А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— кричал мне в ухо Мишо, поскольку стрельба стояла такая уже, что слов было не разобрать. Мы с ним прижались к стене, потому что «турчины» вели в нашу сторону интенсивный огонь. Это было видно и по ветвям, срезанным и падающим в нашу сторону, и по редким, но хлестким ударам пуль о камни укрепления. — На, рус, хлебни! — Мишо совал мне в руки фляжку. — Держись рядом! — Я хлебнул. Хорошо обожгло полость рта.
— Эдуард! Эдуард! Рус! А рус! — кричали гражданские из правительства республики. Они прятались теперь у самого дома, сидели на корточках.
— Я жив! Все в порядке! — закричал я. — Жив!
Видимо, это успокоило людей из правительства. Они замолчали и занялись собой. Может быть, передавали фляжку из рук в руки друг другу. Стихла и стрельба вдруг. Не совсем прекратилась, но стихла.
— Идемо? Идемо? — спросили четники друг у друга. И вдруг устремились туда, где солдаты закончили разваливать стену. Один за другим они бежали к пролому и прыгали вниз.
То же самое сделали и мы с Мишо. Я едва удержал автомат. Высота там оказалась не менее двух метров. Разбившись поодиночке, бойцы побежали к зеленому массиву, стараясь, видимо, как можно скорее проскочить открытую местность.
Упомянул ли я, что стояла осень? Так вот: была осень. Начало октября над этими Еврейскими Гробими. С поправкой на то, что это Балканы, то есть куда южнее Крыма. Я был в одном из своих многочисленных бушлатов (у меня был период в жизни, когда я носил только бушлаты). И вот я бегу как спринтер среди пней и кустарников, вспотел в бушлате, ожидаю пули в лоб либо в корпус тела. Бег среди пней — не самое увлекательное действие. Автомат Мишо висит у меня на груди. Ибо не даром же я побывал до этого в Приднестровье, а еще раньше на 1-й Сербской войне на территории, называвшейся Республика Славония и Западный Срем. Ремень у Мишо был отпущен, и автомат у меня на груди под правой рукой, удобно. Целевой выстрел я сделать не смогу, но повести красиво, как в кино, «веером от живота» — легко! Перед тем как прыгать вниз, я инстинктивно поставил рычажок на стрельбу очередями. А может, не инстинктивно, а может, увидел, как другие ставили, ну и сдвинул его. Бежать среди пней — значит, поневоле бежать зигзагами. Бегу зигзагами, думая, что в меня таким образом труднее попасть.
Мишо я увидел, только когда мы углубились в заросли. Там, конечно, был не лес, просто старое еврейское кладбище, где давно никого не хоронили, оно поросло так хаотически, как хотело. В некое советское послевоенное время титовские власти разрешили строить там вокруг дачные участки. Короче, все это поросло стволами крупными и мелкими, и скелеты дачных домиков иногда возникают. Я вспомнил, как меня учили: не больше пяти выстрелов с одной позиции, так меня учили ходить в атаку (ну не спрашивайте где, сказать не могу), и поставил автомат на одиночные. Из-за толстого дерева три выстрела, и вперед… Залег у камня, из-за камня три выстрела, перекатился зачем-то (жить хочется, вот зачем) и прополз быстро вперед. А где перед — ясно, все в том направлении движутся.
Оделся я слишком жарко. Под бушлатом — кожаный пиджак, под пиджаком свитер, правда хлопковый sweatshirt, еще майка. Пот лоб заливает. Хорошо, волосы короткие. Встал, бегу. Укрылся у дерева. Три выстрела. Бегом. Плита, мхом вся поросшая, лежит на другой плите. Может, могильная. Времени нет разглядывать. Почему три выстрела? А это перестраховка. Чтоб труднее было засечь. У плиты я задержался, подумав почему-то о том, где же ограды на еврейском кладбище? Или евреи не ограждают свои могильные камни каждый? А потом вспомнил, что в детстве я прожил много лет рядом с очень старым еврейским кладбищем, и там тоже не было оград. Должно быть, их все и на Украине, и в Сербии давно растащили на металлолом. Пахло трухлявой пряной гнилой осенью. До этого несколько дней шли дожди. Пахло плесенью.
Мишо упал на землю возле меня. Смеется. Достает фляжку.
— Держи, рус!
Глотаю. Убеждаюсь, что тотально правильно выдавали фронтовые сто грамм. От нескольких глотков нечеловеческая сила. Вскакиваем. Бежим.
