А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Шкаф из одного, стулья из другого, окно из третьего — у нас всегда так делают. Хорошего художника на мизерную зарплату найти трудно, вот и комбинируют. Я один на сцене, сижу, тупо смотрю в зал, зрителей не видно из-за света, в зале тихо, никто не кашляет, не сморкается, значит, это репетиция. Вон и в суфлерской будке пусто. Куда это Парфеныч подевался, хотел бы я знать? Но зачем же так много света?
— Викентьич! — громко говорю в сияющую пустоту. — Убавил бы свет, а?
Свет послушно приглушается. Вот, теперь можно жить.
— Спасибо, Викентьич.
Глаза привыкают к полумраку зала, и я вижу, что он полон. Батюшки мои! Это никакая не репетиция! Полный зал! Когда ж такое было в нашем театре?! И тут вдруг меня словно окунают в ледяную воду и в животе становится пусто и холодно: что за спектакль? И какой текст я должен говорить?! Беспомощно оглядываюсь. За кулисами никого. Черт возьми! Обычно там хоть кто-то торчит, ждет своего выхода, Лешкина морда там постоянно мелькает, а сейчас никого нет. Надо сматываться! Текста не знаю, ничего не знаю. Поворачиваюсь и решительно направляюсь к левой кулисе. И тут из нее мне навстречу выходит Инна, в платье покроя чеховских времен, и я резко торможу, не успев выйти со сцены.
— Здравствуйте, Мишенька! — сладким голосом говорит Инна Андреевна. — Наконец-то я вас застала!
— Здравствуйте, — тупо отвечаю я, пытаюсь вспомнить, как ее зовут в пьесе, и вспомнить не могу. К тому же чувствую себя по-идиотски в своих потертых джинсах и футболке, застиранной чуть ли не до дыр.
— Присядем? — говорит Инна.
— Присядем, — соглашаюсь я.
Мы усаживаемся на стулья друг против друга. Я пытаюсь подать ей знак правой половиной лица, той, которую не видят зрители — мол, я текста не знаю!!! — она моих знаков не видит. Все время раздается какой-то не то зуммер, не то звонок, назойливо сверлит мозг, а я не понимаю — откуда он здесь, на сцене? Никаких звонков тут быть не должно.
— Я хочу сказать вам, Мишенька, — продолжает Инна, — что пришла попенять вам за то, что не обращаете на меня никакого внимания.
— Что вы, что вы! — Как же ее зовут-то, вот мучение! — Это я — то на вас внимания не обращаю?! Да я об вас все глаза измозолил!
Вот выдал, так выдал! Измозолил. Ну и словесный выверт!
— Так уж и измозолил? — Инна кокетливо прикрывается веером из птичьих перьев. Веер новый, будто только вчера сделанный. Где она такой взяла, на складе нашего реквизита, что ли? Там такого сроду не было. — Третьего дня у Рокотовых не вы ли манкировали мной весь вечер?
— Побойтесь бога, Анна Макаровна! — вот как ее зовут, вспомнил, надо же! — Вам показалось, клянусь! Весь вечер только за вами и наблюдал.
— Здесь душно, — говорит Инна. Вид у нее становится бледный, — Пойдемте в сад, подышим воздухом.
«Спасибо, Инна!» — мысленно благодарю ее, а она берет меня за руку и уводит со сцены, а сзади нас догоняют аплодисменты. Мы выходим за кулисы, Инна вдруг поворачивается ко мне, вскидывает голову и оказывается в моих объятиях. И я целую ее, и мне кажется, что сердце мое никогда не билось так сильно, что никогда в груди не было такого томления, такого блаженства. Ее руки, мягкие, нежные, обнимают меня, а губы шепчут:
— Мишенька, Мишенька, не надо, не ровен час увидит кто…
Она совсем обмякла в моих объятиях, я прижимаюсь к ней, я весь горю…
Строчки прыгают перед глазами, голова кружится, дыхание стеснено… Что это? Да это же та самая пьеса! Я ее читаю, лежа на диване! Где, где в ней написано, что я должен целовать Анну Макаровну за кулисами?! Я пытаюсь вглядеться в строчки, но нет, зрение никак не фокусируется, строчки убегают, плывут, множатся, я с раздражением отбрасываю листки, вскакиваю, мечусь по комнате, ломаю руки. Вот же она была в моих объятиях, я обнимал ее, податливую, нежную, милую. Почему это так быстро кончилось? Боже мой, неужели я действительно люблю эту женщину?! Листы пьесы шуршат под ногами, я поднимаю их, пытаюсь читать, читать, только бы вернуть это ощущение, ощущение объятий любимой женщины, но нет… Нет! Не могу прочитать буквы, они трясутся, расплываются, падают, из них не выстроишь слов, они как забытая фраза, которая вертится на языке, но которую никак не можешь вспомнить, они знакомы и незнакомы, словно буквы чуждого алфавита… Я снова бросаю листки, они падают, устилают весь пол, они белые, нестерпимо белые… Опять раздается зуммер. Откуда? Зачем? Что это за звонок? Да это же дверной звонок! Кто-то звонит в дверь! И вдруг я ясно понимаю, что стою посреди комнаты, мокрый от пота, руки судорожно стискивают листки, а в дверь продолжают звонить с маниакальной настойчивостью. Бог мой! Ведь это спасение! Я встаю на деревянные ноги, медленно бреду к двери, поворачиваю рычажок замка, дверь открывается… О-о-о, если бы за дверью стояла ОНА! Я бы умер тут же, не сходя с места!
