А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Настурция растягивала губы, показывая зубы и чуть поворачивая
голову, прикидывая, ровно ли лежит помада.
Пыль клубилась над площадью и петрушечные и укропные ряды,
составленные из грубо сколоченных ящиков, уныло серели перед такими же
серыми женщинами без возраста в одеждах различных, но безцветьем и
безликостью напоминающих униформу.
Краем глаза Настурция видела часть площади; дверь в ресторан, дверную
ручку, обмотанную тряпкой на месте уже многолетней выбоины в пластмассе;
Стручка, привалившегося к облупленному бронзовому монументу тощего
пионера, состоящего почти целиком из галстука, явно тяжелого для тонких
ножек дитя и утягивающего отрока к постаменту с надписью "Юность - наша
надежда"... Все, что виделось Настурции в зеркале пудреницы, не двигалось
и лишь по втекающей в площадь улице с бывшим названием "Алилуйка" и с
нынешним "Ударного труда" крался - иного слова не подберешь, так медленно
все происходило, - грузовик.
По другой улице, "Мартовской", не требующей переименования или во
всяком случае благополучно избежавшей его, так как кроме названия месяца
ответственные лица не усматривали подвоха, к площади подбирался автомобиль
Шпындро.
Филина одолела жажда, неизвестно как на колени ему скакнула бутылка
из-под виски со святой водой, начальник Шпындро отвинтил пробку, кадык
его, такой же гранатово бурый, что и затылок, запрыгал в такт бульканью.
Шпындро отвлекся, машина как раз выскакивала на площадь, "Алилуйка"
выплевывала на площадь грузовик и капоты машин стремительно сближались в
неизбежности столкновения.
Настурция видела в пудренице, как сине-белое рыло самосвала подмяло
легковушку, отшвырнуло в сторону, а само, неспешно, будто в воде,
преодолевая плотную среду потянулось к бронзовому пионеру, поддало
постамент и длинный конец галстука треснул, надломился, и как в
замедленной съемке стал падать вниз, как раз на голову Стручку. Стручок
видел все и мог бы, наверное, улизнуть из-под копьеразящего конца
галстука, но давно смирившись с неизбежностью жизненных проявлений любого
свойства покорно ждал, пока его пропитанная многолетними потами кепка
примет удар гипсового куска.
Тишина... и вдруг заголосили укропные и петрушечные ряды, форточка
над Настурцией ожила ором, продавщица вскочила, выронила пудреницу и,
ужаснувшись, увидела - зеркало вдребезги. Быть беде!
Крупняков старался не замечать жену Шпындро и ждал, когда же окунется
в знакомое ощущение, а именно: вот она подходит к входным дверям,
сбрасывает цепочку, тянет на себя бронзовую, покалывающую финтифлюшками
ладонь ручку, открывается площадка, шахта лифта в панцирных сетках
кроватей сороковых годов, неловкие слова, поддельный поцелуй, хлопает
дверь лифта, хлопает входная дверь - ушла! и облегчение снисходит на
Крупнякова, развалившегося в халате и окидывающего ласковым взором вечную
забитость своего жилья.
Аркадьева замерла у окна: хорошо, что хоть молчит, думала, станет
балаболить, нарываться на похвалы, затеет дурацкий разговор о будущем или
попытается утопить ее в смешках. Неловкости не было, пустая, но пристойная
тишина, как после тяжелой болезни, когда приходишь в себя или как после
невосполнимой утраты, когда скорбь на излете и все большую власть забирает
смирение.
Из-под халата Крупнякова торчали белые, по-мужски не привлекательные
ноги, на икрах голубели вены, вскользь разглядывая их, Аркадьева
допускала, что Крупняков и в самом деле живал и мальчиком в золотых
кудрях, слушающим сказки и вымазывающим пухлый рот шоколадом. Не мог же он
сразу родиться спекулянтом, и она не могла, и муж не мог. Их сделали
такими исподволь, постепенно, невзначай, но и то правда - они не
сопротивлялись. Сказки горшковых лет Крупнякова! Эко куда ее занесло, а ее
сказки, где неприметная кроха Наташа выбирала самых честных и чистых
потому, что они всегда побеждали. В сказках! Хуже Крупнякова у нее не
бывало, то есть не так уж он плох, но фальшив насквозь, без видов на
исправление, встречались ей всякие-разные: изломанные, избитые жизнью,
покореженные до неузнаваемости, но оставалось и в них что-то человеческое.
