А-П

П-Я

 

— Я и сама об этом думала, — вздохнула старуха. — Спаси и сохрани, царица небесная. А дождь-то, дождь!Утром дождь уже не стучал в окна, но небо по-вчерашнему было серо. Деревья стояли печальные и при каждом налете ветра сыпали с себя брызги. Следы человеческих ног на грязных тропинках, канавки и колеи были полны воды. Надежда Филипповна решила ехать.— Кланяйся же ему, — говорила старуха, укутывая дочь. — Скажи, чтоб не очень-то по своим судам… И отдохнуть надо. Пускай, когда на улицу выходит, шею кутает: погода — спаси бог! Да возьми ему туда цыпленка; домашнее, хоть и холодное, а всё же лучше, чем в трактире.Дочь уехала, сказав, что вернется с вечерним поездом или завтра утром.Но вернулась она гораздо раньше, перед обедом, когда старуха сидела у себя в спальне на сундуке и, подремывая, придумывала, что бы такое изжарить к вечеру для зятя.Дочь, войдя к ней в комнату, бледная, расстроенная, и не сказав ни слова, не снимая шляпы, опустилась на постель и прислонилась головой к подушке.— Да что с тобой? — изумилась старуха. — Отчего так скоро? Алексей Степаныч где?Надежда Филипповна подняла голову и сухими, умоляющими глазами поглядела на мать.— Он обманывает нас, мама! — проговорила она.— Да что ты, Христос с тобой! — испугалась старуха, и с ее головы сполз чепец. — Кто станет нас с тобой обманывать? Помилуй, господи!— Он обманывает нас, мама! — повторила дочь, и подбородок у нее задрожал.— Откуда ты взяла? — крикнула старуха, бледнея.— Наша квартира заперта. Дворник говорит, что в эти пять дней Алеша ни разу домой не приходил. Он не дома живет! Не дома! Не дома!Она замахала руками и громко заплакала, произнося только:— Не дома! Не дома!С нею сделалась истерика.— Что же это такое? — бормотала старуха в ужасе. — Ведь он же писал третьего дня, что из дому не выходит! Ночует он где? Святители угодники!Надежда Филипповна ослабела и не могла даже снять с себя шляпу. Точно ей дали дурману, она бессмысленно поводила глазами и судорожно хватала мать за руки.— Нашла кому поверить: дворнику! — говорила старуха, суетясь около дочери и плача. — Экая ревнивая! Не станет он обманывать… Да и как он смеет обманывать? Разве мы какие-нибудь? Мы хоть и купеческого звания, а он не имеет права, потому что ты ему законная жена! Мы жаловаться можем! Я за тобой двадцать тысяч дала! Ты не бесприданница!И старуха сама разрыдалась и махнула рукой, и тоже ослабела, и легла на свой сундук. Обе они не заметили, как на небе показались голубые пятна, разредились облака, как в саду по мокрой траве осторожно скользнул первый луч, как повеселевшие воробьи запрыгали около луж, в которых отражались бегущие облака.К вечеру приехал Квашин. Перед выездом из города он побывал у себя на квартире и узнал от дворника, что в его отсутствие приезжала жена.— А вот и я! — сказал он весело, входя в комнату тещи и делая вид, как будто не замечает заплаканных, суровых лиц. — А вот и я! Пять суток не видались!Он быстро поцеловал руки жене и теще и, с видом человека, который рад, что покончил с тяжелой работой, повалился в кресло.— Уф! — сказал он, выпуская из легких весь воздух. — То есть, вот как замучился! Едва сижу! Почти пять суток… день и ночь жил, как на бивуаках! На квартире ни разу не был, можете себе представить! Всё время возился с конкурсом Шипунова и Иванчикова, пришлось работать у Галдеева, в его конторе, при магазине… Не ел, не пил, спал на какой-то скамейке, весь иззябся… Минуты свободной не было, некогда было даже у себя на квартире побывать. Так, Надюша, я и не был дома…И Квашин, держась за бока, точно у него от работы болела поясница, искоса поглядел на жену и тещу, чтобы узнать, как подействовала его ложь, или, как он сам называл, дипломатия. Теща и жена поглядывали друг на друга с радостным изумлением, как будто нежданно-негаданно нашли драгоценность, которую потеряли… Лица у них сияли, глаза горели…— Голубчик ты мой, — заговорила теща, вскакивая, — что же это я сижу? Чаю! Скорей чаю! Может, есть хочешь?— Конечно, хочет! — сказала жена, срывая с своей головы платок, смоченный в уксусе. — Мама, подавайте скорей вино и закуску! Наталья, собирай на стол! Ах, боже мой, ничего не готово!