А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Кланяйтесь Сергею Николаевичу. Я приду.
После обеда из соседних комнат к ним набралось несколько человек выз-
доравливающих офицеров, поживших и молодых. Конечно, - шашки, грязные
анекдоты, подтруниванье над лысым. Дешевой кого-то успел обыграть, с
кем-то поругался, кричал:
- Армия! Какая к чорту у нас армия?.. И что мы за офицеры? Где наш
император?
- Я не императору служил, а народу, - возражал гнилозубый, с рыжими,
седеющими усами офицер. - И теперь служу народу.
- Кулаком по зубам вы народу служите.
- Врете! Нахально врете...
- Господа, господа! - тщетно взывал лысый. - Это ж свинство, наконец!
- Молчи, отец игумен! - гремел басом Дешевой.
Кто-то из дальнего угла:
- Князь Тернов преставился...
- Ну?! Когда?
- Сегодня утром. Кранкен.
На мгновенье пугливая тишина и сквозь подавленные вздохи:
- Царство небесное... Еще один ад патрес...
Некоторые наскоро, как бы крадучись, перекрестились. Дешевой перек-
рестился усердно и с отчаянием.
- А вместе с князем - еще двое: Чернов и Сводный.
- Царство небесное, царство небесное...
Пожилой человек с запущенной седеющей бородой сжал виски ладонями и,
застонав, уставился в пол. Дешевой надтреснуто запел:

Наша жизнь коротка-а-а...
Все уносит с собо-о-ю-у-у...
- Не войте, ну вас!..
Дешевой боднул головой, брови его отчаянно взлетели вверх:
- Э-эх, выпить бы! - треснул он кулаком в стол.
Пробило восемь. Сестра Дарья Кузьминишна быстро развела всех по ком-
натам и выключила свет:
- Покойной ночи.

* * *

К девяти все стало тихо. В коридоре горела лампочка. Николай Ребров
надел две пары толстых шерстяных чулок, а сверху чьи-то старые галоши,
разорвал сзади по шву халат, загнул его полы, на манер штанов, накинул
на плечи казенное одеяло и прокрался коридором к выходу. Пусто. Заскри-
пела дверь в сени, - куча, прикрытых рогожею гробов - скорей, мимо - и
вот он на дворе. Возле калитки - караульный:
- Куда? Кто такой?
- Дарья Кузьминишна приказала зайти за хлебом.
- Иди, да скорей! Скоро запру.
Мороз небольшой, и лесная дорога в тишине. Юноша, надбавляя шагу,
жадно вдыхал пахучий и крепкий, как брага, воздух. Закружилась голова,
ноги шли вслепую, как у пьяного, спину прохватывал холод. Но вскоре, на-
сытившись кислородом, кровь распалила мускулы, и душа юноши взыграла.
Ах, как хорошо вырваться от смерти, чтоб видеть вот эту ночь, вот этот
лес, дышать, и радостно плакать, и улыбаться звездам. Юноша не двигался,
юноша созерцал себя и жизнь, а двигалась дорога, сначала медленно, потом
быстрей, быстрей, и вот Николай Ребров у цели.
Та же комната в антресолях барского дома, тот же красноватый свет под
потолком.
- Брат, Сережа!
Сергей Николаевич мгновенье стоит с открытым ртом:
- Колька, мальчик! Ты?!. Вот так маскарад...
И, разрывая об'ятия, тянется пухлая рука пухлого Павла Федосеича:
- Эге! Вьюнош! Что за вид...
Покрытая инеем большая кукла срывает с себя чалму, одеяло, халат, и,
греясь в одном белье, у жаркой печки, торопится рассказать про свою
жизнь. Торопится и брат с Павлом Федосеичем, торопится денщик и двое
незнакомых, бородатых - высокий и низенький - увязывают вещи, наскоро
глотают полуостывший чай, жуют с хлебом колбасу.
- Ну, что ж, братишка Коля, можешь с нами бежать?
- Куда?
- В Париж, вьюнош, в Париж! - бабьим голосом притворно-весело Павел
Федосеич, но выпуклые глаза его тревожны.
- Да ты болен иль здоров? - И Сергей Николаич трясущейся ладонью ко
лбу брата.
- Когда собираетесь?
- Ровно в час... Теперь семь минут двенадцатого.
Сердце Николая Реброва сжалось, кровь ударила в виски, отхлынула:
- В Россию?
- Ну да, чрез озеро.
- И я... Брат, возьми меня! Сережа... - Ноги его подогнулись, он кач-
нулся, упал на что-то мягкое.
И сквозь песок, вой ветра, сквозь красное шуршанье падали откуда-то
сверху в самый мозг, в самую больную точку чужие, холодные слова:
- Как же быть?.. Надо остаться.
- Я не могу... Все готово. Деньги уплачены.
- Но нельзя же бросить больного...
- Я не могу...
- Дозвольте остаться мне...
И все. Потом кто-то склонялся над ним, целовал, шептал.

