толпы. – Там нажрешься...
– Он невиноватый! – произнес один из пытанных. – Чего вы на него! Служба царева, куда поденешься...
Один пытанный, маленький, с обожженными ладонями, ничего не мог удержать в руках – его попоила молоком из глиняной чашки старуха. Он ей низко поклонился, сказал не прося, приказал:
– Ты за меня панихидку отслужи, бабушка. Меня нынче кончат...
Другой, повыше, с тонким лицом, с задумчивым взглядом, подтвердил:
– Его кончат...
А третий с причитаниями рассказывал народу о пытках – как вздевают на дыбу, как выворачивают руки, как жгут огнем. Другие молчали, едва держась на ногах. Ни Ватажникова, ни Гриднева среди них не было...
Крыков крепко стиснул зубы, пошел дальше...


ГЛАВА ТРЕТЬЯ


...Мне волки лишь любы;
Я волком остался, как был, у меня
Все волчье – сердце и зубы.

Гейне

1. ТАЙНЫЙ АГЕНТ КОРОЛЯ

Вечером в военную гавань Улеаборга медленно вошла шестидесятивесельная галера под шведским военно-морским флагом – золотой крест на синем поле. На берегу, в мозглых сумерках, дважды рявкнула пушка. Капитан галеры Мунк Альстрем приказал ответить условным сигналом – двумя мушкетными выстрелами – и становиться на якорь, под разгрузку. Комит – старший боцман – Сигге засвистел в серебряный свисток. Шиурма – гребцы-каторжане, прикованные цепями, – подняли весла. Заскрипел брашпиль, и трехлапый якорь плюхнулся в воду.
– Спустить шлюпку! – кутаясь в плащ, подбитый лисьим мехом, велел Альстрем. – Иметь строгий надзор за шиурмой, в этом гиблом месте каторжане постоянно устраивают побеги. Начинайте разгрузку без меня, я вернусь нескоро.
Криворотый, обожженный в сражениях Сигге стоял перед капитаном навытяжку. Капитан думал.
– Может быть, я напьюсь! – произнес он. – Здесь, в харчевне, бывает добрая водка. Почему не напиться?
Два помощника боцмана – подкомиты – проводили капитана до трапа. Капитан шел медленно, соблюдая свое достоинство. Комит засвистал в третий раз – к уборке судна. Музыканты в коротких кафтанчиках, синие от холода, баграми волокли к борту умирающего загребного, бритоголового каторжанина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74