Но это не ОНА, это Наташа, моя бывшая жена. Я тупо смотрю на нее, она смотрит на меня, с упреком и сожалением.
— А я звоню тебе, звоню, — говорит Наташа, — а ты не открываешь, я уж испугалась, не случилось ли чего. Ты пьян?
Я машинально киваю. Да, я пьян. Но не от алкоголя, а от пережитого.
Наташа проходит мимо меня, снимает плащ, осматривается. Я механически следую за ней, подхватываю плащ, бросаю его на спинку стула.
— Я тебе поесть принесла, — Наташа кивает на сумку, которую держит в руках, из сумки вкусно пахнет борщом и домашними котлетами. Я знаю, что ничем из сумки не пахнет, этот запах у меня в памяти, но я знаю, что не ошибся, именно борщ и котлеты обнаружатся в сумке, когда я ее открою.
— Спасибо, — деревянно говорю я.
— Как ты?
Этот вопрос риторический, на него я не отвечаю, ведь подразумевается, что у меня все хорошо, даже прекрасно, лучше и быть не может!
— У меня нет хлеба, — говорю я через минуту, глядя в сторону.
— Я принесла, — Наташа смотрит на меня с сожалением. Я совершенно не изменился со вчерашнего вечера, все такой же несобранный, не от мира сего, и если тебя не кормить, дружочек, ты ведь умрешь с голоду, и будет эта смерть на совести твоей бывшей жены…
— Зачем ты меня кормишь? — спрашиваю я в тысячный раз, спрашиваю и знаю ответ.
Наташа не отвечает. Этот вопрос тоже риторический. Она относит сумку на кухню, выгружает провизию на стол, там еще теплая кастрюлька с борщом и котлеты в тарелке, накрытые другой тарелкой; она забирает вчерашнюю посуду, которую я так и не удосужился вымыть, удрученно качает головой, выхватывает плащ, который я пытаюсь ей подать, грустно говорит: «Приятного аппетита» и выходит, Тихо притворив за собою дверь. Я плюхаюсь на диван и закрываю лицо ладонями. Мне стыдно, нестерпимо стыдно, правда, я так и не понимаю почему и за что. Наверное, за то, что я пробросался такой женой, которая и после развода заботится обо мне, стирает мои рубашки и приносит еду. Я не остаюсь в долгу и, в свою очередь, раз в месяц приношу ей деньги. Но мне кажется, что она тратит на меня больше, чем я даю.
Хорошо, что Наташа приходила. Она вовремя. Иначе затянула бы меня эта пьеса… Я отыскиваю глазами листки, они на столе, сложены в аккуратную стопочку. Нет, больше я читать не буду! И вообще читать не буду! Будешь, будешь, за один только поцелуй Инны будешь! Только не сегодня! Только не сегодня! Завтра, завтра! Ведь охранник-то умер! Как его там звали-то? Не помню. Вот все знают, как его звали, всегда здоровались и обращались по имени, а я здоровался абстрактно, как с пустым местом, и мне теперь стыдно. Мне всегда бывает стыдно задним числом. Ведь не оправдывает меня то, что я не мог и предположить, что он может внезапно умереть, совсем не оправдывает. Ведь живой человек был… Был. Теперь уж нету, и ничего не исправишь. Теперь ему нет никакого дела до меня… Бог мой, а ведь права Наташа — я неисправимый, закоренелый, прожженный эгоист. Человек умер, а я думаю о себе. А за это надо мою головушку погладить — она имеет свойство не думать о том, о чем не хочет. Прекрасное свойство! Вот не хочет головушка думать о пьесе и о том, что произошло со мной, возьмись я ее читать, вот и не думает. Не хочет думать об охраннике — не думает. Да, наверное, я эгоист. А как ведут себя не эгоисты, когда рядом умирает тот, кого ты почти не знал, но с кем ты каждый день здоровался? Что нужно делать, чтобы не быть эгоистом? Я пойду на похороны, помогу нести гроб, поприсутствую на траурном митинге, брошу в могилу горсть земли. Это все, что я могу сделать для покойного, не судите меня строго…
Утром следующего дня прихожу в театр и стараюсь никому не попадаться на глаза. Куда там! Лешка находит меня, стоит мне переступить порог. Приятель. У нас с ним и гримуборная одна на двоих.