* * *

Пред рассветом юноша открыл глаза:
- Ушли?
- Ушли, так точно, - ответил денщик Сидоров.
Из глаз юноши потекли слезы. Сидоров, с добродушным лицом белобрысый
парень, зажег лучину - и в самоварную трубу.
- Ничего, приятель, ничего, - говорил он, свирепо продувая самовар, -
настанет и наш черед. Не век же здесь сидеть будем... Однако вас нужно в
больницию... Ужо горяченького попьем... Коньячек остался... На доныш-
ке...
И вскоре же ввалился с чемоданчиком пыхтящий Павел Федосеич.
- Что ж, ваше благородие?! - удивился Сидоров.
Павел Федосеич швырнул чемодан, сорвал с плеч полушубок и грузно сел
на пустую койку.
- Вернулись? - уныло спросил и Николай Ребров.
Толстяк опустил голову и, закрыв ладонью глаза, коротко, прерывисто
дышал.
- Погиб... Погиб я... Анафемски малодушен оказался... Колпак, дрянь,
тьфу!.. баба! - бабьим голосом выкрикивал он, притопывая пяткой в пол. -
Я не один, не один... Еще трое вернулись... Страшно. - Он подошел к юно-
ше и неуклюже опустился пред ним на колени. - Колечка, голубчик...
Страшно. Этот сволочь, возница, чтоб ему, чухне, поколеть, таких ужасов
нагородил - беда. Будто бы много наших померзло, и только счастливчики
благополучно выбираются. Толстопузый дурак я, чорт... Сидел бы я, толс-
топузый, во Пскове, нет! Чорт понес отечество спасать. Ну и подыхай,
старый дьявол, здесь... Сидоров, дружище... Давай пить, пить, пить!
- Есть, ваше благородие, - и Сидоров достал из своего топорно сделан-
ного сундучка завернутую в грязные подштанники бутылку с ромом и кусок
сыру.
Павел Федосеич жадно выпил целый стакан и сразу расхолодел.
- С холоду, оно приятно, - улыбнулся Сидоров.
- Колька! Вьюнош! - закричал толстяк. - Знаешь, кто это? - и он пох-
лопал Сидорова по плечу. - Это ангел, это спаситель твой. А я подлец, и
кузен твой подлец, и все мы подлецы, бросили тебя, миленького нашего,
больного мальчишку. А вот он не бросил... Запомни, вьюнош, русского му-
жика!.. На всю жизнь запомни!.. Ведь, кто нас бежать-то подбил, кто го-
рел этой идеей-то? Он, Сидоров. А вот остался. Это не подвиг с его сто-
роны? Подвиг!.. Христианский! Ближнего возлюбил... А ведь ты ему чужой,
- толстяк обнял Сидорова и плакал у него на плече. - Не Сидоров ты, а
Каратаев, знаешь у Льва Толстого Каратаев такой есть, солдат... Вот ты
его внук-правнук...
- Так точно, - сказал Сидоров, простодушно улыбаясь. - На нашей де-
ревне Каратаевы имеются... Конешно, кузнецы они... - Нос его еще больше
закурносился, и узенькие глазки потонули в скуластых лоснящихся щеках.
- И ты больше не денщик Сидоров, ты знаменитый крепким русским разу-
мом, мягким русским глупым сердцем потомственный мужик. Пей, гражданин
Сидоров!.. Колька, пей!
Николая Реброва качало и потряхивало, и кто-то в дальнем углу, за са-
моваром, срывал и вновь набрасывал на гроба, на кучи гробов, рогожу.
Наступил рассвет. Красный фонарик под потолком погас. Павел Федосеич,
мертвецки пьяный, лежал на ковре, широко раскинув пухлые ноги. Он слюня-
во жевал и мямлил, левый глаз его полуоткрыт и подергивался, как в пара-
личе. За окном мутнело полосатое утро, внаклон заштрихованное медленным
пунктиром догоняющих друг друга снежинок, и бессонные глаза Сидорова
точно так же мутны, медлительны и бледны, как за окном рассвет.
Но, когда окреп день, и пики елок четко зачернели на мглистом небе,
Сидоров доставил больного в лазарет и чуть не на себе втащил его по вы-
сокой лестнице.
- Беглец! Несчастный беглец! - вскричал Дешевой, смачно обсасывая ку-
риную лапку.
На губах Николая Реброва жалкая улыбка и взор утомленных, ввалившихся
глаз его со щемящей тоской окинул стены недавней своей тюрьмы.
Стремительно-нервная походка - чек-скрип, чек-скрип, - и в самую
больную точку, в мозг, в душу град упреков.
- Дарья Кузьминишна, - взмолил лысый, и его треугольное лицо сложи-
лось в тысячи морщин, - умоляю, полегче с ним.
- Дарья Кузьминишна! Да вы посмотрите, каков он! - как бревно с горы,
бас Дешевого.
- Они совсем больные-с, - жалеющим голосом и Сидоров. - Они несчаст-
ны-с.

