А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Коридор
был длинный-длинный, вдали лишь, в самом его конце, тускло горела
лампочка. Возле нее вилась какая-то мошкара, и от этого было еще темней.
Она остановилась в конце коридора, повернулась направо, и стала
искать в сумочке ключ. Замок вскоре щелкнул. Я спросил:
- Мне можно?
Она кивнула. Я шагнул в темную, пахнущую такими же духами, как пахла
и она сама, комнату...
Мне вдруг захотелось пойти к Железновскому. Пойти и кое-что ему
рассказать. Сказать, как все чисто и светло бывает. И как нехорошо он
сказал о женщине. Он сказал, что я ее расспрашивал, а он будет ее
допрашивать. Но если любишь, - разве можно допрашивать? И почему он такой?
Почему он так сказал? Ну я - рожа! Я ничего не стою. Но он же там,
напившись, в той палатке, говорил о какой-то женской особенности. Он
говорил, что женщины в любви никогда неподсудны, что им дарено свыше
всепрощение. Они не ходят по земле, они плывут на волнах добра, их несут
ветры над землей. Потому все - что они украшают все. И они дают счастье
всем - детям, цветам, мужчинам.
И теперь он ее допрашивал, забыв про то, что она тоже плавает над
землей, не греша. И она не виновата, что любила, а он, ее любимый,
оказался не тем, кого она выпестовала в своей душе...
Мы обменялись с Железновским адресами еще тогда, в разгульной
палатке, когда целуешься со всеми углами и, конечно, с возникающими
фигурами людей. Потому я нашел его быстро. Железновский оказался дома. Он
встал и двинулся в мою сторону.
- Летописец, а-а! Сколько страниц поправил?
- Ни одной, - сказал я холодно.
- Так ты себя всегда переписываешь?
- А ты видел мои рукописи?
- Видел. Размашисто переписываешь. - В его голосе появилось что-то,
еще более раздражающее. - И размашисто они ее теперь допрашивают... Ты не
представляешь, как распирает меня ревность. Убил бы всех за нее.
- Ты действительно ее любишь? - Мы сели с ним за стол.
Железновский опустил руки на спинку стула, нагнулся и мучительно
выдавил:
- Мальчик!
Отпрянул легко от стола, правой рукой потрепал мой чуб и вздохнул:
- Ты когда-нибудь по-настоящему любил?
Теперь я поднял на него глаза:
- Конечно. Я любил здешнюю машинистку. Я чуть не сбесился, когда она
уехала с нашим бывшим редактором.
- Самолюбие просто, - махнул он рукой. - Что там в ней, этой Валечке?
Я как раз приехал, видел ее у вас, когда приходил к вашему редактору.
- Ты что и за нас отвечаешь?
- Ну ты даешь! Все-то ты знаешь! Все! Хорошо, что уеду. Иначе тебе бы
несдобровать.
- Значит, и ты все знаешь про меня.
- Знаю. Ты же все написал. Отец погиб в сорок третьем. Хотя документа
нет. Мать, правда, отсудила у государства, что муж ее считается умершим.
- Выходит, и сестры мои не воевали?
- Нет, сестры воевали. Одна из них замужем за Героем Советского
Союза. Это тебя и спасло, когда ты шорох поднял в противотанковом
дивизионе, не хотел полы мыть. Оружие на офицера поднимал?
- Поднимал. Офицер меня ударил.
- Доказал бы ты! Скажи спасибо, что тогда нашли под подушкой эти
фотографии. "Братику от сестрички и ее мужа!" - Железновский помолчал и
неожиданно предложил: - Хочешь к нам? Или - не хочешь?
Почему-то я давно был готов к этому. На это мне давно намекали. Но
Назаренко когда-то сказал мне: "Никогда к ним не ходи! Даже в волейбол
играть на их площадке не играй!" Я много раз потом вспоминал его эти слова
и благодарил. Потому спокойно ответил Железновскому:
- Я по своей дороге пойду.
- У нас тоже можно писать.
- Это тебе кажется.
- Неужели ты не хочешь иногда помочь? Неужели ты теперь не хочешь ей
помочь?
- Как? - глянул я на него. - Скажи.
- Это наша забота, а не ее. Ведь она тогда тебя чаем поила... - Он,
как всегда, ехидно хихикнул. - Снизошла! К вашей персоне лично... А ты
сидишь и от всего отказываешься! - Неожиданно застонал, вихрем снялось это
хихиканье, уплыл издевательский, насмешливый тон: - Ее же, ее!.. Ах, как
больно! Уеду, а помнить этот час буду!
- Они тебя отстранили?