Бежать дальше некуда, мы достигли их укреплений. У них перед их укреплением также повырубаны деревья. И они не ленились. Их голое пространство перед их укреплением шире нашего. Залегли. Шепчемся. Наблюдаем. Видим два тела, лежащие меж пней. Свежие тела, потому что не успели ничем порости. Подмяли траву. Вокруг давно мертвого трава выглядит иначе.
— Это не сербы, — шепчет мне Мишо. Я молчу. — Это турчины, мы их застрелили, — бубнит Мишо. Я молчу. Потому что не знаю.
— Что дальше? — шепчу я Мишо.
— Капитан решит. — Мишо начинает вертеться, оглядывая нашу группу, лежащую среди пней. — Где капитан? — спрашивает Мишо у меня.
— Не знаю.
Такое впечатление, что мусульмане нас не видят. Мы перестали стрелять, и они перестали. Лежим. Смотрю на часы. На секундную стрелку, потому что от минутной тут толку нет. Минутная фиксирует гражданское время. Я смотрю на секундную стрелку. Смотрю и не могу наглядеться. Она показывает мне не время. Всем случалось рассматривать какой-нибудь шнурок на своих башмаках, или трещину в стене, или свою собственную грубую кожу на руке, на костяшках кулака? Обыкновенно человек совершает это созерцание в состоянии глубокой задумчивости о чем-либо ином. Предмет задумчивости вовсе не шнурок, не трещина и не кожа. Предмет иной, но сосредотачивает вас на мысли об ином предмете как раз шнурок, трещина, дактилорисунок вашей кожи. Я думал о гребаном капитане, где он. Нас тут счас всех на хуй поубивают в печку матерну, а он где?
К нам подползает ближайший солдат:
— Капитан велел открыть неприцельный огонь и брать укрепление.
— В печку матерну, — говорит Мишо.
— В печку матерну, — повторяю я. Солдат уползает.
Далее происходит следующее. Мишо переводит автомат в его руках на режим стрельбы очередями. Мои глаза покидают секундную стрелку, останавливаются на мясистом листе неизвестного мне садового растения, он запылен, отмечаю я. А мои пальцы переводят автомат Мишо в моих руках на режим стрельбы очередями. Мишо успевает достать фляжку, но времени отхлебнуть у него не остается. Капитан или не капитан на правом фланге от нас испускает истошную очередь, что-то вопит, и мы начинаем стрелять и бежим, как разрозненное стадо, на их укрепление.
Они встречают нас так же истерично, как мы прибежали к ним, и нам приходится залечь, а потом отползать опять к «зеленке», то есть зеленым насаждениям, сквозь которые мы проползли в этом направлении. В «зеленке» выясняется, что у нас есть раненые, но нет убитых, что удивительно, поскольку мы полезли на их укрепление с расстояния не более трех сотен метров.
Мы остаемся в «зеленке» до темноты. Мы еще два раза повторяем попытку ворваться к ним, но захлебываемся. В результате мы теряем двоих убитыми. В темноте мы уже выпрямляемся во весь рост и отходим, вынося убитых и помогая раненым. Мы ругаемся. «В печку матерну!», — говорит Мишо. «В печку матерну!» — говорю я. «В печку матерну!» — говорит капитан, парень лет тридцати.
Дневной счет был 2:2. По двое убитых с каждой стороны. Ну и раненые.
Пленный
Тот, кто играл на аккордеоне, не был пленным. Пленным был тот, кто играл на гитаре. Я узнал об этом уже в самый разгар пирушки, когда дым шел коромыслом, что называется. За огромным столом, таким огромным, что я такого отродясь не видал, сидели офицеры. Женщина была только одна — пышнейшая и большая блондинка, хозяйка военной столовой, где мы находились. Она приносила и уносила еду. О том, что гитарист пленный, сказал мне фотограф по фамилии Сабо. Фамилия Сабо у венгров как фамилия Ким у корейцев. Что до венгров, то они всегда в молчаливой оппозиции в Сербии. У них есть целая провинция Воеводина, где венгры чуть ли не в большинстве. Они спят и видят перенести границу и войти в состав Венгрии. Но побаиваются восставать в открытую, как это сделали хорваты и мусульмане. Можно, конечно, рассудить, что у хорватов и мусульман Югославии не было независимых государств, а у венгров есть через границу. Венгры подзуживают, сплетничают, злопыхательствуют и стучат. Во всяком случае, такая у них репутация. Этот Сабо тоже в конце концов настучал на меня. Донес про историю с пленным.