* * *

Юноша на этот раз, действительно, тяжко заболел. Прошло мучительных
три дня. Военный доктор зауряд-врач Михеев, молодой, но облезлый чело-
век, распушил Дарью Кузьминишну, сменил сиделку, оштрафовал караульного,
но эти меры ничуть не улучшили состояния больного. Нервно-потрясенный,
он метался, бредил, с его головы не снимали ледяной пузырь.
За эти три дня двухэтажный дом туго уплотнился вновь поступившими
больными. Вместо пучеглазого Дешевого и лысого офицера, выбывших из ла-
зарета, в маленькой комнатке Николая Реброва пять человек тяжко больных.
И вот, среди ночи - изразцовая печь не печь, изразцовая белая печь -
их белая комната, там, под Лугой. Конечно так: отец, мать, сестренка,
все пьют чай. И он, Николай, пьет чай. Что ж тут удивительного? И что-то
удивительного есть, но оно в глубине, в провалах, какие-то горькие тума-
ны мешают удивиться.
- Коля, твой чай остыл, - говорит мать.
- Сейчас, мама, погоди, погоди, сейчас, - вот он расхохочется, вот
вспомнит, захохочет иль заплачет.
И так все просто, тихо. Отец плывет, утонул в газетном листе, как в
море. Хочется обнять его, приласкаться. Тихо, хорошо и на сердце тихо.
- Пожар, пожар! - Это какой-то хулиган, мерзавец промчался мимо их
белой комнаты, там, под Лугой. Хулиган кричит: - Пожар, пожар! - и сразу
блеск.
Николай Ребров вскочил. И все вскочили: темно.
- Огня! Свету! Мы горим!
Шум, беготня, крики, изразцовая печь. Нет изразцовой печи, все израз-
цовая печь, все гвалт, костер и пламя...
- Скорей! Выносите скорей! Тише, осторожней.
- Этого, этого, этого!.. Ну!!
- Бегите!.. Зовите!.. Телефон! Телефон!..
И в самую больную точку, в мозг.
- Закрывайте шубой... Закрывайте одеялом...
- Сестрица! Куда?
- На улицу, пока на улицу... Ну!..
Горел первый этаж лазарета, горел второй этаж, горели гробы, крыша,
снег, горели больные, забытые в доме, горел костром мозг Николая Ребро-
ва.
- Маама...
В огненном окне замотался призрак, спрыгнул вниз, в смерть; от обуг-
лившихся членов зашипел вспотевший снег.
Кто-то едет, скачет, еще, еще. Холодная струя воды крепко ударила в
дым, в пар, в стену.
- Качай!.. Закрывай!.. Багры, багры!..
Николай Ребров из-под шубы с койки во все глаза и не может понять,
что кругом, где он.
- Берегись, берегись, едрит твою налево!! Чорт...
Николай Ребров сразу понял: "Россия" - чрез уши, чрез тончайшую сеть
вибраций, в самую больную, в самую желанную улыбчивую точку этой похаб-
ной русской руганью, и вот самое светлое слово, как в метельную ночь
призывный звон: Россия.
- Берегись, берегись!.. Задавит...
И огневая стена, охнув, с треском рухнула.
И дальше: скрипел под полозьями снег, или собачья свора выла в тыщу