Железновский взял меня за руку и повел к порогу, на улицу. Небо было
темным. Как всегда, во все дни моей тут службы, на горе возвышался
Романовский крест. Кто-то сегодня зажег на нем лампочку. И он освещался.
Железновский, оглядываясь, сказал почти шепотом:
- Я ударил, да! Но... Это - капля... Сейчас там они кричат, эти
остальные ребята. - Опять оглянулся. - Какие все-таки ребята! Никто,
понимаешь, ни-к-то, - он произнес это слово по буквам, - не раскололся. Я
представляю таких, когда они служат! Нет, даже у нас народ дрянь по
сравнению с пограничниками.
- Их пытают? И пытают ее? Это же несправедливо! Разве виноват
начальник заставы, что ее муж сбежал? Разве...
- Да заткнись ты! "Разве, разве!"... Ты же летописец. Неужели не
соображаешь? Что бы он сделал, приехав из Москвы? Он должен все раскрыть!
Жертвы при таком госте нужны!.. Сними шапку!
- Зачем?
- Ну сними свою фураню, говорю тебе!
Я в недоумении снял фуражку.
- Нет уже головастика, понял, писака! Понял?! Понял, спрашиваю?!
Я постоял на месте, потом надел фуражку и пошагал к штабу отряда.
- А ты говоришь - к вам! - цедил я сквозь зубы. - Ты говоришь... И
говоришь - любишь! Ты все говоришь!..
Железновский ничего не отвечал. Шел за мной. Он понимал, куда я иду.
Я только не понимал, куда иду. Я иду к начальнику заставы? Или к его
осиротевшей вдове? Куда я иду? Иду к женщине, которая меня очаровала
запахом духов?.. Почему она так взглянула на меня, когда я, увильнув от
обеда, увидел ее там, у ворот штаба? Почему так горько и печально она
посмотрела на меня? Чем же я ей могу помочь теперь?
Железновский вдруг меня притормозил.
- Слушай, не будем нарываться на скандал. Мы и так слишком выперлись.
Нас просто... не поймут!

3
Полковник Шмаринов меня предупреждает.
Записка от Лены.
Железновский достает "дело Шугова".
Вдова начальника заставы Павликова.
Я потом не раз благодарил судьбу за то, что повстречал в тот вечер
Шмаринова. Есть люди, которые дружат по-мужски крепко, не слюнявятся, а
делают в самый нужный час то, что следует делать, чтобы у тебя не слетела
с плеч голова. Шмаринов был из таких людей. Мы с ним, люди разного
положения - он полковник, я старшина - молча, стиснув зубы, бились на
волейбольной площадке, когда играли за сборную дивизии. Игроков стоящих
было раз, два и обчелся. В позапрошлом году нам дозарезу нужна была
победа, чтобы прорваться на армейские соревнования. Победа, впрочем, нужна
всем. Шмаринов был тогда, как говорили у нас в спортивной дружине, на
подъеме.
- Надо их сделать, ребятки! - говорил он про радиолокаторщиков,
которые, живя где-то в горах, спускались к нам, в долину, чтобы "наставить
нам рога".
Я был в тот год капитаном команды, шумливо вел себя на площадке,
дергал порой то одного игрока из своих, то другого. Все это видели, но
прощали мне - видно за то, что как-то "везуха" была с нами, а победившего
капитана уже не судят.
Перед игрой с радиолокаторщиками Шмаринов меня предупредил: "Ори
поменьше! Сцепи зубы и играй! Веди примером!" Он предупредил меня - как
старший по возрасту и как старший по званию. Я не обиделся. Тон у него был
братский. Я действительно сцепил зубы, и у нас с Шмариновым получалось. Я
ему выкладывал мячи, как на блюдечке, а он бешено, неустанно резал. Я сам
порой бил с левой. И у нас с полковником несколько раз получалось: эта
неожиданная комбинация, когда мяч взмыл над сеткой, ждут третий удар, а я
бью со второго, бью колом, перед носом растерянных охранителей неба. Они в
замешательстве от первого, второго, выигранного тобой очка, в третий раз -
начинают выяснять отношения - кто должен страховать меня, в четвертый и
пятый - уже бранятся. А ты вроде притих, вроде стал незаметным, а Шмаринов
дает первый пас тихонечко, ты лениво, но стремглав взмываешь вверх и
бьешь, бьешь, а то вдруг откидываешь ему, своему лучшему, любимейшему в
эти секунды партнеру, а этот партнер хочет убить их, шестерых, на той
стороне площадки...