Пленный выглядел как парень, с которым некоторое время встречалась Наташка, когда мы ненадолго расстались с ней в Париже в середине 80-х годов. Как Марсель. Такие же белесые кудельки, высокий, плоский и очень потливый. Просто вот один к одному. Бывает же такое. Глядя, как он большими приплюснутыми пальцами зажимает струны, я его уже не любил, хотя и не знал еще, что он пленный.
На самом деле пленный выявился уже в конце пирушки. С самого начала была организована офицерская пирушка в мою честь при свете трех тусклых лампочек, подпитанных от автомобильного аккумулятора. Дело происходило в общине Вогошча. Округ территориально относился к городу Сараево. Меня усадили во главе стола между председателем общины господином Коприцем Райко и полковником Вуковичем. Вокруг стола нас сидело человек сорок или пятьдесят. Почти все — офицеры. Стол был уставлен закусками: ягнятина, сушеное мясо, суп горба. Военная Босния жила в те годы сытнее и обильнее, чем Россия.
Сидим, мохнатые тени от трех лампочек превратили нас в древних героев. Пьем ракию. Встаем, кричим здравицы, произносим тосты. Полковник Вукович берет слово: вручает мне, вначале исхвалив меня так, что я краснею, подарок от общины округа Вогошча — пистолет фабрики «Червона Звезда», калибр 7,65, модель 70. Я тронут, я встаю, я благодарю. Некоторые офицеры уходят на дежурство или на задание. На смену им приходят другие.
Единственная женщина огромна. Она настоящая мать всем нам. Улыбается, приносит зараз по десятку тарелок, забирает опустевшие. Я спрашиваю ее, как называется ее заведение. Неожиданно слышу в ответ абсолютно мирное, но экзотическое: «Кон-Тики». Так назывался плот норвежского путешественника Тура Хейердала, на котором он добрался до островов Полинезии, в частности до экзотического острова Пасха. Я ожидал услышать грозное военное название, а тут «Кон-Тики»…
Музыканты пришли уже часа через два. К тому времени мы меняли места за столом, как хотели, мы бродили по залу и много курили, когда они явились. Мы стали петь, а музыканты подыгрывать. То, что мы пели, напоминало русские частушки. Кто-то (по кругу, по часовой стрелке была у них очередность) затягивал куплет, а хор повторял его. Помню следующий текст. Солист: «Тито маэ свои партизаны…» Хор: «А Алия свои мусульманы». Текст требует объяснения. Сербы никогда особо не жаловали Иосифа Броз Тито, хорвата по национальности, сумевшего сплотить на короткое время народы Югославии под эгидой коммунистической идеи. Сербские националисты — «четники» — порой воевали во Второй мировой войне против партизан Тито. «Алия» в частушке — это Алия Изитбегович, президент мусульман, засевших в Сараево. Частушка проводит прямую параллель между мусульманами Изитбеговича — сегодняшними врагами сербов — и партизанами Тито. Абсолютной исторической правды частушка не придерживается, но характеризует настроение боснийских сербов в те годы. Тито расстрелял Драже Михайловича, четнического генерала, в конце войны. Своего соперника.
Помню еще текст. Солист: «Йосиф Тито…» Хор: «Усташей воспита!» То есть частушка обвиняет покойного президента Югославии в том, что он воспитал «усташей» — хорватских ультранационалистов. «Усташи» сумели вырезать во Вторую мировую за время существования хорватского независимого государства полтора миллиона сербов. Лагерь уничтожения в Ясиновац, утверждают сербы, был пострашнее гитлеровских. Лагерь в Сисаке был детским, это единственный в истории лагерь смерти для детей. Сербов можно понять. И я их понимаю. Я никогда не смогу поехать в Хорватию, в страну с такой историей, мне будет неприятно там находиться. В 1945—46 годах католическая церковь спасла хорватское руководство и многочисленных «усташей» от Нюрнберга и от виселиц. Тито также замазал, затер историю, якобы во благо всех примирил народы под коммунистической крышей. Однако языки пламени вражды вырвались в девяностые годы.
В слабо и скудно освещенном помещении все предметы и лица трагичны. Такова особенность скудно освещенных больших помещений. Тени чрезмерно длинны, глаза собравшихся спрятаны в темные ниши, и хотя все мы веселы, со стороны офицерская пирушка выглядит как фильм Пазолини «Евангелие от Матфея». Крупные планы резких лиц, обилие морщин и горящих глаз. Я выхожу отлить. В помещении та же история, что и во всей Боснии, — канализация не работает. Поэтому выхожу отлить под звезды. За мной идет рослый солдат Ранко. Он водитель, вместе мы приехали из Белграда. Солдат становится рядом. Отлили. Топаем обратно.