голосов. Когда откроешь глаза: лес, спина возницы; когда закроешь -
тьма, зыбкая, баюкающая. Лес, тьма, лес, тьма. Нет, лучше не открывать
глаза. Что-то с его, Николая Реброва, телом, и тело это чужое, против-
ное, грузное, куда-то его несут, может быть, на погост несут, сердито
переговариваются. Недолгая тишина и - сразу густые, бесконечные стоны.
Застонал и Николай Ребров. Он открыл глаза и по-живому осмотрелся. Жив.
Народный Дом. Тот самый, сцена, солома и куча больных. Опять, опять! По-
чему они не замолчат? Убейте их! Вышвырните их вон, на снег, к чорту!
Опять больные...
Но вся в сияньи, в звездах подходит к нему она... - Сестра Мария,
спаси... - Да, я Мария дева. Спасу. - И его несут невидимые руки, и го-
лос Марии-девы говорит:
- В артистическую, в уборную... Затопите печь.
Ах, эта печь, белая, изразцовая. Нет, нет, это их белая комната, там,
под Лугой.
- Коля, твой чай остынет, - сказала мать.
И газетные листы над головой отца зашевелились. Сестра, маленькая де-
вочка, сестренка Катя. Белая комната, их комната, там, под Лугой, белая
комната тиха, так тихо, так понятно все. И что-то нужно вспомнить ему.
Силится, силится, но не может вспомнить. Вспомнил:
- Мама. Умираю... Неужели ты не чувствуешь? Смерть.
- Пей чай... Пей до дна: так надо.
И вновь тьма, и вновь светло, лесу нет, не скрипит снег под по-
лозьями, но собачья свора воет. Псы говорят, не псы, санитары, но у них
собачьи хвосты и зубастые песьи морды - псы говорят:
- Этот готов... И там шестеро... И этот... Всего семнадцать... Надо
выносить...
Сквозь щелки полузакрытых глаз Николай Ребров видит: утро, в окнах
свет, на полу солома, и плечо к плечу по всему полу больные или мертвые.
Один, рыжеусый, рядом с ним, лежит спокойно, словно спит. Да ведь это же
Карп Иваныч, торгаш из-под Белых Струг. А что ж его сын Сергей?
- Карп Иваныч! Где ваш сын? Карп Иваныч, вы живы или умерли?
- Умер, - ответил, не дрогнув Карп Иваныч, и голова у него стала ло-
шадиная.
Тогда санитар плюнул в руки и стащил с него сапоги:
- Деньги, наверно, есть. Глянь, какое богатое кольцо.
- Кольцо мне, тебе сапоги.
- Ишь ты... А в зубы хочешь!..
И здесь, и там, везде обшаривают мертвецов: часы, сапоги, запонки,
куртки, портсигары. Потом садятся в угол и при живых, нос в нос уткнув
собачьи свои морды, делят добычу, как при мертвых. Живые стонут, охают.
Николай Ребров кричит:
- Я еще жив! Не подходи!.. Завтра! Может быть, завтра также и меня.
Завтра...
Но собачьи хвосты растут-растут, крутятся, хлещут, они захлестнут
его, они задушат. Стра-а-ашно...
- Милый, я здесь, - говорит не Мария-дева, а просто сестра Мария, - я
с вами, я люблю вас. Мой муж, Дмитрий Панфилыч, помер.