И обе испуганные, счастливые, засуетились, забегали по комнатам. Старуха не могла уже без смеха глядеть на дочь, которая оклеветала ни в чем не повинного человека, а дочери было совестно…Скоро стол был накрыт. Квашин, от которого пахло мадерой и ликерами и который еле дышал от сытости, жаловался на голод, насильно жевал и всё говорил про конкурс Шипунова и Иванчикова, а жена и теща не отрывали глаз от его лица и думали:«Какой он у нас умный, ласковый! Какой он красивый!»«Важно! — думал Квашин, ложась после ужина на большую пухлую перину. — Хоть и купчихи они, хоть Азия, а всё же есть своеобразная прелесть, и день-два в неделю можно провести здесь со вкусом…»Он укрылся, согрелся и проговорил, засыпая:— Важно! Драма — Павел Васильич, там какая-то дама пришла, вас спрашивает, — доложил Лука. — Уж целый час дожидается…Павел Васильевич только что позавтракал. Услыхав о даме, он поморщился и сказал:— Ну ее к чёрту! Скажи, что я занят.— Она, Павел Васильич, уже пять раз приходила. Говорит, что очень нужно вас видеть… Чуть не плачет.— Гм… Ну, ладно, проси ее в кабинет.Павел Васильевич не спеша надел сюртук, взял в одну руку перо, в другую — книгу и, делая вид, что он очень занят, пошел в кабинет. Там уже ждала его гостья — большая полная дама с красным, мясистым лицом и в очках, на вид весьма почтенная и одетая больше чем прилично (на ней был турнюр с четырьмя перехватами и высокая шляпка с рыжей птицей). Увидев хозяина, она закатила под лоб глаза и сложила молитвенно руки.— Вы, конечно, не помните меня, — начала она высоким мужским тенором, заметно волнуясь. — Я… я имела удовольствие познакомиться с вами у Хруцких… Я — Мурашкина…— А-а-а… мм… Садитесь! Чем могу быть полезен?— Видите ли, я… я… — продолжала дама, садясь и еще более волнуясь. — Вы меня не помните… Я — Мурашкина… Видите ли, я большая поклонница вашего таланта и всегда с наслаждением читаю ваши статьи… Не подумайте, что я льщу, — избави бог, — я воздаю только должное… Всегда, всегда вас читаю! Отчасти я сама не чужда авторства, то есть, конечно… я не смею называть себя писательницей, но… все-таки и моя капля меда есть в улье… Я напечатала разновременно три детских рассказа, — вы не читали, конечно… много переводила и… и мой покойный брат работал в «Деле».— Так-с… э-э-э… Чем могу быть полезен?— Видите ли… (Мурашкина потупила глаза и зарумянилась.) Я знаю ваш талант… ваши взгляды, Павел Васильевич, и мне хотелось бы узнать ваше мнение, или, вернее… попросить совета. Я, надо вам сказать, pardon pour l’expression извините за выражение (франц.)

, разрешилась от бремени драмой, и мне, прежде чем посылать ее в цензуру, хотелось бы узнать ваше мнение.Мурашкина нервно, с выражением пойманной птицы, порылась у себя в платье и вытащила большую жирную тетрадищу.Павел Васильевич любил только свои статьи, чужие же, которые ему предстояло прочесть или прослушать, производили на него всегда впечатление пушечного жерла, направленного ему прямо в физиономию. Увидев тетрадь, он испугался и поспешил сказать:— Хорошо, оставьте… я прочту.— Павел Васильевич! — сказала томно Мурашкина, поднимаясь и складывая молитвенно руки. — Я знаю, вы заняты… вам каждая минута дорога, и я знаю, вы сейчас в душе посылаете меня к чёрту, но… будьте добры, позвольте мне прочесть вам мою драму сейчас… Будьте милы!— Я очень рад… — замялся Павел Васильевич, — но, сударыня, я… я занят… Мне… мне сейчас ехать нужно.— Павел Васильевич! — простонала барыня, и глаза ее наполнились слезами. — Я жертвы прошу! Я нахальна, я назойлива, но будьте великодушны! Завтра я уезжаю в Казань, и мне сегодня хотелось бы знать ваше мнение. Подарите мне полчаса вашего внимания… только полчаса! Умоляю вас!Павел Васильевич был в душе тряпкой и не умел отказывать. Когда ему стало казаться, что барыня собирается зарыдать и стать на колени, он сконфузился и забормотал растерянно:— Хорошо-с, извольте… я послушаю… Полчаса я готов.