А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Снег валил в этот день с неба на город и на блудного сына и тотчас же выбелил бушлат и «капитанку». В центре площади, там юный Индиана-книгоноша торговал книгами с раскладных столов, возвышался новый мускулистый монумент из гранита, нескольких темных тел. Дома номер 19, где он жил зеленым юношей с Анной и с тешей, не оказалось. Исчез. На его месте располагались густо-розового гранита плоскости, должно быть, нечто символизируя. Однако кирпичная крепость, когда-то здание ломбарда, краснела сквозь метель. Между первой и второй дверью ломбарда он как-то раз совокупился с Анной. Он обошел крепость и по нескольким ступеням поднялся к историческому месту своей юной любви. Двери были крест-накрест заколочены серыми толстыми досками. Однако самый низ дверей чернел дырою, из дыры вывалился грязный сырой мусор и в обилии экскременты, собачьи или человечьи, было непонятно.
Опустив голову, заснеженный матрос пересек Рымарскую улицу и зашел во двор Исторического музея. Оба танка оказались на месте. Они нисколько не постарели, ни Т-34, первым вошедший в Харьков в 1943 году, ни английский — ровесник его отца. Он потрогал шершавую клепаную кожу английского танка и покинул двор. Сбив капитанкой снег с бушлата, пошел на Сумскую улицу. Ресторан «Театральный» теперь назывался «Фруктовый бар» и был закрыт. В 1964 г. в «Театральном» пел для харьковских воров блатные песни гомосексуалист Авдеев, тип с темными кругами под глазами, вечно подкуренный «анашой». Авдеев часто останавливал его, пьяного юного поэта, бредущего, покачиваясь, ночью домой, и полувшутку, полувсерьез пытался его соблазнить. «Зачем тебе твоя сумасшедшая женщина, а? Будешь жить с интеллигентным человеком…» Еще в Америке Индиане сообщили, что Авдеева зверски убил любовник…
Ресторан «Люкс» назывался теперь просто «Ресторан» и был закрыт по «техническим причинам». Сумская была разрыта во многих местах. Некоторые дома были снесены, но за заборами никто не работал. Протолкавшись сквозь негустую толпу на Театральной площади к забору, он обнаружил среди сотен объявлений ничем не примечательное, но красными чернилами написанное от руки: «Встреча с депутатами Коротичем и Евтушенко». Оказалось, оба поэта — депутаты от Харькова. Индиана хмыкнул, представив себе, что останься он здесь — он тоже, может быть, был бы депутатом этого города. Какую политику преследовал бы депутат Индиана на поколение младше депутатов К. и Е.?
Матрос разглядывал прохожих. Упитанные. В хороших шапках, в пальто с меховыми воротниками. Каменные выражения лиц. Большие женщины. Большие мужчины. Крутые люди. Никто не улыбается. В отличие от московских прохожих харьковские более стабильны, непроницаемые украинцы. В сравнении с прохожими на Сумской средний житель «Европы двенадцати» будет выглядеть женственным пэдэ.
Он не вошел в магазин, где сам некогда работал. Некоторое время поколебался, войти ли ему в книжный магазин, где работала Анна. Вошел. Сюда привел его впервые Чурилов и познакомил с Анной…
Магазин показался матросу крошечным. Несколько покупателей. Книги в обложках грязных цветов. Грязная вода на каменном полу. Ситцевая занавеска прикрывает вход в подсобку. И здесь, Индиана улыбнулся, в подсобке он совокупился с подругой, за занавеской бродили тогда, как сейчас, несколько покупателей. Только было лето. В магазине находились две продавщицы. Одна, очень похожая на Анну, что-то чертила, сидя за столом в углу. Матрос взял в руки наугад книгу, и, листая ее, стал наблюдать за «Анной». Она или не она? Трезвая, резонно не замедлив, вдруг явилась мысль, что настоящая Анна должно быть на четверть века старше девушки за столом. Он ищет те, юные лица. А следует искать морщинистые… Он стал наблюдать за кассиршей. Сквозь слой времени, он, впрочем, не был уверен — множество директрис могли смениться у книжного магазина за четверть века, проступали, кажется, знакомые черты некрасивой девушки. «Ну я закончила, Света», — сказала из своего угла «Анна» и встала из-за стола. Матрос получил подтверждение. Она! И в 1964 году директрисой магазина была Светлана. Он пристально посмотрел на нее. «Света» остановилась на нем взглядом, как бы припоминая. Отворив стеклянные, в железной оправе двери, он вышел в снег. Неузнанный.