Вот тогда, поймав игру, мы, наконец, их повергли. И мы с Шмариновым
впервые обменялись взглядом, наверное, как профессионалы. И было нам обоим
понятно, что мы вытянули игру вдвоем, что ребята, вдохновленные нами, тоже
старались, как никогда. И они были нами довольны. И мы довольны ими,
может, тоже по-настоящему, впервые.
На подъеме Шмаринова (так мы окрестили наш взлет) мы тогда легонько
прошли корпусные соревнования, заняли первое место, и лишь на армейских
споткнулись в последний день на каких-то музыкантах - ребятах, по-моему,
уже тогда готовых сражаться, может с самим ЦДКА.
Я не знал, что Шмаринов опекал меня. Я был горяч, несдержан. Я шел,
как мне говорил майор Прудкогляд, против ветра. А это все равно, что идти
безоружным на нож, - подчеркивал он. Шмаринов (я узнал об этом значительно
позже, от бывшего политотдельца майора Кудрявцева) замял "мое дело" с
"шпионом-писарем", вздумавшем описывать характерные привычки командного
состава нашей дивизии. Тогда выплыла и шла рядом история, которая до сих
пор и для меня остается загадкой. История с моим отказом мыть полы,
история, когда командир батареи ударил меня, а я в ответ одним прыжком
достал заряженный автомат (у нас в дивизионе не было тогда караульного
помещения и оружие хранилось в казарме, где мы жили. А на мой грех, перед
этим наряд сменился, автоматы были поставлены: ребята, простоявшие на
морозе четыре часа, бросились в свои койки и "не застегнули" оружие
проволокой и замком) и потом лежал с ним, автоматом, до утра, удалив
предварительно из казармы батарейного (я его на виду у всех "положил" на
пол и заставил ползти к порогу, что он и сделал).
Железновский был, конечно же, точен, когда объяснил, что мое
неподчинение "скатилось" на тормозах только потому, что у меня под
подушкой нашли свежий конверт, письмо от сестры и фотографию, где она была
снята со своим мужем Героем Советского Союза. Мало ли их, героев, в ту
пору шли по тюрьмам за провинности, подрывающие основы железного порядка,
установленного в стране-победительнице... Спасибо Шмаринову. Он в свое
время, не зная меня, уговорил подполковника Брылева, командира нашего
дивизиона, не придавать огласке факт неподчинения солдата и
рукоприкладство офицера: дивизию и так в то время лихорадило какими-то
проверками. Меня тогда забрал в "придурки" замполит майор Олифиренко, я
три месяца варил ему борщи, подметал в его холостяцкой квартире... А затем
попал в школу сержантов артиллерии курсантом.
Шмаринов, как рассказывал мне Кудрявцев (я уже был офицер, учился в
Ленинграде на высших курсах политсостава), взял на себя и "мое дело" с
нашумевшим к тому времени шпионом-писарем в самом штабе дивизии и, видимо,
после того, как мы в комсомольском бюро подготовили на этот счет
документы, отредактировал их в нужном русле.
И теперь мой добрый коллега по волейбольной площадке, сразу как-то
постаревший, сошедший с лица, полковник Шмаринов встал грудью на мою
защиту. Я не послушал Железновского, когда он стал уговаривать: нас просто
не поймут! Ну и сиди, поворачивай! - крикнул я ему тогда. И - попер опять
прямо к штабу, тому штабу, где была уйма этих придурков-охранников, этих,
окруживших здания, танков. Куда я прорывался? Безумство мое было диким,
смешным и глупым. И Железновский поддался ему. И даже, когда попятился
назад, сказал - просто не поймут - и я все-таки пошел, он пошел за мной.
Только потом, через годы, я потом-потом понял, что ему все это стоило -
идти с пацаном, которому когда-то все сошло с рук в противотанковом
дивизионе! Он любил Лену. Он ее любил. Потому и шел.
Правда, мы шли с Железновским с большим уже отрывом. Мы шли все к
штабу с еще неосознанной целью - то ли выручать женщину, в которую были
оба влюблены, то ли кому-то сказать: так нельзя, так нельзя!.. А что - так
нельзя? Почему - нельзя? И соображаем ли, куда прем?
Шмаринов остановил меня резко. У него всегда была сильная правая.
Он видел наше настроение. Мне показалось, что он в эту минуту больше
зауважал Железновского. В мою сторону Шмаринов глядел с какой-то болью и
сарказмом.
- Чижики!
Это было значительным ругательством Шмаринова. Когда мы проигрывали,
он всегда говорил: "Чижики!"
Железновский опустил голову и пробурчал:
- Я же ему говорил!..