Для того и близость, чтоб всплыло давно погрузившееся в ил, сдавленный
толщей лет. Крупняков слабость в себе выжег каленым железом, как выжгли
она и муж и те, кто их окружал. Осуждать легко, но что ж им делать?
Однажды продав душу дьяволу, заявиться к нему и требовать душу назад.
Глупо...
Крупняков тяготится бездействием.
- Вызвать такси!... - Смутился, подобрал ноги до того широко
раскинутые на ковре.
Выпроваживает. Аркадьева осмотрела себя в зеркале. Сколько еще
выдасться колобродить? При всех усилиях не больше десятка лет, а что такое
десяток...
- Что такое десяток лет? - Смешливо тронула Крупнякова за плечо.
- Две пятилетки!
Аркадьева согласно покачала головой: верно, ни прибавить, ни убавить.
- Сказать, чего ты больше всего хочешь сейчас? - И не дожидаясь
ответа. - Чтоб раскрылась дверь, сначала входная, потом лифта, потом
хлопок одной и другой и ты один.
- Ну, брось, - неуверенно возразил Крупняков.
В чем не откажешь, умел натурально стесняться, будто смущение и
впрямь обязывало его к добрым поступкам, но нет, дальше смущения,
выраженного игрой мышц лица, дело не шло.
Аркадьева приблизилась: добить его? А почему бы нет, ее-то никто не
щадил и среди тех, кто дружил с мужем пощада - слово дурацкое, да и куда
ни посмотри - милосердие забито крест накрест неструганными досками, как
окна заброшенных домов в деревнях. Аркадьева заглянула в глаза Крупнякову,
поворошила волосы:
- Ничего тут нет особенного, я тоже после всего только и мечтаю:
скорее бы ушел, кто бы ни был.
Крупняков смотрел на эту благополучную, устрашающе привлекательную
женщину и объяснил себе, почему она ездит, а он нет: никаких тормозов, ни
норм, ни страхов, он хоть изредка испытывает сомнения, а она нет, он -
слабак в глубине души, а она из железа, ее мир всего на двух китах:
совесть - выдумка глупцов - раз, и все продается - два. Больше нет ничего.
Крупняков яростно накручивал диск телефона: занято, занято...
Аркадьева положила руку на рычаг аппарата: не надо, доеду сама...
Вытянула гвоздики из вазы, стряхнула воду со стеблей прямо на ковер,
несколько капель упало на ноги Крупнякова и побежали по рыжеватым
волоскам.
- Проводить? - Голос звучал уверенно, хозяин приходил в себя,
приподнялся во весь немалый рост, навис над хрупкой Аркадьевой. Она шла по
коридору медленно, дотрагиваясь до тумб красного дерева с фарфоровыми
статуетками, приподняла одну - пастушок играет на свирели под боком
серо-голубой коровы.
- Подаришь?
Крупняков вспотел.
- Жалко? - Аркадьева уже приоткрыла сумку.
Крупняков сглотнул слюну, кивнул, выкроил подобие улыбки.
- Ну, что ты!
Корова с пастушком нырнули в кожаную сумку, щелкнул замок, алые ногти
Аркадьевой расцветили бронзовую ручку входной двери.

Бронзового пионера посреди пыльной площади любовно называли Гриша:
встретимся в пять у Гриши и рванем в Москву... приходи с трояком к Грише,
обмозгуем... сидит бесстыжая у ног Гриши, таращится на высыпавших с
электрички... заколку купила у цыганки, та прямо под Гришей торговала...
Гриша в неприкаянном безобразии своем и впрямь вызывал сочувствие и
служил окрестным жителям вроде коллективного сына полка, тем более, что ни
пить, ни есть не просил; извечная корзина жухлых цветов, поливаемая
дождями и посыпаемая снегами ютилась у основания постамента, и Гриша имел
все основания недоумевать: как же при таких-то жалких знаках внимания
считать юность нашей надеждой; но Гриша молчал, бронзовое покрытие на
одном глазу облупилось - у Гриши ко всем бедам еще и бельмо, правая рука
его задрана вверх, пальцы сжимали несуществующее, как видно - горн,
который исчез во времена, никем неприпоминаемые; лицом Гриша не лишен
приятности и, если бы не галстук, упрямо тянущий мальчика к земле, мог бы
сойти за симпатягу-подростка.
