А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Все, как у людей. Нос длинноватый, ну и что? У девчонки из соседнего класса не нос, а дверная ручка, а ничего – живет. Конечно, у нее одной в школе дубленка, и она вешает ее в учительском закрытом гардеробе, чтоб не сперли. Но и когда ходит по школе в обыкновенной юбке, все помнят про ее дубленку, а нос, который на семерых рос, как бы отодвигается вдаль. Можно найти и другие сравнения. Каждый недостаток лица там или фигуры всегда должен иметь что-то перечеркивающее его. У Лидки с отвислой губой это полные карманы конфет «Коровка» – ее мать заворачивает их на фабрике. Но главное прикрытие недостатков – конечно же, одежда. И тут, сидя перед зеркальцем, Дита остро возненавидела мать-дворничиху. Это же надо, какое у нее горе с нею! И она пошла с этим горем в кухню.
– Почему ты самая бедная? – закричала она на мать, которая втягивала резинки в теплые, с начесом мужские кальсоны, которые ей отдал сосед по площадке. Выпивоха-дальнобойщик был к ним щедр, потому что мать стерегла его квартиру, когда его долго не было, и кормила страшного драного кота, для блуда которого всегда была открыта форточка. И он гулял сам по себе. И на фиг ему был нужен хозяин, если кормила его дворничиха, полумужик-полубаба со злой девчонкой, которая всегда больно пинала его в бок.
Мать открыла выщербленный рот, и из него вышел не то стон, не то писк, что-то животное. И Дита отвернулась и ушла в комнату. Но мать шла за нею, волоча на полувдетой резинке дареные кальсоны, и говорила несусветное.
– Так как же, доча, если я сиротского племени? Я детдомовская с соска… Я ж сахара живого не видела до пятнадцати лет… А ты в отдельной квартире, и у нас и сгущенка, и мармелад… А ты еще молодая, подымешься выше. У тебя будет всегда куриный бульон с лапшой и драповое пальто с мехом. Чего ж тебе обижаться, если живешь в тепле и не в голоде?
– А в чем я одета? – кричала Дита. – В чем? Ты видишь или слепая?
– Все по деньгам, – бормотала мать. – На себя не трачу, а тебе вот эту купила, как ее… водо…носку…
– Водолазку, – скрипнула зубами Дита. – Берешь с соседа всякое тряпье, а с него надо брать деньги. За его кота-урода надо с него стребовать много чего…
– И… и… – как-то застонала мать. – Я ж его кормлю не своим. Бачковым. А дать твари еду – это же мне тьфу… Какие деньги?
Вот и разговаривай с ней. Остро колола мысль: почему она родилась именно у этой тетки, почему нет отца, бабушки с дедушкой, почему в их доме нет фотографий на стенах там или в альбомах, почему им никто не пишет писем, а значит, правильно, что их почтовый ящик всегда нараспашку, тогда как в других через дырочки видно много всякого. Некоторые набиты, и из них торчат сложенные газеты. Она заглядывала по вечерам в окна первых этажей. Ковры, гарнитуры были почти у всех. Если не гарнитур, так отдельный буфет обязательно стоял возле стены, смотрящей в окно. Никто не сдавался бедности, всякий норовил чем-то похвастаться. Глядишь – и уже на подоконнике напыжился электрический самовар в окружении толстых расписных чашек. А как меняли люди шторы, как чванились то их кубическим рисунком, то малиновыми маками, то последним писком – шторами с оборочками и с поясочком посередине! И только их окно желтело примитивным тюлем, самым дешевым и задрипанным из всех, что висели на крючках в галантерее у самого входа, а те, что дорогие, уже за спиной у продавщиц. Однажды Дита, узнав свой тюль в магазине, рванула его рукой. И что? Никто даже головы не повернул. Рвите, девочка, все равно такое дерьмо никто не покупает.