Глава XI

Либо смерть, либо Россия

В конце февраля тифозная эпидемия остановилась. Ликвидация Северо-За-
падной армии, затихшая-было во время эпидемии, развернулась в полной си-
ле. Выдавали расчет с большими вычетами за продукты, за обмундировку,
выдавались аттестаты о службе. Николай Ребров каким-то чудом оконча-
тельно оправился. Он напряженно занимался в канцелярии с раннего утра до
глубокой ночи. Он слаб, тощ и бледен, волосы на бритой голове вырастали
медленно, от носа к углам рта пережитое пропахало две резких вечных бо-
розды, веселые быстрые глаза стали задумчивы, строги, умудренны: они так
недавно глядели на смерть.
Состав писарей новый. Прежние бежали или умерли. Умер и хохол Крав-
чук. Умирая, молился об Украине, о матери: "Ой, мати, мати", о своей же-
не Гарпине. Трофим Егоров, приятель Кравчука, похоронил его в лесу,
версты за три от дома баронессы. На могиле поставил большой чисто стру-
ганый крест. На кресте надпись:

"Господи, прими духъ твой смиром".
"Здесь покоится унтеръ-офицеръ штабной писарь Кравчукъ Анисимъ, пост-
радавшiй за веру и отечество, который где-то изъ подъ Кыеву. 17 февраля
1920 года. Аминь".

Урвав свободный час, Ребров с Трофимом Егоровым пошли на могилу.
Навстречу им, или опережая их, попадались бывшие солдаты армии Юденича и
русские мужики.
- Куда, братцы?
- Куда глаза глядят, - с горечью отвечали они. Их вид был злобно-по-
корный, как у людей, приговоренных к многолетней каторге, утомленные их
глаза с ненавистью озирались по сторонам. - А не знаете ли, где тут
фольварк Шпильберг?
- Были мы у Ганса, чухна такой есть, мыза у него. Ну, прижимист,
чорт: за хлеб, говорит, ежели, работайте. Вас много, говорит, тут шляет-
ся. А придется, придется дарма работать: есть-пить надо... Эх, братцы...
- Мы, как челноки: угнало нас бурей с родных песков, прибило к чужому
берегу, посадили нас на привязь, а вот теперь и причалы обрезали: плыви,
кто куда желает... Эх, жисть!
Эти надрывные вопросы стукались в сердце юноши, как комья земли в
крышку гроба.
А вот и могила: крест с венком из хвой. На прибитой жести земляком
покойного, ветеринарным фельдшером, старательно написано:

"О другъ поверь мне изъ-за гроба
Твой другъ остался здесь живой
А изъ холодного сугроба
Не увидать земли родной.
Но все пройдетъ, настанетъ лето,
Певунья птичка прилетитъ,
И мне несчастному, о, где-то
Придется голову сложить...

Сочинилъ народный поетъ В. Ф. Злынка."

Юноша перекрестился, минуту постоял с опущенной головой, прочел стихи
и, неожиданно для самого себя, вдруг заплакал.
- Колька, что ты? - растерялся Трофим Егоров. - О чем ты это?
Юноша с трудом оторвал ладони от лица и чрез озера слез радостно
взглянул на солдата:
- О себе, Егоров, о себе, - сказал он, выдыхая слова. - Кравчук за-
рыт, а надо мной нет такого креста, и я живой. Ему не видать больше ро-
дины, а я увижу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15