Ор, нависший над укропными и петрушечными рядами, мог вызываться как
раз жалостью к Грише, а вовсе не судьбой легковушки, к тому же с
московскими номерами. Без горна Гриша еще сохранял некоторое достоинство,
но с обломанным галстуком крохи обаяния рассеивались и Гриша превращался в
гипсовый лом, в хлам посреди и без того унылой площади.
После грузовика Шпындро так и не снял рук с руля и с ужасом видел,
как кровь капает с лица Филина и пятнает светлые чехлы; Мордасов позади
затих - или погиб? - предположил Шпындро, понимая, что столкновение на
площади рушило все: выезд - раз, на корню изничтожало скорую продажу
машины - два и вообще оборачивалось десятком непредсказуемых последствий.
Как оправдаться? Чем обьяснить на работе, что в машине находились
Филин-начальник, его непосредственный подчиненный и Колодец-Мордасов,
мелкий ростовщик и крупный жулик. Что связывало этих троих? Давно ли?
Прочно?..
Мордасов на заднем сиденье не потерял самообладания и сразу
сообразил, что ор старух вызван не обломом галстучного конца, а кольцевой
трещиной, побежавшей по шее Гриши и грозившей публичным отсечением головы
пионеру-любимцу. Гибель Гриши средь бела дня по мордасовским прикидкам
выходила штукой скверной, но Мордасов сразу усек, что роковой удар нанес
грузовик, а Шпындро со страху, и, особенно маясь странностью своего
экипажа, обстановки не чувствовал и допуская, что в столкновении вина его,
совсем приуныл, когда шофер грузовика спрыгнул из кабины ловко, крепко
встал наземь и не оставил надежд на опьянение.
Настурция Робертовна Притыка выскочила на порог комиссионного и ветер
трепал ее платье и волосы и покрывал пылью дорогие ткани и шерсти,
упаковывающие Настурцию, и губы ее были сжаты до бескровия, взгляд ее враз
вместил Стручка, сраженного гипсовым обломком и валящегося на злосчастную
корзину ручка засохших цветов да так неудачно, что корзинная ручка из
гнутых прутьев расцарапывает щеку Стручка, расписывая красным. От
недосыпа, от суматошных ласк, усталости, от невоздержанности в приеме
крепких и коварных напитков воображение Настурции сыграло с ней злую
шутку, и она очевиднее всех узрела, как голова Гриши задрожала и
приготовилась покинуть бронзовые плечи в погонах пометных звезд. Настурция
завизжала дико, на всю площадь и не из жалости к Грише, а понимая, что его
бесценная башка добьет Стручка потому, что по всем законам естества
выходило: при падении голове Гриши никак не миновать окровавленной головы
Стручка и встреча двух лбов: гипсового и испещренного морщинами, станет
для Стручка последним ярким впечатлением его жизни.
Ревела Настурция подобно реактивному двигателю: враз затихли торговки
зеленью, звуки станции стыдливо упрятались под платформы и за бараки и в
возникшей тишине сольный вой Настурции служил поминальным плачем пионеру
Грише, сраженному наконец-то сине-белым рылом вероломного грузовика.
Настурция протерла глаза кулаком. Голова Гриши оставалась на месте,
бронзовый взор, устремленный на станцию и за станцию видел светлое будущее
без пыльных площадей и ясный горизонт и вообще все то, что полагается
видеть пионерам, круглосуточно несущим вахту добра в парках и на площадях
тысяч и тысяч городов.
Первым движением на замершей площади после столкновения расщедрился
милиционер, он шагал от станции в сером мундире и серой же форменной
фуражке и только малиновый околыш в сплошной серости напоминал след
закатного солнца, проваливающегося в обложные тучи. Казалось, Гриша
приободрился - появились свои.
Появление милиционера придало происходящему реальность. Шпындро
наконец разжал пальцы, отпустил руль, тронул Филина за плечо:
Из-за спины донеслось мордасовское:
- Каюк?