В общем, к тринадцати годам Синицына знала, что бедна, нелюбима в классе и что она отомстит за все это в свое время. Месть росла в ней, перегоняя природу, и ей доставляло какое-то извращенное удовольствие быть лучшей в учебе, будучи худшей во всем остальном. Она запоминала, чего у нее никогда не будет: перешитых тряпок, однокомнатной квартиры на первом этаже, скрипучего на двоих дивана. Она хранила в себе презрение к матери и гнев на нее же за то, что та рылась в помойных контейнерах и приносила выброшенные примятые банки, треснутые тарелки, полиэтиленовые пакеты, в которых сбрасывались старые вещи. Она ни разу ими не воспользовалась, а мать была счастлива, обнаружив свитерок с затяжками, туфли со скошенными каблуками, комбинации с оторванными бретельками и кофты с дырками на локтях. Мать стирала, штопала, перекрашивала вещи для себя, а на заработанные копейки покупала что-то дочери с рук на базаре. Откуда было матери знать, что всякая ее покупка распаляла месть и ненависть дочери. Даже то, чем всегда она гордилась – редким именем Эдита, было поставлено матери в укор. Будто славой и успешностью другой женщины мать хотела прикрыть собственный срам жизни. Ну не идиотка ли? Мать обожала Эдиту Пьеху. Она замирала перед крошечным блеклым экранчиком, когда высокая красивая девушка в белом жалобно, но гордо пела: «А город подумал, а город подумал – ученья идут». Мать тут же начинала рыдать, а Дита, еще раньше, до своей ненависти, зная наизусть песню, думала о другом: она бы на месте летчиков спрыгнула с парашютом. Ей было бы все равно, сколько внизу жизней. У нее-то она одна. Хватило ума языком об этом не болтать. Но почему-то думалось: все считают так же, единственную жизнь отдавать нельзя. Дита много врала, считая, что вранье во всех случаях – удобно и выгодно. Как сберкасса.
Хотя, что она знает про сберкассу? Ничего. Сроду у них там ничего не лежало. Проценты же от вранья набегали всем неустанно и без сбоев, потому все и врали. Что живем в лучшей стране, а главная ложь – в самой справедливой. Что весь мир нам завидует и уже полмира идет нашим путем, потому как только у нас человек человеку друг, товарищ и брат. Дита примеряла все на себя и чувствовала: жмет и трет. Не то! Мать проклинала дом и жителей, которые специально ей сорили. Дита проклинала мать, что та была дурой и тупицей и не сумела вывернуться из темноты и нищеты. Ненавидела школу, которая жалела ее, некрасивую отличницу, которую нельзя ставить в первый ряд. Стану! – кричала себе Дита. Стану первее всех, а будете мешать – растопчу. Это вот «растопчу» из какого-то детского стишка проросло в ней особенно. Слово было с ней одной крови, одной цели. Она даже думала, что когда вырастет, то поменяет фамилию на Растопчину. Фамилия вкусно лежала на языке, она была слегка горьковатой, так она ведь и любит перец. И полынь любит. Все горькое ей сладко.
Когда Дита «заходилась в мести», – а с ней такое бывало, – горели лицо, шея, хотелось рвать все ногтями, зубами, и она, прежде всего, видела перед собою отца, которого должна найти и убить. Отца, которого как бы не было «ваще».
Именно так, по-простому и грубому – «не было ваще». Мать, еще до того, как она осознала себя мстительницей Растопчиной, рассказала ей про парня из милиции, который мыкался после армии без угла, и она ему возьми и сдай угол. И он даже попервах платил какие-то денежки, а потом, когда сменил угол на хозяйскую кровать, то платить перестал. Дита тогда запомнила странные, дикие, можно сказать, слова: «Ложиться с мужиком, доча, надо только с документом, с печатью, и не ранее того». Потом парень слинял, когда «пузо стало торчать», ну и ладно. «Нам разве плохо вместе? Диточка моя!»
Загорались лицо, шея – мать! идиотка! С чего это нам хорошо? С каких таких хлебов? Но перекусывала рвущиеся из горла слова, не в коня корм будет матери та правда о ее жизни, которую она уже знает.
– Да ладно тебе! – отмахивалась она. – Чего вспоминать то, с чего и алиментов не возьмешь.
– Глупая я была, жалела человека.
«Была и есть, – думала Дита. – Жалела, видите ли… А саму кто-нибудь пожалел?»
Мать, не слыша неговоримых дочериных слов, – так бывало часто, – разговор завершала сама.
