А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Он выпил сладкое противное вино и закурил папиросу. Он косил немного. Алкоголь сделал его вдруг настороженным, подозрительным.
– Ты за мной не следи, – сказал он, – не следи, что у меня много денег. Я на транспорте премию получил и теперь гуляю. Как ты считаешь – могу я гулять на премию?
Клавдия перестала улыбаться.
– Можешь, Коля, – сказала она твердо.
Он взглянул на нее, ему показалось, что она издевается над ним, – почему Коля? И встретился с ее глазами. Теперь он вспомнил, почему Коля.
– А как твоего мужика звали? – спросил Жмакин. – Которого ты метлой? Как его звали?
– Алексеем. Лешей.
Он засмеялся и покрутил головой. Клавдия сидела серьезная, кутаясь в платок.
– Дочка спит?
– Спит.
– А мы гуляем, – сказал Жмакин, – верно? Все спят, а мы гуляем. И дочка спит, и гражданин Корчмаренко спит, и Женька спит. А у нас вся жизнь в огнях.
– Где же ты огни увидел? – спросила Клавдия.
– Все в порядке, – сказал Жмакин, – все, Клавочка, в порядке.
Она внимательно на него посмотрела, потом вздохнула.
– Пьяненький?
Встала, подошла к нему, взяла его за волосы и отогнула ему голову слегка назад.
– Псих ты, – медленно говорила она, – что ты за человек такой? Пьяный, совсем пьяный…
Он закрыл глаза: ему сделалось легко, немного качало.
– Клавдя, – сказал он, опять открыв глаза, – Клавденька…
Ему захотелось плакать. Она гладила его по лицу, потом он почувствовал, что она целует его мягкими, горячими раскрытыми губами в щеки, в переносицу, в висок.
– Клавдя, – говорил он тихо и покашливал. – Клавденька, выходи за меня замуж. А? Я тебя с дочкой возьму. И поедем куда-нибудь. На линию. – Он вспомнил это слово и убежденно его повторял. – На линию поедем. А? И на линии, знаешь? Устроимся. Чего тебе здесь?
Он налил себе еще из бутылки и выпил, потом протянул Клавдии яблоко.
– На.
Она взяла, смеясь.
– Ешь.
Она откусила.
Жмакин потирал лицо ладонью. Мысли разбегались, он не мог их собрать.
– Я, Клавдя, напился, – сказал он, – но это ничего не значит. Все будет в порядочке… Выйдешь за меня?
– Нет, – сказала она серьезно.
– Почему?
– Не выйду, – сказала она. – Ты пьяненький и болтаешь пустяки разные. Иди лучше спать ложись, и я пойду. Ночь уже.
– Ты не пойдешь, – сказал он.
– Почему?
– Ты здесь ляжешь!
Он поднялся и с трудом подошел к ней. Она молчала. Жмакин неловко обнял ее за шею и поцеловал в горячий рот.
– Клавка, – сказал он, – живо!
– Не дури, – строго ответила она, – какой командир!
И отошла к печке. Он смотрел, как она швыряла дрова в огонь, как заглянула – хорошо ли горят, как поднялась и поправила платок на плечах. Он сел на постель. Его раздражало Клавдино спокойствие, ее уверенность, неторопливые и плавные движения.
– Поди сюда, – сказал он.
Она подошла. Кровать была невысокая. Жмакин, не вставая, обнял ноги Клавдии выше колен. Она уперлась ладонями в его плечи. Он уже ничего толком не соображал, но она все же вырвалась от него и прикрутила фитиль в керосиновой лампе, потом дунула в стекло. Сразу обозначился серебристый квадрат окна. В комнате стало теплее и тихо сделалось так, что Жмакин услышал, как Клавдия расстегивает на себе какие-то кнопки. Одна не расстегнулась, и Клавдия дернула материю с такой силой, что материя разорвалась. Он сидел в той же позе, упираясь руками в колени и глядя в темноту, туда, где, вероятно, раздевалась Клавдия. Она сбросила туфли. Потом он услышал шелестящий легкий звук снимаемых чулок. Потом что-то стукнулось едва слышно – вероятно, пряжка от подвязки, и тотчас же Клавдия оказалась перед ним, но он ее не увидел, она встала на кровать, отбросила ногой одеяло и легла, закрывшись до горла.
– Ну, – сказала она, – Коля!
Он разделся и лег рядом с ней, не веря всему тому, что произошло, и немного уже презирая Клавдию, как привык презирать тех женщин, которые ему отдавались.
– Коля, – говорила она едва слышным шепотом и целовала его в грудь, в шею, в плечи.