Шпындро сжался, Филин молчал и в словах Мордасова слышалось вещее,
ужасное: Шпындро убил человека... по его вине... погиб... ах да что там,
видел Шпындро не могильный холмик над гробом Филина, не толстенную вдову и
плач дщерей, размазывающих черные подтеки косметики по щекам, а видел
Игорь Иванович тихую, уютную страну, с неизменно промытыми окнами и
витринами, с неизменно улыбающимися - пусть и неискренне - вежливыми
людьми; никогда теперь уже не пройтись вечером по сверкающим переулкам,
заглядывая в уютные пианобары, где склонившись над роялем осыпает Шпындро
джазом его молодости то старик с сивой бороденкой, то патлатая девчушка,
то случайно забредший, как и Шпындро, посетитель; могильщики сгребали
отвалы земли из предварительно отрытой могилы и ссыпали не на крышку гроба
Филина, а на мечту Шпындро, заваливая комьями земли те самые, промытые до
блеска витрины и пианиста, склонившегося над роялем, и столики с цветами -
не чета тем, что у ног Гриши - земля покрывала струны инструмента,
высилась слой за слоем и уже не нужна палка, подпирающая плавно вырезанную
крышку, покрытую черным лаком...
- Каюк?
Шпындро смотрел перед собой и не понимал, вторично ли вопросил
Мордасов или злокозненный вопрос крутится в голове сам по себе и сшибает
Шпындро мощными кулачными ударами. Сквозь лобовое стекло он видел
приближение милиционера, на минуту замершего у покалеченного Гриши и
тронувшего за плечо поверженного, ничком лежащего Стручка.
Филин не выказывал признаков жизни, кровь капала обильно и с каждой
каплей Шпындро все меньше и меньше надеялся на благополучный исход: сковал
страх, но через минуту-другую страх растает, вернее, освободит место
желанию выкрутиться и тогда Шпындро пойдет на все ради уютного пианобара в
далеком далеке, где никому и не снится бельмастый пионер Гриша, столько
лет смотрящий за горизонт.
Станция ожила, Настурция выоралась, замолкла, с облегчением отметила,
что с визгом выпорхнули, истаяли винные пары, полегчало.
На площади возникло яркое пятно. Рыжуха, переваливаясь, матрешкой
вышагивала от станционного ларька, катилась в раскачку, как ошалевшая
квасная бочка и шевелюра ее пламенела в серости окружения. Половина
всевековой хны так или иначе напитала огнем редкие волосья Рыжухи и
явление ее сейчас напоминало контрастом помидор поверх снежного покрова
или белое блюдце на черном покрывале: Рыжуха выпадала из цветового
однообразия площади и яркостью своей бросала вызов милицейскому околышу.
Шофер грузовика мусолил обломок гипсового галстука, милиционер
приблизился, молча протянул руку, шофер покорно расстался с каменным
обидчиком Стручка. Милиционер вертел обломок завороженно, как палеонтолог
в раскопе берцовую кость доселе невиданного динозавра.
- Так... - милиционер вынул средней свежести платок и шофер решил,
что сейчас страж закона обернет Гришин галстук и спрячет, но милиционер
высморкался шумно, смешно потряхивая головой и упрятал платок.
- Я не... - начал шофер и осекся; милиционер поднял руку вверх: мол,
помолчи, до поры.
Милиционер тыкал концом галстука в машину Шпындро, прямо в лицо Игорю
Ивановичу - слов не слышно - Шпындро видел, как шофер грузовика согласно
кивал, по всему выходило, милиционер на стороне грузовика.
Рыжуха наставила груди на сержанта, уперла руки в бока, будто ей
недоплатили за кружку кваса, припечатала:
- Убиенные есть?
Милиционер вяло чиркнул взглядом сначала по Стручку, потом сквозь
лобовое стекло по Филину: стекло не разбилось и с расстояния в четыре-пять
метров милиционер отчетливо видел, что кровь хлещет у Филина из носа и
вряд ли стоит опасаться худшего.
- Со станции медиков пригласите. - Милиционер - постовой, с
автопроишествиями дела иметь не привык, через минуту оглядывания потрусил
к телефонной будке выкликать по проводам собратьев.
Рыжуха опустилась на колени перед Стручком, приподняла расшибленную
голову.
- Пьян?
Глаза Стручка кукольно распахнулись и снова закрылись:
- Если б! - Стручок вцепился ногтями в землю, пытаясь встать и завыл,
запрокинув голову, угрожая пионеру Грише расправой. Стручок несилен в
причинно-следственных связях и предпочитал ненавидеть прямых обидчиков:
бронзовый Гриша, не подозревая того, оказался в опасности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32