– Ты у меня умная. Ты в жизни будешь знать как…
А как? В девяносто первом жрать было совсем нечего. И мать канючила, что надо после школы идти в какой-нибудь техникум, мяса там или молока, чтоб быстро стать ближе к продукту. Но уже через год полки стали ломиться, а цены были такие, что у матери совсем крыша поехала, и Дита стала лихорадочно соображать: не пойти ли ей сразу в магазин, к черту высшее образование и среднее тоже, надо попасть в поток новой жизни, которая хочешь – не хочешь, а пролегает через прилавок. Но тут случилась, можно сказать, беда. Она получила золотую медаль. Уже и не думала об оценках, шла на автопилоте, но обошла всех, даже дочку директора школы. И именно он сказал ей на выпускном вечере… – голубое платье с рукавами фонариками и розовым бантом, как у куклы под горлом. Это школа ей купила в комиссионке подарок, а туфли отдала учительница английского – они ей были велики, но содрать кожу с каблука она успела. Никуда не сдашь. Замазала белой краской поруху и отдала Дите. Белые к розовому банту, ужас, что за вид, но стандарт приличия соблюли и пальцем на нее если и показывали, так те, на кого и она сама показывала пальцем: «Глупые телки. На них хоть корону надень, дурь пуще вылезет».
Так вот, на вечере директор сказал ей по-тихому, как бы даже смущаясь, что видимость ненужности образования ложная. Что ум и профессия окажут себя в любой системе, даже будь она трижды-растрижды рыночной или какой еще. Что именно ей прямой путь (медаль же!) в университет. Там все-таки какая-никакая стипендия, какое-никакое общежитие. Пристроишься.
– Тебе какая специальность нравится? Ты ведь ровно шла по всем предметам?
Дита дергала концы глупого банта и не знала, что сказать. Ляпнула:
– Хочу быть политиком, чтоб налаживать жизнь.
– О! – сказал директор. – Странно. Ты ведь не была общественницей. С этой стороны тебя видно не было.
Хотелось ему сказать, как ставили ее в задние ряды, чтоб не портила пейзаж, но смолчала. И правильно сделала: директор тут же предложил ей написать рекомендацию на историко-филологический факультет, который для ума очень даже годится.
– Валюшка моя будет с тобой рядом, на иностранном. Будете помогать друг дружке.
Это она Валюшке?! Это Валюшка ей?! Смеху полные штаны. Да директорская дочь боялась прикоснуться к Дите, обходила ее, как грязную, но получилось все, как сказал директор. Он привозил дочери посылки с едой и велел звать Диту. Уезжал, и половина, если не больше, ей и доставалась. Что, Валюшка будет жрать сало с огурцами и возиться с закрученными банками! Два года Дита была хорошо подкормлена, но тут Валюшка вышла замуж за летчика из военного училища и куда-то уехала по его распределению. Но к этому времени недотыкомка-мать нашла где-то за Уралом свою сколько-тоюродную сестру. Написала, как сумела жалобно, «в ноги бросилась», и та стала иногда присылать посылки, опять же с банками (образ советского продукта), которые долго хранились в холоде севера на случай третьей мировой, а когда империя зла приказала долго жить, банки стали выдавать ветеранам войны и людям на вредных работах. В общем-то, видимо, для того, чтобы те или скорей померли, или доказали высокое качество заготовленных стратегических запасов. И люди ели и жили. И студенты на Волге тоже их ели, и ни одного случая не то что отравления – поноса не было.
Время было суетное: то те, то другие выходили со стягами и орали открытым горлом, выпуская не душевный, а самый что ни есть настоящий пар в зимние времена и липкую слюну летом. Дита же инстинктивно, как обложенный зверь, искала свободной тропы, искала тех, кто победит, кто сильнее. И очень скоро поняла: таких нет.
Мир вокруг нее состоял из разрозненных кучкований слабых растерянных людей, одни, раскрасневшиеся от холода, тыкали других древками красных флагов, другие же синели от холода и махали знаменами, соответственно синего цвета. Всем было плохо. И было странное ощущение: это ее мать рассыпалась на множество себя самой и теперь стонет и вопиет о зря прожитой жизни. Живыми и сильными в этом мире были только импортные машины, они ездили, как хотели, они толкали в припущенные задницы согбенных в коленях людей хромом своих морд и смеялись белыми вставными челюстями победителей.
У нее заходилось стуком сердце от острой пронзающей, как садистское трогание нерва неловким или обозленным стоматологом, боли, так ей хотелось во внутрь этой едущей напролом машины новой жизни. Хоть бросайся ей под колеса, чтоб взяли подбитую, а она уж уболтает, она уж докажет, что в ней ее место.
Но машины ею гребовали. Даже на зеленом свете они брезгливо тормозили: «Хиляй, чурка!»
Видимо, у нее другого пути, как через долгий путь образования и труда, на самом деле не было. И она грызла трижды проклятый гранит трижды проклятой науки. Ни одной четверки даже близко не было. Девчонки потихоньку сыпались в замуж. Валюшка была не первой.