Мурашкина радостно вскрикнула, сняла шляпку и, усевшись, начала читать. Сначала она прочла о том, как лакей и горничная, убирая роскошную гостиную, длинно говорили о барышне Анне Сергеевне, которая построила в селе школу и больницу. Горничная, когда лакей вышел, произнесла монолог о том, что ученье — свет, а неученье — тьма; потом Мурашкина вернула лакея в гостиную и заставила его сказать длинный монолог о барине-генерале, который не терпит убеждений дочери, собирается выдать ее за богатого камер-юнкера и находит, что спасение народа заключается в круглом невежестве. Затем, когда прислуга вышла, явилась сама барышня и заявила зрителю, что она не спала всю ночь и думала о Валентине Ивановиче, сыне бедного учителя, безвозмездно помогающем своему больному отцу. Валентин прошел все науки, но не верует ни в дружбу, ни в любовь, не знает цели в жизни и жаждет смерти, а потому ей, барышне, нужно спасти его.Павел Васильевич слушал и с тоской вспоминал о своем диване. Он злобно оглядывал Мурашкину, чувствовал, как но его барабанным перепонкам стучал ее мужской тенор, ничего не понимал и думал: «Чёрт тебя принес… Очень мне нужно слушать твою чепуху!.. Ну, чем я виноват, что ты драму написала? Господи, а какая тетрадь толстая! Вот наказание!»Павел Васильевич взглянул на простенок, где висел портрет его жены, и вспомнил, что жена приказала ему купить и привезти на дачу пять аршин тесьмы, фунт сыру и зубного порошку.«Как бы мне не потерять образчик тесьмы, — думал он. — Куда я его сунул? Кажется, в синем пиджаке… А подлые мухи успели-таки засыпать многоточиями женин портрет. Надо будет приказать Ольге помыть стекло… Читает XII явление, значит, скоро конец первого действия. Неужели в такую жару, да еще при такой корпуленции, как у этой туши, возможно вдохновение? Чем драмы писать, ела бы лучше холодную окрошку да спала бы в погребе…»— Вы не находите, что этот монолог несколько длинен? — спросила вдруг Мурашкина, поднимая глаза.Павел Васильевич не слышал монолога. Он сконфузился и сказал таким виноватым тоном, как будто не барыня, а он сам написал этот монолог:— Нет, нет, нисколько… Очень мило…Мурашкина просияла от счастья и продолжала читать:— « Анна . Вас заел анализ. Вы слишком рано перестали жить сердцем и доверились уму. — Валентин . Что такое сердце? Это понятие анатомическое. Как условный термин того, что называется чувствами, я не признаю его. — Анна (смутившись). А любовь? Неужели и она есть продукт ассоциации идей? Скажите откровенно: вы любили когда-нибудь? — Валентин (с горечью). Не будем трогать старых, еще не заживших ран (пауза). О чем вы задумались? — Анна . Мне кажется, что вы несчастливы».Во время XVI явления Павел Васильевич зевнул и нечаянно издал зубами звук, какой издают собаки, когда ловят мух. Он испугался этого неприличного звука и, чтобы замаскировать его, придал своему лицу выражение умилительного внимания.«XVII явление… Когда же конец? — думал он. — О, боже мой! Если эта мука продолжится еще десять минут, то я крикну караул… Невыносимо!»Но вот наконец барыня стала читать быстрее и громче, возвысила голос и прочла: «Занавес».Павел Васильевич легко вздохнул и собрался подняться, но тотчас же Мурашкина перевернула страницу и продолжала читать:— «Действие второе. Сцена представляет сельскую улицу. Направо школа, налево больница. На ступенях последней сидят поселяне и поселянки».— Виноват… — перебил Павел Васильевич. — Сколько всех действий?— Пять, — ответила Мурашкина и тотчас же, словно боясь, чтобы слушатель не ушел, быстро продолжала: «Из окна школы глядит Валентин. Видно, как в глубине сцены поселяне носят свои пожитки в кабак».Как приговоренный к казни и уверенный в невозможности помилования, Павел Васильевич уж не ждал конца, ни на что не надеялся, а только старался, чтобы его глаза не слипались и чтобы с лица не сходило выражение внимания… Будущее, когда барыня кончит драму и уйдет, казалось ему таким отдаленным, что он и не думал о нем.