Он слышал и не слышал чужое имя, которое она произносила, видел и не видел ее белое искаженное лицо. Потом она замолчала. Глаза ее раскрылись и вновь закрылись. С каждым мгновением все ближе становилась она ему. Она была близка и дорога ему даже тогда, когда все совершенно исчезло, когда исчез он сам, – она существовала. Он был уже трезв и не был более одинок. Ни о чем не думая, легкий, счастливый, он целовал ее плечи еще дрожащими губами. Потом он закрыл глаза. Сердце его билось все ровнее и спокойнее, он лежал навзничь, вытянувшись, и чувствовал себя сильным и добрым – таким, за которым не страшно.
Клавдия приподнялась на локте и наклонилась над ним. Ее волосы коснулись его лица. Она дышала горячим открытым ртом, он не видел ее, но понимал, что она прекрасна, и обнял ее за шею обеими руками. Он не поцеловал ее, а только прижал ее лицо к своему и заснул так мгновенно, на секунду, и так проснулся – с тем же чувством счастья. Она принадлежала ему, а он все не мог поверить этому. Она понимала это и, ничего не говоря, без слов, сама собою доказывала ему, что он не прав, что она вся здесь, что больше ничего не остается, что ничего решительно не скрыто от него, что он единственный и настоящий хозяин. Непонятным своим женским чутьем она угадывала, что ему неприятно имя Николай, и перестала его так называть. Он был горд, зол и одинок, и, несмотря на жалость к нему, она ничем не показала, что жалеет его и понимает, как ему плохо.
Так прошла почти вся ночь. Под утро Клавдия встала, накинула на голое тело платье и босиком пошла вниз посмотреть на дочку. Дочка спала с бабушкой, и там все было благополучно. Клавдия вернулась, но Жмакин не мог ее отпустить, и она опять легла к нему. Он был теперь не одинок, так казалось ему порою, но тотчас же он чувствовал себя таким одиноким, каким никогда еще не был. И это чувство одиночества возникало из-за Клавдии, из-за того, что он все ей лгал и думал, что она верит его лжи. А она не верила, но не смела сказать, что не верит, чтобы не оскорбить его или не напугать – он был еще далек ей, хоть она и знала, что он будет ей близок, что он раскроется, что она заставит его все рассказать, и если это рассказанное окажется плохим, то она заставит его все переменить. Огромная сила любви и нежности к нему могла сокрушить горы, и Клавдия уже ничего не боялась; нужно было только немного выждать, и все тогда наладится, и все будет превосходно, отлично. Она знала, что он счастлив с нею, и благодарен ей, и удивлен, что такое бывает на свете – у него еще не было своей женщины, своей любви, – что это только сейчас ему открылось, что он плохо верит всему этому. «Ничего, – думала она, целуя и разглаживая ему волосы и глядя в его зеленые, потерянные сейчас глаза, – ничего, все будет иначе, все будет лучше, все будет прекраснее…»
А он, словно читая ее мысли, неожиданно и быстро сказал:
– Клавдя, ты про меня некрасиво не думай. Слышишь? С человеком разное бывает, так у меня в данный период неприятности.
Клавдия молчала.
– С одной стороны премия, и я гуляю, – говорил он, – а с другой на линии на меня накатка…
– Что значит «накатка»? – спросила она.
– Ладно, Клавка, – тихо сказал он, вновь притягивая ее к себе. – Не думай никогда ничего. Неприятности – и все. Недоразумение. Ясно?
– Ясно, – вздохнула она, – ясно. С одной стороны, премия, и ты гуляешь, а с другой – на линии «накидка».
– Накатка! – вяло поправил он.
Она ушла, когда уже рассвело, – ослабевшая, со звоном в ушах, ничего не понимающая. Она оставила его спящим. Алексей лежал навзничь, его рот был полуоткрыт, светлые тонкие волосы спутались. Клавдия укрыла его одеялом по голую татуированную грудь, поплакала немного и пошла.


В феврале

Мирон Дроздов и еще одно письмо

– Ох, и опера! – сказал Бочков Побужинскому. – Очень, ты меня прости, Виктор, доволен я, что у тебя зубы разболелись, иначе бы не собраться. И Галина довольна. Вообще, люблю я этот наш театр. Конечно, Иван Михайлович правильно говорит – многого мы не понимаем, но все-таки театр – это должен быть праздник. И здание чтобы красивое было, и музыка, и артисты…
Побужинский слабо охнул от горячего супа, схватился за щеку, минуту помотал головой, потом, когда «отпустило», возразил:
– Что значит «все красиво»? А допустим, Горького произведение «На дне»? Там тебе никто не поет, и красоты никакой нет, одни, можно сказать, лохмотья, а разве не забирает за душу? Между прочим, Николай Федорович, «старик» наш вчера тоже был в театре.