«Кому что», – говорили ей. И находили каких-то банкиров, владельцев, хозяев, женский филфак высоко котировался на брачной бирже. Ей иногда перепадало быть подружкой там, где денег несчитово. И ничего ей больше не хотелось, как быть на месте невесты-дуры, пустоголовой троечницы, которая до сих пор делала ошибки в «ча» и «ща». Но ей доставалось не имеющее цены реноме – девушки с хорошими мозгами, и не более того. Даже танцевала она только в хороводе.
«Девушкой с хорошими мозгами» прозвал ее преподаватель латыни, весь из себя такой не античный, без шеи и с длинными руками, как у орангутанга. Но все знали, как он скуп на доброе слово, и Дита просто возненавидела латиниста за «доброе слово». Говорят, будто оно и кошке, и собаке, и мышонку, и лягушке очень даже приятно. Но это было не тот случай.
Хотя он, латинист, единственный смотрел на нее сочувственно и плотски одновременно. Нехороша собой, это да. Но такие вот, без лица, бабы бывают очень даже горячи в постели. В них взыгрывает благодарность, а это очень интересная надбавка. Не только она тебе дает, а, что важно для самоуважения, ты ей себя как бы даришь. На, мол, поноси, подержи, попользуйся, пока я добрый. Но латинист блюл свое положение, о его холостых романах никто ничего не знал, и так бы все и было, не случись у преподавателя перемены участи. Он давно мечтал работать где-нибудь в военной академии, готовить профи для действий масштабных, а не лопотунов для школы. Ну и выпала фишка. Академия была на Урале, далеко от привычных ему осин. Но это тоже было «йок». Родные осины глаза ему уже выели.
И он стал собираться. Как раз Дита кончала третий курс, с ним кончалась и латынь. Как-то перед сессией он разоткровенничался с группой, мол, покидаю вас, братцы, без печали и сожаления. Вот поставлю вам зачеты и addio. Tempora mutantur, et nos mutamur in illis («Времена меняются, и мы вместе с ними».)
Дита увязалась провожать его до дома. И не то, чтобы без смысла. Где-то в горле сидели слова: «Мне тоже всегда почему-то хотелось учить военных». Это не было враньем. Еще в восьмом классе, когда на Новый год она не получила ни одной открытки с поздравлением от мальчишек, а девчонки складывали свои веером, она подумала, что ей надо жить там, где женщин будет мало, раз – и обчелся. Что-то мелькнуло типа войны, но она ж не дура. Нет, ей нужно другое. Вот тогда возник впервые образ очень-очень отдельного мужчины. Мужчины ни для кого. Слепого шахматного гения в темных очках и припадающего на одну ногу. Он – физический калека – оценит ее мозги, а они и есть у человека главное. Кому как не шахматному гению это знать. И он будет сказочно богат.
Собственно, подойдя к дому латиниста, Дита уже не гнулась от горя его отъезда, она думала о припадающем на ногу гении. Латинист же был озабочен другим. Ему напоследок страсть как хотелось проверить это наблюдение: страшка в интиме круче или нет? И он проверил. Барышня надежд, увы, не оправдала, оказалась тугой девственницей, неловкой и несподручной. «Мотыга», – подумал он. Пришлось ее напоить чаем и быстренько выпихнуть из квартиры, хотя было уже темно и холодно. Дита шла на каких-то чужих, вывороченных ногах, и ей хотелось вернуться и перерезать латинисту горло.
Показалось ли ей или на самом деле латинист слинял из университета раньше срока, будто пинком пнутый? И она придумала себе и для всех историю, что это она ускорила его бег, потому как отказалась ехать с ним в далекие края. Придумка обросла деталями, подсмотренными в доме латиниста, и стала «проговариваться». Конечно, она все врет, говорили студентки, но у него дома она была точно, откуда бы знала, что у него поперек комнаты сделана перекладина, на которой он вытягивает свои обезьяньи руки. И уже на Диту другой глаз. И уже как бы не так приметен нос чайной ложечкой и отвислая сомья губа.
Сама же она зорко отслеживала возможное появление шахматного гения, припадающего на одну ногу. Таких не было. И уже университет выписал ей диплом с отличием, и уже профессор с кафедры древней литературы взял ее в аспирантки – больше, увы, некого, а последние оставшиеся девчонки без мозгов одна за другой повыскакивали замуж, и забылась история с латинистом, и снова во всю мощь взыграли некрасота и бедность, и что-то было не так, не так, не так… И мозг тушевался перед неопределенностью и неточностью задач, которые ставила ему хозяйка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10