В зале офицеры покончили с хоровым пением и теперь слушают музыкантов. Тот, кто играет на гитаре, также и поет. Хрипловатым, неохотным таким голосом. Офицеры улыбаются. Подходит фотограф Сабо. Прижимает меня к стене. Шепчет на ухо:
— Это пленный. Мусульманин. Они заставили его петь сербскую песню.
— Но ведь мусульмане — те же сербы? Разве не так?
— Это песня четников, — шепчет Сабо. — Сербских националистов.
Теперь мне понятно, почему офицеры коварно улыбаются. Как напроказившие школьники.
— Сними меня с пленным, — говорю я Сабо. Венгр делает огромные глаза. И не двигается с места.
— Но он же пленный… — выдавливает он. Сабо — фотокорреспондент журнала «НИН»; журнал нельзя сказать, чтобы был патриотической ориентации, у нас в России его назвали бы либеральным. Черт с тобой, Сабо, думаю я и иду к пленному. Мне хочется что-нибудь сделать для него. А что? Я беру два стакана с ракией и подхожу. Теоретически я тогда знал, конечно, что мусульмане не пьют, но честно забыл об этом в пылу офицерской пирушки.
— Держи! — говорю я пленному, протягивая стакан. И гордо оглядываю собравшихся за столом. Они смеются. — Держи стакан! Выпей.
— Мне нельзя, — выдавливает он. Глаза его, еще усиленные эффектом недостатка освещения, смотрят на меня с ненавистью. — Мне не позволяет религия, — добавляет он. Я понимаю, что сделал глупость. Офицеры понимают мой демарш, видимо, по-своему. Подходит Ранко:
— Пей, если рус предлагает! — Ранко звучит мрачно, хотя он веселый здоровяк, выпивоха и большой любитель женщин. Для него гитарист — враг, это для меня он только пленный.
— Не хочет, дьявол с ним! Ему религия не позволяет.
Я отхожу от пленного. Ставлю ему предназначавшийся стакан на стол. Пью и издали наблюдаю за гитаристом. Он играет, поет, но издали наблюдает за мной. Он, по всей вероятности, решил, что я хотел обидеть его религиозные чувства. Видимо, это же решили и сербские офицеры. На деле я просто элементарно сел в лужу. Я, напротив, хотел сделать что-нибудь доброе. Подумал, пусть выпьет парень. Нелегко ведь быть пленным. За двенадцать лет до этого эпизода я уже садился в ту же самую лужу. Дело было в доме моего американского босса, в Нью-Йорке. Я подал алкоголь на стол, вокруг которого сидели мой босс и трое шейхов из Арабских Эмиратов. Босс Питер Спрэг пытался тогда испепелить меня взглядом. И вот опять. «Ну идиот! — клял я себя. — Как это я опростоволосился? Как я мог! Пить нужно меньше», — посоветовал я себе. А сербы точно решили, что я попытался унизить мусульманина.
После того как они закончили песню, аккордеонист снял с себя аккордеон и подошел к столу. Ему с готовностью поднесли стакан. Я подошел к гитаристу.
— Извините, — сказал я. — Я не хотел вас обидеть. Я забыл, что мусульмане не употребляют алкоголя.
— Я вас ненавижу, — сказал он. — Ненавижу.
Было ясно, что у него много ненависти к сербам, пленившим его да еще и заставляющим его играть и петь на их пирушках. Но им свою ненависть он выплеснуть не может, потому пользуется случаем и выплескивает на меня. Он уже в двух случаях убедился, что я не стану его преследовать. Тогда, когда я отошел от него со стаканом, не стал заставлять. И сейчас — когда извинился.
— Я тебя ненавижу, русский, — вдруг повторил он эту фразу на моем языке. Только вместо «тебя» сказал «тебе», а так все правильно произнес.
— В России учились?
— Да. Ненавижу. — Он поднял голову и посмотрел на меня с вызовом.
— Я не могу драться с пленным, — сказал я. — Ненавидь. Их ты ненавидишь больше, чем меня, только сказать им боишься, боишься последствий, да?
— Я ничего не боюсь! — сказал он и выпрямился на стуле. От него резко пахнуло потом, как от Марселя. Тот был мотоциклист, и Наташка одно время ездила с ним на заднем сиденье. Когда от него пахнуло едким потом, как от Марселя, мне стало его не жалко, совсем не жалко.
— Ты боишься, что они отправят тебя в лагерь для пленных. Там тебе придется работать, тяжело работать: пилить деревья, рыть укрепления. А здесь ты только утомляешь подушечки пальцев.
— Я ничего не боюсь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21