– А я его не видел.
– Да не в Академическом, а в нашем. «Марию Стюарт» смотрел.
– Откуда это тебе известно?
– Окошкин стукнул. Очень, говорит, довольный Иван Михайлович из театра вернулся. И хотя из жизни королев и всяких ихних интриг, но похвалил. Василий считает, что, может, «старик» теперь в конце концов и женится.
– На ком это? – удивился Бочков.
– А на Марии Стюарт. На Балашовой. Великолепно, Окошкин говорит, играла.
– Что ж ему, на всех жениться, которые хорошо играют? И почему обязательно жениться, ты мне объясни, Виктор?
– Да какая-то неполноценность есть в человеке, если он неженатый, – задумчиво произнес Лобужинский. – Особенно если это человек немолодой.
Бочков насупился:
– Значит, Иван Михайлович неполноценный?
– Почему?
Доев суп, они посовещались и заказали себе по шницелю. Но Побужинский раздумал, позвал официантку и попросил:
– Перебей мне, Нюра, на биточки. Мне шницель не поднять с моим состоянием полости рта…
Он давно ухаживал за белокурой Нюрой и нынче стеснялся своей раздутой щеки. И стеснялся, что, пригласив Анну вчера в театр, не смог пойти. Ему уже было известно, как она ждала его под аркой, но объясниться по этому поводу он еще не успел.
– Вот, Анюта, за нас с тобой Николай Федорович с супругой вчера побывали на «Кармен», – сказал Побужинский, когда Нюра принесла биточки, – но мы непременно пойдем, ты не обижайся…
– Очень надо! – ответила Нюра.
– Быть тебе скоро полноценным человеком! – посулил Бочков и ушел из столовой, чтобы не мешать товарищу в трудном деле примирения с оскорбленной Нюрой.
Выкурив папироску, он засел за липовые документы по делу Тамаркина, быстро выписал в блокнот несколько цифр, выругался, что нет под рукой счетов, и сложил в уме. Получилась недурная цифра. В это мгновение зазвонил телефон, и он услышал голос Лапшина:
– Николай Федорович? Ну как «Кармен»?
– Здорово, – сказал Бочков. – Замечательно. А как «Мария Стюарт»?
– Ишь, уже знает. Сильный спектакль, и пьеса хороша. Вот взял в библиотеке, перелистываю. Фридрих Шиллер. Окошкина там нет?
– Был, убежал, товарищ начальник. Он же с охотниками занимается.
Лапшин помолчал, Бочков почувствовал, что Иван Михайлович смеется.
– Опять Окошкину письмо прибыло от Жмакина, – сказал Лапшин. – Целый, понимаешь, пакет. И надписи – «Не вскрывать, лично, секретно…»
– Не вскрыли?
– Зачем же! Вскроет сам лично товарищ Окошкин…
Бочков тоже засмеялся. Окошкинскую историю теперь знали все в отделе, и бедному Василию проходу не было – эту казнь придумал для него Лапшин.
Трубка щелкнула, Бочков вновь вернулся к своим цифрам. Пожалуй, эту работу он любил не меньше, если не больше, чем оперативную. Здесь тоже виделись ему засады, увертки, почти непреодолимое упрямство, здесь тоже нужно было разгадывать, решать, делать точные и строго рассчитанные выводы. И, покуривая дешевую папироску после шницеля с картофельным пюре, Бочков находил для своего государства сотни тысяч рублей, совершенно не придавая значения суммам, а лишь выполняя свой долг, долг часового, поставленного охранять народное добро. Это, впрочем, не совсем точное определение он выдумал сам, и оно ему очень понравилось – и мозглыми ночами в болотах, когда ловил он конокрадов, и в прокуренной комнате за всякими дебетами, кредитами и сальдо, и в скучных засадах, и во время допросов, которые вел он всегда точно, умно, жестко и, по словам Лапшина, «нацеленно».
Распахнулась дверь, влетел Окошкин – красный, с блестящими глазами, сердито-гордый. Бочков вскинул глаза, присмотрелся. Таким Василия Никандровича он, пожалуй, еще не видывал.
– Я за советом, – сказал Вася и, близко придвинув стул к Бочкову, начал чиркать своей знаменитой зажигалкой.
– Возьми, вот спички, – сказал Бочков.
– Я к Ивану Михайловичу боюсь идти, – пояснил Окошкин, – у меня полоса такая, неполадка за неполадкой. Может, я вправду очумел маленько. Ты, Николай Федорович, не смейся, но сам знаешь – пришла беда, отворяй ворота. А нынче, даже представить себе не могу, может, это опять прокол будет, но в Ленинград приехал человек, который жил в одной квартире с Самойленко, когда тот ушел на охоту. И он, может быть, даже знает, с кем именно Самойленко в последний раз ушел. Можешь себе вообразить?