— Ну что, старик? — спрашивает он. — Прочитал?
— Прочитал, — нехотя отвечаю я. — Не до конца, правда. Только первую сцену.
— И как?
— Нормально. Как видишь — жив.
— Вижу, не глухой, — острит Лешка. — Впечатления?
— Самые-самые, — делаю неопределенный жест рукой.
— Понятно, — Лешка поджимает губы. — Не хочешь говорить. А почему?
— Да я еще сам не разобрался, — отвечаю я, а сам оглядываюсь. Надо поскорее смыться из вестибюля, пока Инна не увидела и не пристала с расспросами. А где у нас можно спрятаться? На складе, среди старых декораций. Туда я и тащу Лешку. Собственно, можно было и не приходить в театр вообще, но что мне дома делать?
Мы открываем дверь гвоздем, проникаем в склад, подныриваем под фанерные щиты и оказываемся в закутке метра два на два. Здесь стоят три расшатанных и облезлых табурета, небольшой столик без одной ножки, валяются пустые бутылки и пивные банки. Пахнет пылью. Это бывший красный уголок, освещается он двумя окнами в торцовой стене, но окон этих не видно, они загромождены декорациями, свет от них слабый, безжизненный, а в пасмурные дни в закутке вообще темно. Усаживаемся на табуреты.
— Ну?! — выдыхает Лешка.
Коротко рассказываю свою историю, не упоминая имени Инны Андреевны. Незачем Лешке знать, в кого я влюблен, тем более что я сам толком этого не знаю.
— Блин, — тянет Лешка и сладко жмурится. — Придется мне тоже почитать. Рискованно, блин. Костик-то крякнул.
Так вот как, оказывается, звали охранника. Костик. А Лешке, что же, вообще на него наплевать? Я бы так никогда не сказал: «Крякнул». Да нет, Лешке не наплевать. Он парень хороший, я его знаю, просто он выражается так, он циничен только внешне…
— Давай сделаем так, — мне приходит в голову идея, — ты перед тем, как начать читать, звонишь мне, я засекаю пять минут и через пять минут звоню тебе.
— Ага, а если я не услышу?
— Услышишь, — убежденно заявляю я. — Я же услышал.
— Так то ты, — сомневается Лешка, — а то я.
— Как хочешь, — я пожимаю плечами.
— Надо за пивом сходить, — задумчиво говорит Лешка.
— Надо, — соглашаюсь я.
— Кто пойдет?
— Ты сходи, — прошу я. — А то мне видеть никого неохота, пристанут с расспросами.
— Чудак ты, — смеется Лешка. — Все равно ведь пристанут рано или поздно, лучше рано, отделаешься сразу и все.
— Чтобы сразу отделаться, нужно общее собрание собирать.
— Так в чем же дело? — оживляется Лешка. — Это гениальная мысль! Короче, делаем так. Ты отсиживаешься здесь, а я выхожу, объявляю, что через час будет общее собрание, явка обязательна, на повестке дня твой рассказ о прочтении пьесы. В зале будет битком, вот посмотришь! Идет?
— Идет, — легкомысленно соглашаюсь я. Все лучше, чем рассказывать одно и то же каждому по очереди.
Лешка бежит за пивом, мы выпиваем с ним по бутылке и ждем назначенного часа, коротая время в бессмысленном трепе. Потом выбираемся из красного уголка, идем на сцену, где уже все собрались, сгорая от любопытства и нетерпения. И только увидев эти устремленные на меня взгляды, я с ужасом думаю о том, что же именно мне им сказать. «Правду!» — убеждает внутренний голос, но я с ним не соглашаюсь, потому что не доверяю своему внутреннему голосу — он безотказно точен в мелочах, но не раз подводил меня в серьезных делах.
— Здравствуйте, — говорю я и кланяюсь. Как-то само собой получилось, что я стою в середине круга, рядом со стулом, на котором лежит все та же пьеса, а все сидят вокруг и поедают меня глазами. Как и предполагал Лешка, явились все, даже те, кто приходит в театр только к спектаклю. Я представил, как весть о собрании мгновенно разнеслась по театру, как все бросились звонить отсутствующим, как те засуетились, засобирались, бросились из дому сломя голову. Любопытство — страшная штука.
Со мной вежливо здороваются, в глазах — нетерпение.