Он постоял в заваленном снегом парке у глупого бетонного фонтана, пышно именуемого «Зеркальной струей», присел на заснеженную скамью, где некогда собирались они — «богема» рабочего города. И устроил друзьям перекличку. Сам называл фамилию, сам откликался. «Поэт Беседин? Покончил с собой — перерезал вены. Поэт Видченко? Повесился. Мелихов? Отсидел девять лет в тюрьме. Милославский? Живет в Израиле. Писатель. Публикуется во французском издательстве «Актэ Зюд». Художник Бахчанян? Живет в Нью-Йорке. Поэт Мотрич? По имеющимся сведениям, спился. В последний раз видели на костылях в Харькове. Актер Миркин? Застрелен в Москве, в споре, последовавшем после карточной игры. Художник Кучуков? Живет в Нью-Йорке. Анна Рубинштэйн? Кочует из шиздома в шиздом…» Он встал и пошел под все усиливающимся снегопадом в «Закусочную-автомат», где считалось модным пить кофе в шестидесятые годы.
Пробужденное к жизни перестройкой чувство национальной гордости заставило отцов города переименовать «Автомат» в «Кафе Харкив'янка». Матрос поморщился. В длинной кишке «Харкив'янки» было мокро. Горы жирных сладостей были навалены на прилавках и лежали в витринах. Клиентура сменилась. Уже не изящные юные декаденты и разбитные фарцовщики смаковали кофе, продукт венгерских кофейных машин, но пожирал жирное тесто народ. Среди других два краснолицых милиционера в тулупах… Матрос не увидел знакомых лиц, есть ему не хотелось, его толкнули в колено детской коляской, и он покинул кишку, которая слышала столько пылких споров об искусстве! Венгерские элегантные машины исчезли, должно быть, были выброшены, старые и больные, вон… Повсюду варили дымящиеся варева отечественные вместительные баки…
Он зашел и в старый заснеженный двор, где состоялось в 1965 году мероприятие, пышно названное устроителями «Выставка левого искусства». По-прежнему уходили в небо старые, цвета сырой конины стены. Снег замел, возможно уже неупотребляемый, но все тот же публичный туалет. Здесь, стоя на пригорке спиной к туалету, совсем юный Индиана прочел свои стихи публично.
Он дошел до центральной площади города, имени Дзержинского. Монументальное, с колоннами, тело здания обкома партии символично пересекла сильная трещина, стянутая металлическими скобами.
Дальше в ту сторону города он не пошел, но вернулся на Советскую площадь (язык привычно желал сказать Тевелева) и оттуда прошел к «своей» трамвайной остановке. Дело в том, что здесь он обычно садился на двадцать четвертую марку. Трамваи в Харькове загадочно и оригинально (как автомобили?) называли марками. Двадцать четвертая шла на Салтовский поселок. Он сходил обыкновенно на остановке «Стахановский клуб». Зная путь, можно было через несколько минут дошагать до «дома». Именно там, на Поперечной, всегда будут жить для него его родители, там, где жил с ними множество лет он сам. «Дом» — там.
Остановка существовала. Все так же жались к стенам дома замерзшие кучки пассажиров. Трамваи все подходили с другими марками, и он не пожелал спросить новых жителей его города, куда делась его двадцать четвертая. Он подумал, что путешествие на Салтовский поселок займет у него массу времени, мать будет волноваться. Одновременно он просматривал за якобы убедительной причиной другую, тайную, а именно — нежелание трогать дремлющие в самой глубине сознания воспоминания о Салтовке. Он посмотрел в заснеженную даль в направлении Салтовки как мог пристально и ушел с трамвайной остановки.
Матрос, плененный прошлым, переживал кое-как длинные дни. Дни состояли из четырех принятий пищи, физических упражнений, разветвленных, как колючая проволока, — разговоров с матерью. За окнами валил снег. Самое разрушительное в мире советское телевидение вещало с мазохистским удовольствием о несчастьях и проблемах под аккомпанемент сладкой музыки. На двух языках, русском и украинском. Он совершал прогулки по снежным полям, к метро и обратно. Повсюду на матроса глядели настороженные глаза на мощных лицах. В конце дня, лежа в постели, он заносил в тетрадь впечатления на английском.