– Что ж его не опрашивали ни разу все это время? – холодно осведомился Бочков.
– То-то и оно, что не опрашивали! – воскликнул Окошкин. – То-то и оно! Тут цепь случайностей. Самойленко утром ушел на охоту, а этот инженер, этот самый товарищ, в тот же день уехал надолго за границу. И вот все думали, что Самойленко уходил один, а дворничиха Васильева Анастасия Филипповна, которая уже давно не работает и тогда тоже не работала, но зашла навестить племянника, сама видела, как только часа в четыре дня за этим самым геологом прибыла машина и он с чемоданом и пакетом уехал. Ему должно быть точно известно: один уходил или не один.
– Интересно! – произнес Бочков.
– А? – крикнул Окошкин. – Верно ведь?
– Ты с ним не беседовал?
– С геологом-то? Да, Николай Федорович, думаешь, так просто? Он человек масштабный, занятой, в годах в больших, как подступиться?
– Поезжай, отыщи и расспроси, – сказал Бочков. – Действуй быстро, решительно, спокойно. Если это все так – значит, порядок. Ивану Михайловичу докладывать сейчас ничего не надо, он занят, да и не разорваться ему со всей нашей бригадой. Быстренько, Окошкин!
Василий Никандрович нахлобучил шапку, вздохнул и медленно пошел по тусклому коридору Управления. Он устал, хотелось есть, было неловко тревожить человека, только что приехавшего из-за границы, пожилого, чуть ли не профессора, вопросами о давно погибшем Самойленко.
Но геолог принял Окошкина против ожидания очень вежливо и даже гостеприимно. Угостил Васю сигарой, от которой того чуть не стошнило, подумал и, прохаживаясь по толстому ковру, сказал:
– Видите ли, мой друг, Самойленко был человеком нелюдимым, довольно одиноким, как вам известно, вдовцом. Старый рабочий, коренной петербуржец, натура цельная, великолепный токарь. Сюда на улицу Пестеля он перебрался, овдовев, незадолго до моего отъезда. И все-таки у нас с ним были недурные отношения. Мы оба чаевники, вот на этой почве и сошлись. И охотники оба – я несостоявшийся, а он состоявшийся. У меня и ружье отличное, а у него дрянь, я и книг массу на этот предмет проштудировал, а он ни одной, я и на тигров охотился, а он тигра только в зоосаде видел, тем не менее он был великолепным охотником, я же – никаким, потому что он был талантлив в этой области, а я бездарен…
Окошкин слушал напряженно, вглядывался в геолога до боли в глазах – в этот халат с широкими рукавами, в крученые шелковые шнурки, в набрякшее лицо с подстриженными усами, вглядывался и не понимал, о чем, собственно, идет речь, вплоть до того мгновения, когда услышал совершенно поразившую его фразу:
– Тогда он отказался брать меня с собой на охоту и стал ездить с двумя парнями, кажется братьями, фамилию которых я нынче запамятовал. Спортивной внешности юноши, очень приятные, воспитанные, из интеллигентной семьи…
– И в этот день… вот в четверг шестнадцатого… – слегка даже заикаясь, перебил Окошкин, – он тоже с ними поехал? С братьями?
Геолог потер пальцами виски, подумал и ответил:
– Знаете… боюсь сказать… Он уезжал рано, на рассвете, я еще дремал, хотя мне предстоял тоже отъезд, и длительный притом.
– Но голоса… голоса вы слышали, товарищ профессор? Их голоса?
– Меня зовут Георгий Андреевич, – произнес геолог. – И я не профессор. Что же касается голосов, то что-то слышал, но чьи именно голоса, не упомню.
– Не этих братьев?
– Может быть, и они были. Но я исключаю возможность убийства, даже если бы мальчики и поехали с ним. Совершенно интеллигентные юноши, если я не ошибаюсь, кстати, они-то из профессорской семьи.
– Хорошо бы вспомнили вы их фамилию, – попросил Окошкин, – или, может быть случайно, адрес.
– Адрес – Фонтанка, – морща лоб, сказал Георгий Андреевич. – Это совершенно точно. На Фонтанку, не доезжая Невского, я их однажды на машине вместе с Самойленко подвозил.
Окошкин поднялся. В ушах у него звенело. Ему не нужна была теперь фамилия братьев. Ему нужен был только Лапшин, возможно скорее Лапшин. Братья Невзоровы жили именно на Фонтанке, не доезжая Невского, и братья Невзоровы утверждали, что никакого Самойленко они и в глаза никогда не видели. Значит… Впрочем, Василий Никандрович даже не решался додумать до конца, что все это значит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65