— Тру-ту-ту-ту… — звучал в его ушах голос Мурашкиной. — Тру-ту-ту… Жжжж…«Забыл я соды принять, — думал он. — О чем, бишь, я? Да, о соде… У меня, по всей вероятности, катар желудка… Удивительно: Смирновский целый день глушит водку, и у него до сих пор нет катара… На окно какая-то птичка села… Воробей…»Павел Васильевич сделал усилие, чтобы разомкнуть напряженные, слипающиеся веки, зевнул, не раскрывая рта, и поглядел на Мурашкину. Та затуманилась, закачалась в его глазах, стала трехголовой и уперлась головой в потолок…— « Валентин . Нет, позвольте мне уехать… — Анна (испуганно). Зачем? — Валентин (в сторону). Она побледнела! (Ей). Не заставляйте меня объяснять причин. Скорее я умру, но вы не узнаете этих причин. — Анна (после паузы). Вы не можете уехать…»Мурашкина стала пухнуть, распухла в громадину и слилась с серым воздухом кабинета; виден был только один ее двигающийся рот; потом она вдруг стала маленькой, как бутылка, закачалась и вместе со столом ушла в глубину комнаты…— « Валентин (держа Анну в объятиях). Ты воскресила меня, указала цель жизни! Ты обновила меня, как весенний дождь обновляет пробужденную землю! Но… поздно, поздно! Грудь мою точит неизлечимый недуг…»Павел Васильевич вздрогнул и уставился посоловелыми, мутными глазами на Мурашкину; минуту глядел он неподвижно, как будто ничего не понимая…— «Явление XI. Те же, барон и становой с понятыми… Валентин . Берите меня! — Анна . Я его! Берите и меня! Да, берите и меня! Я люблю его, люблю больше жизни! — Барон . Анна Сергеевна, вы забываете, что губите этим своего отца…»Мурашкина опять стала пухнуть… Дико осматриваясь, Павел Васильевич приподнялся, вскрикнул грудным, неестественным голосом, схватил со стола тяжелое пресс-папье и, не помня себя, со всего размаха ударил им по голове Мурашкиной…— Вяжите меня, я убил ее! — сказал он через минуту вбежавшей прислуге.Присяжные оправдали его. Один из многих За час до отхода поезда дачный отец семейства, держа в руках стеклянный шар для лампы, игрушечный велосипед и детский гробик, входит к своему приятелю и в изнеможении опускается на диван.— Голубчик, милый мой… — бормочет он, задыхаясь и бессмысленно поводя глазами. — У меня к тебе просьба. Христом богом молю… одолжи до завтрашнего дня револьвера. Будь другом.— На что тебе револьвер?— Нужно… Ох, боже мой! Дай-ка воды. Скорей воды!.. Нужно… Ночью придется ехать темным лесом, так вот я… на всякий случай… Одолжи, сделай милость!..Приятель глядит на бледное, измученное лицо отца семейства, на его вспотевший лоб, безумные глаза и пожимает плечами.— Ой, врешь, Иван Иваныч! — говорит он. — Какой там темный лес у чёрта? Вероятно, задумал что-нибудь! По лицу вижу, что задумал недоброе! Да что с тобой? Зачем это у тебя гроб? Послушай, тебе дурно!— Воды… О боже мой… Постой, дай отдышаться… Замучился, как собака. Во всем теле и в башке такое ощущение, как будто из меня все жилы вытянули и на вертеле изжарили… Не могу больше терпеть… Будь другом, ничего не спрашивай, не вдавайся в подробности… дай револьвера! Умоляю!— Ну, полно! Иван Иваныч, что за малодушие? Отец семейства, статский советник! Стыдись!— Тебе легко… стыдить других, когда живешь тут в городе и этих проклятых дач не знаешь… Еще воды дай… А если бы пожил на моем месте, не то бы запел… Я мученик! Я вьючная скотина, раб, подлец, который всё еще чего-то ждет и не отправляет себя на тот свет! Я тряпка, болван, идиот! Зачем я живу? Для чего?Отец семейства вскакивает и, отчаянно всплескивая руками, начинает шагать по кабинету.— Ну, ты скажи мне, для чего я живу? — кричит он, подскакивая к приятелю и хватая его за пуговицу. — К чему этот непрерывный ряд нравственных и физических страданий! Я понимаю быть мучеником идеи, да! но быть мучеником чёрт знает чего, дамских юбок да детских гробиков, нет — слуга покорный! Нет, нет, нет! Довольно с меня! Довольно!— Ты не кричи, соседям слышно!— Пусть и соседи слышат, для меня всё равно! Не дашь ты револьвера, так другой даст, а уж мне не быть в живых! Решено!— Постой, ты мне пуговицу оторвал… Говори хладнокровно. Я все-таки не понимаю, чем же плоха твоя жизнь?— Чем? Ты спрашиваешь: чем? Изволь, я расскажу тебе! Изволь! Выскажусь перед тобой, и, может быть, у меня на душе будет не так гнусно! Сядем… Я буду короток, потому что скоро на вокзал ехать, да еще нужно забежать к Тютрюмову взять у него две банки килек и фунт мармеладу для Марьи Осиповны, чтоб у нее на том свете черти язык вытянули! Ну, слушай… Возьмем для примера хоть сегодняшний день. Возьмем. Как ты знаешь, от десяти часов до четырех приходится трубить в канцелярии. Жарища, духота, мухи и несовместимейший, братец ты мой, хаос. Секретарь отпуск взял, Храпов жениться поехал, канцелярская мелюзга помешалась на дачах, амурах да любительских спектаклях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62