— Я начал читать пьесу, — говорю я, присаживаясь на краешек стула. — Это очень интересная штука, просто ужас какая интересная. Она словно для нас написана, то есть для нашей труппы. Я сразу понял, кого я буду играть, мало того, я сразу понял, КАК я буду его играть, вернее КАК я буду стараться его сыграть, потому что Павел Сергеевич (кивок в сторону Павла Сергеевича) увидит этого героя совершенно по-другому и заставит меня играть его совсем не так. — Павел Сергеевич с неудовольствием кривит губы, пожимает плечами. — В общем, так. Эта пьеса затягивает. Что это значит, я растолковать не могу, потому как сам еще не понимаю. Это как сон, который никак не может кончиться…
— Коленька! — ахает Инна Андреевна. — Вы могли не проснуться!
Я кланяюсь Инне, мол, спасибо за ласку, за заботу. На душе становится теплее.
— Николай, вы смелый человек! — Алексей Прокопьевич поднимается, пробирается ко мне и с чувством жмет мою руку. Глядя на него, встает и Григорий Самуилович, тоже жмет руку, потом подходят другие мужчины, среди них Лешка.
— Ну сядьте же, наконец, — увещевает мужчин Агнесса Павловна. — Николай Алексеевич, продолжайте, пожалуйста.
— А продолжать нечего, Агнесса Павловна, — говорю я, и лица у всех вытягиваются. — Сон был слишком интимный, чтобы рассказывать его публично.
На лицах женщин вспышка острого, жгучего любопытства, впрочем, и мужчины не отстают. Зоя и Наташа просто умирают от любопытства, и я чувствую, что не дадут мне покоя даже после этого общего собрания, поэтому решаю кое-что рассказать.
— Понимаете, — я тщательно подбираю слова. — Во время чтения я играл сцену любви с одной девушкой…
— Что значит сцену любви? — вскакивает Григорий Самуилович. — В постели?!
На лицах Агнессы Павловны и Павла Сергеевича неподдельный ужас.
— Нет-нет, — успокаиваю я, — никакой постели, что вы! Все было достаточно целомудренно. Только объятия и поцелуй.
Все успокаиваются, только на лицах молодого поколения явное разочарование. И тут я наконец замечаю глаза Инны. Я долго прятался от них, я не в силах был смотреть ей в глаза, рассказывая о сцене любви, мне казалось, что она сразу же все прочтет по глазам и поймет, КТО была та девушка. И, как мне показалось, она и поняла! В ее взгляде интерес, испуг и еще что-то, я не могу понять что, потому что сразу же отвожу взгляд.
— А поначалу я вообще был на сцене один. Текста не знаю, что делать и куда бежать не знаю, в глаза бьет свет, кричу Викентьичу, чтобы притушил свет, он послушался… — я ищу Викентьича, нахожу, подмигиваю, тот подмигивает в ответ.
— А кто играл девушку-то? — грудным голосом спрашивает Зоя.
— Девушку? — меня застали врасплох, я чувствую, что краснею, как первоклассник. — Девушку… Не знаю, какая-то незнакомая актриса… Не из нашей труппы.
Правой щекой физически ощущаю взгляд Инны, щека горит, и чувствую, что скоро ее задергает нервный тик.
— Вот такие дела, — говорю я, смешавшись и не зная, куда девать руки.
— Как она выглядела? — настаивает Зоя, и я вдруг понимаю, что ей жутко хочется, чтобы ту девушку играла она.
— Как выглядела? Ну… платье такое, с кринолином… темноволосая… брюнетка, словом… мне показалось, что лицо испанского типа… или цыганского. — Я описываю полную противоположность Инны, и щека моя продолжает гореть от ее взгляда. — Росту вот такого, — показываю рукой. — Ну какая разница? Не наша актриса. — Хочется провалиться сквозь землю, честное слово!
Агнесса Павловна строго оглядывает собравшихся и говорит:
— Я думаю, господа, не следует торопиться читать эту дьявольскую пьесу. Нужно разобраться с ней как следует. Павел Сергеевич, голубчик, где вы взяли-то ее? Кто автор?
Павел Сергеевич пожимает плечами, смущается:
— Да это мой знакомый дал мне, возьми, говорит, интересная штука. Автора я и не видал.
— Сами-то вы читали ее? — Агнесса Павловна поворачивается к Павлу Сергеевичу всем телом.
— Читал, — говорит Павел Сергеевич, и все тихо ахают.
— Читали?! Как?! Что?! Ну и как она?! — все вскакивают, теребят Павла Сергеевича, тот сидит смущенный, расстроенный, и по всему видно, что он солгал.
— Как же так? — восклицает Агнесса Павловна строго. Она поняла, что Павел Сергеевич обманывает. — Павел Сергеевич, вы приносите в театр пьесу, которую сами не удосужились прочесть?
Павел Сергеевич берет себя в руки, делает каменное лицо, встает.
— Я не обязан перед вами отчитываться, — говорит он. — Я сказал вам, что читал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24