Случались Мелкие происшествия, вызванные к жизни публикацией его повести в краснознаменном журнале. Позвонил вдруг классный руководитель Индианы и попросил его мать, чтоб Индиана достал за границей лекарство для его парализованной дочери. Мать не позволила Индиане говорить с классным руководителем, а если бы позволила, Индиана наговорил бы немало. Злость Индианы на фашиста, избивавшего ребят в физическом кабинете, не охладилась всеми этими годами… Позвонила вдруг двоюродная сестра Индианы, он в жизни не видел эту женщину. Из далекого города на Волге. И мать дала ему возможность поговорить с живым родственником. «Здравствуйте, сестра!» — сказал Индиана. Сестра звучала вполне хорошо и не обиделась на то, что двоюродный брат предположил в повести, что сестра уже, наверное, старая и толстая. «Я не толстая…» — сказала она. — «Может быть, вы пригласите меня как-нибудь в Париж?» — «Может быть, отчего нет», — сказал брат, вовсе однако в ни в чем этом не уверенный.
Мать сопроводила звонок двоюродной сестры грустным комментарием: «Она никогда нам не звонила. Никогда! А тут, пожалуйста, и телефон немедленно нашла… И твой классный руководитель нам никогда не звонил. А тут сына печатать стали… и пожалуйста, наш телефон популярным сделался. Какие люди сволочи, сын?» У сына было что рассказать матери на заданную тему, но он ограничился тем, что кивнул, соглашаясь. И ушел в мороз к метро, как узник нетерпеливый приближается каждый день к двери, через которую он намеревается убежать.
Вернувшись, он застал следующую сцену. В кресле сидела замотанная в платки сонная старая женщина с железными зубами. Мать, надев очки, читала ей статью из газеты «Правда». Выяснилось, что дочка соседки, явившись к своей матери, не застала ее дома, и сердобольная мать матроса, обнаружив женщину в холодном подъезде, пригласила ее в квартиру и забавляла. «Сколько, же лет соседке, если ее дочь такая старая?» — спросил сын у матери на кухне. — «Она не старая, — прошептала мать, — ей меньше пятидесяти…» — «А почему ты читаешь ей? Она что, неграмотная?» — «Неграмотная…» — Мать стала разрезать яблоко, предназначенное для гостьи.
4

Утром четвертого дня, спросив его согласия, мать позвонила тете Марусе Чепиге. Разъехавшись с Салтовки, где некогда жили в одном подъезде, женщины остались подругами. В теплом пальто, в сапогах, с банками варенья и перца, с водкой и тортом, тетя Маруся явилась в десять часов утра. Она постарела, но не очень, и прежняя смешливая украинская молодуха была видна в ней. «Ой, Индианочек, та ты ж не изменился совсем, только сединой тебя покропило. Шо они у вас там, за границею, консервируют вас, чи шо?» — сказала Маруся.
«Да и вы не изменились, тетя Маруся».
«Ой, то ж неправда, я толстая стала якая!»
Усевшись на кухне, они выпили водки и стали завтракать. Сало, соленые помидоры, жареная колбаса. «Я про дядю Сашу знаю, что умер, — откашлялся матрос, — примите мои соболезнования».
«Та давно уже Сашка умер, и хорошо, что умер, а то ж житья с ним не было. Он уж допился до помрачения ума. Две поллитры в день выпивал. Но и то сказать, рано, конечно, помер. Пятьдесят восемь лет всего было. Но он и хотел давно помереть, все кричал, что жить не хочет».
Мать вздохнула: «Витька у тети Маруси вот в дядю Сашу, кажется, пошел, к несчастью. Пьет».
«Да, Индианочек, Витька зашибает дюже. Ему недавно палец отрезало пилою на работе. Пьяный, конечно, был. И женился неудачно. Она стервою оказалась. Когда дед с бабкою померли, я дом-то в Старом Салтове продала, а деньги Витьке все, чтоб он квартиру купил. Так его стерва-женушка в несколько месяцев деньги просвистела».
«Жалко деда с бабкой… — матрос вздохнул. — Я у них мальчишкой, помните, целое лето когда-то прожил. Дядя Саша меня тогда плавать научил».
«А как ты в лесу потерялся, помнишь, Индианочек? Когда вы коров с Сашкой и с дедом пасли. Всю деревню ты тогда всполошил… Ну да что мы все о наших бедах да о прошлом. Ты расскажи, какая у вас там жизнь. А что про нас у вас там думают?»