- Чижики! - Шмаринов не отпускал мою руку. - Ну вы... - Он обычно
называл меня на "ты". - Вы этого не понимаете... А ты, Железновский, ты-то
должен понять... Во-первых, тут все - инкогнито! Вы поняли? Вы, оба? Не
вижу, что поняли. - Больно сжал мне кисть руки. - Не поняли, чижики!
Следовательно, вы не ехали, вы не встречали, вы не видели аэродром, вы
никуда не выезжали... Тем более, не шли никуда...
- Я не понял, о чем вы говорите. Что значит, мы не видели аэродром?
Железновский растерянно смотрел на своего шефа.
- Майор, в городе идут аресты. Вы это хотя бы знаете?
- Не врубился... - Железновский заморгал глазами. При свете луны это
было видно.
- Пили, майор? - Шмаринов заскрипел голосом.
- Нет, он не пил, - заступился я за Железновского.
- Помолчи! - раздраженно прошипел Шмаринов. - Майор, ну это - чижик!
- Кивнул опять на меня. - А ты... - Он, кажется, повторялся, однако он был
взволнован, видел, что мы стараемся не понять его. - Вы сунетесь сейчас...
Что вы придумали - не знаю. Но сразу попадете! Точнее, он попадет. - Снова
кивнул на меня. - Вы Соловьева знаете? - Шмаринов обращался ко мне.
- Соловьева, Соловьева... - Я это пробормотал, ничего, собственно, не
понимая.
- Майора Соловьева. Интенданта! Знаете? Ну с женой его где-то в
самодеятельности пели?
- Знаю, - просветлел я умом.
- Дома у них были когда-нибудь?
Я сразу ответил, что не был. Я и в самом деле никогда там не был.
Шмаринов зашипел:
- Марш! Марш в казарму! Бегом! Бегом!
Железновский будто очнулся:
- Дмитрий Васильевич, а если...
- Никаких - "если!" - рубанул полковник рукой. - Никаких! Пусть сидит
- как мышка!
Я что-то начал понимать.
- Его взяли? - спросил зловеще. - Соловьева?
- Не твоего ума дело! - оборвал меня Шмаринов. - Беги!.. Погоди...
Тебе тут кое-что передали. Прочтешь - и сожги.
Я шел, а не бежал. Я всего теперь боялся. Я понимал, что мой славный
партнер по волейболу в эту минуту думает и обо мне. Что-то может со мной
случиться. Я до этого не раз читал: обычно-то все случается с теми, кто
участвует в событиях. Я - участвовал. Я встречался, я видел, я ехал, я уже
где-то, пожалуй, трепался. Значит, я - трепло. Я не оперативный работник
СМЕРШа. Это главное. Я - чужой человек. Я варился в этой чаше. Потому -
знал. Что-то знал. И многое знал. И Шмаринов прав. Я должен бежать, а
потом лежать на своей солдатской койке. Среди солдат я солдат. Я слишком
далеко зашел в своей вольнице. И за это я расплачусь. Как же останется без
меня мама? Что будет с братишками, если меня теперь же, тоже обвинят,
заберут? Докажу ли я, певший с ней, с этой дурой, дуэтом очередную модную
песенку, что я с ней ни о чем больше не говорил? Что я им скажу в ответ,
если они мне станут втолковывать, как втолковывали начальнику заставы
Павликову то, что они хотели ему втолковать? И этому лейтенанту,
замполиту, и этим всем остальным, наверное... Они же не слушают! Они же
только говорят сами! И говорят глупо, предвзято, без всякой логики!
По спине моей поползли мурашки. А если они уже ждут меня? Все узнали
и ждут?
Нет, тогда не стоит идти в казарму! Не стоит!
Надо идти куда-нибудь... И спрятаться... И пусть-ка найдут! Они все -
инкогнито. И я буду жить инкогнито. Убегу. Спрячусь. Не найдут. А то
замордуют и заставят во всем признаться. А в чем признаваться? Но они
скажут: вы давно спелись и потому молчите, не раскрываетесь!
Я шел около штаба дивизии. Вдруг меня кто-то окликнул. Старшина
Кравцов! Он был до этого близок. Мы с ним проворачивали дело по защите
этого писаря-шпиона. Кравцов был всегда мягок, у него круглое добродушное
лицо всегда по-бабьи жалостливое. Он тогда страдальчески выставлял свое
это лицо, когда на только что отшумевшем собрании остались одни члены
бюро, которым поручили составить все документы и сказал:
- А шут с ними! Пусть выгоняют! Дослужим и в части!
- Чего это ты решил, что выгонят? - спросил кто-то.
- Так в омут лезем. Закроют все выходы потом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25