Он рассказал. Но они опять скатились в прошлое, вернулись на Салтовский поселок, где жили они когда-то все молодые и веселые, с теми, кто уже умер, но тогда был еще жив…
В час дня, надев свои сапоги и платки, Маруся собралась на работу. Выяснилось, что она уборщица в гинекологической клинике. «Мне там, старой, хорошо, — сказала Маруся в дверях. — Коллектив молодой. Доктор молодой у нас, директор хорошо ко мне относится… Ну бывай, Индианочек, приезжай еще к нам…»
Пыхтя в этот день с гантелями, матрос вспомнил, что в Париже был когда-то около года любовником настоящей, урожденной графини и что однажды обедал за одним столом с Председателем Национального Собрания Шабан-Дельмасом и его женой… Не говоря уже о том, что знает больших людей из мира искусства и культуры, одних Нобелевских лауреатов — троих… А сегодня вот, спустившись к своим корням, позавтракал он с уборщицей. По праву рождения ему должно было достаться скромное место среди простых людей, рабочих, алкоголиков и уборщиц. Юношу рабочего-сталевара, его, мертвецки-пьяного, несколько раз подбирали на улице и приносили родителям соседи. Приносили! Но он изнасиловал свои слабости, изнасиловал жизнь и попал в другую судьбу. Как жаль до слез, что нельзя взять с собой в другую хотя бы несколько милых людей из прошлого, родителей и тетю Марусю хотя бы. И дело тут не в государственных границах, конечно.
В седьмое, последнее его утро в Харькове мать сказала, что не сможет потом смотреть в глаза Кольке Ковалеву, если сын уедет, его не повидав. Нужно ему позвонить. Сын согласился: «Позвони ему, мама».
«Ой, уже после девяти, — сказала мать, взглянув на часы. — Я-то думала, восьми нет. Я надеюсь, Колька еще дома, не ушел…»
«В воскресенье? Да он, наверное, спит еще…»
Сын остался допивать чай в кухне, а мать ушла к телефону. Мать только что рассказала ему, из какого старого крестьянского рода он происходит. «В деревне Выселки, сын, у каждого была баня, за баней огороды, во дворе цвела черемуха. Твои прадеды выращивали в основном лен, у каждого был пруд, где замачивали лен, потом его колотили. Дома были рубленые, пазы паклей конопляной заткнуты. На сенокос ездили, как на праздник, пироги с рыбой пекли…» Матрос вздохнул.
«Можно Николая? — услышал матрос голос матери. Пауза. — Николая Ковалева… — Пауза. — КАК УМЕР? — Пауза. Мать его задвигалась там в кресле, кресло скрипело. — Я мать его друга Индианы, вы помните нашу семью? Да-да, мы жили в двадцать втором номере. Вы нам носили письма, на нашей стороне Салтовского шоссе. Я выражаю вам глубокое соболезнование… В таком горе… Если вы почувствуете себя одиноко… Запишите мой телефон…»
«Ты слышал? — сказала мать, входя. Глаза ее были широко раскрыты. — КОЛЯ УМЕР. Девять дней назад. Согласно докторам, у него остановилось сердце. Он был в это время высоко на лесах, работал… Упал. Мать подозревает, что его столкнули. Один из докторов было заикнулся ей… но ему заткнули рот».
Ровно девять дней назад самолет Аэр Франс приземлил матроса в Москве. Матрос совершал первые шаги по грязному снегу Родины, а Коля, он же Кадиллак, или Кадик, герой его книги «Автопортрет бандита в отрочестве», падал, бородатый, с лесов!
«Так и не сбылась его мечта выучиться играть на саксофоне», — сказал сын.
«У нас осталась его бутылка водки, — растерянно сказала мать. — Когда он уходил, он попросил меня чуть-чуть налить ему водки. А я не дала, сказала: «Ты и так пьяный. Иди себе!» Меня теперь всю жизнь совесть будет мучить, что не дала!»
Он запретил родителям провожать его. Он долго сидел в горячей воде в ванне, долго укладывал вещи в сумку (руки дрожали, подлые), долго выбирал фотографии. Взял на память отцовскую военную рубашку. Взял семейную реликвию — солонку с надписью «НКВД». Последний час, трое, они молчали как перед казнью. Глядели на экран теле и ничего не видели. Сын вышел и одел бушлат. Вернулся в комнату. Они присели по русскому обычаю. Встали. Матрос обнял родителей, стараясь не смотреть им в лица. Взял сумку, вышел и стал спускаться по лестнице. Мать тотчас же захлопнула за ним дверь.
Снаружи было очень холодно. Снег визжал под сапогами. Он сел не на тот троллейбус и все же приехал на вокзал на час раньше.
Всю ночь два вора в темных шапках, два друга, ходили, меняясь, совокупляться с проводницей, загрязненной копией Брижитт Бардо. Его место, пятьдесят четвертое, было самым близким к служебному купе, потому он все слышал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32