А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тут все было размечено, и когда мы пришли, везде стояли другие школы, без конца. Сажать было просто. Мы буравили колом в земле ямку, втыкали в ямку прутик и закапывали заступом. Потом шли за водой, и каждый поливал то, что посадил. Прутики мне были по колено. Чахлые, сухие, в городе не верили, что они примутся. А над тем, что лес будет, — смеялись. Когда мы вернулись в школу, нас фотографировали, как мы были, — с ведёрками, кольями, заступами. У меня до сих пор цел снимок. Я сижу по-татарски на земле, в ногах у учителя рисования, а внизу на фотографии надпись: «Праздник древонасаждения». Чудно, что уже девять лет прошло, и не верится, что вот это шумят, колышутся те самые прутики. Интересно, что будет тут ещё через девять лет. Как ты думаешь, Петрович? А? Ты знаешь, что будет через девять лет?
— Знаю.
— Ну, что?
— Мне стукнет сорок четыре года.
— Это и я знаю. А ты скажи — хорошо будет?
— Хорошо.
— А что хорошо? — спросил Кирилл, понижая голос. — Революция будет?
— Какой хитрый, — засмеялся Рагозин, — если я скажу — не будет, то ты сейчас в кусты, да?
Кирилл долго не отзывался, пожёвывая сорванную веточку неклена. Челюсти выступали острыми углами на запрокинутом его лице. Взгляд его остановился, в желтизне зрачков отражались плавающие зеленые пятна листвы. Сдвинутые брови медленно расправлялись, собирая молодые морщинки на лбу. Он сказал совсем тихо:
— Я выбрал дорогу и не сверну никуда. Все равно, сколько придётся идти — девять лет или двадцать девять.
Рагозин приподнялся на локоть. Оттого, что нос и щеки Кирилла были чуть-чуть посыпаны веснушками, он показался Рагозину моложе, чем всегда. Он взял его руку, сжимая её в своих жёстких бугорчатых пальцах.
— Брось, — сказал Кирилл, стараясь высвободить руку.
Рагозин не отпустил.
— Оставь. Я знаю, ты сильнее.
Рагозин продолжал сжимать крепкую, сопротивляющуюся кисть Кирилла, чувствуя, как уменьшается её стойкость, и улыбаясь.
— Ну, больно. Брось. Что ты хочешь?
Он вырвал руку, потряс её и размял пальцы.
— Время, — проговорил Рагозин, — время, дорогой мой, большое дело. Когда больно один день — одно. Больно сто дней — другое. Народ терпит. Ему не всё равно — девять или двадцать девять.
Он повернулся, не поднимаясь с земли, к костру и сказал громко:
— Ксана, вы бы погуляли.
Ксения Афанасьевна повела своих друзей к роднику, их перекличка и смех долго слышались, когда они скатывались в овраг по оползающей глине.
Наедине Рагозин спросил:
— Принёс?
Кирилл вытянул из брючного кармана свёрток прокламаций. Его разгладили и соединили с пачкой, которую Рагозин достал из корзины с посудой.
— Отсчитывай по десятку.
Листки тонкой розовой афишной бумаги складывались в четвёртку и прятались назад в корзину, под полотенце. Работа шла легко, беззвучно, и скоро последняя тетрадочка в пол-ладони величиной лежала на месте. Рагозин отставил корзину под куст и опять лёг.
— Прежние годы на такой маевочке всегда удавалось сходку провести, — сказал он. — Нынче живи улиткой — таскай на спине весь свой дом, и кухню, и этажерку. Пей чай, играй на гармошке, а чтобы собраться поговорить — ни-ни: завалишь всю работу.
— Этак, конечно, и двадцать девять лет прождёшь, за самоваром да с гармошкой, — сказал Кирилл.
— Ведь тебе мой самовар понравился, как он свистит, — улыбнулся Рагозин и отчётливо повторил свист, которым встретил Кирилла.
Послушали. Никто не отозвался. Шумела, разгуливала волнами пахучая, лоснившаяся на солнце поросль, и ястреб чертил над нею бесконечные кривые, изредка разрезая пространство своим острым зовом, точно проводя алмазом по стеклу.
— Я на днях познакомился с Цветухиным, — сказал Кирилл. — Знаешь?
— Слышал. Вон ты куда махнул.
— Я не махал. Просто — случай.
— А ты не сердись.
— Я не сержусь. С ним ещё был Пастухов. Драматург такой. Известный.
— Так, так.
— Интересно, какой у них образ мыслей.
— Ты говорил?
— Немного. Об искусстве. Собственно, о балаганах. Мы на балаганах встретились.
— Ну?
— Ничего особенного. Они слабо отдают себе отчёт, на каких научных основаниях построены иллюзии. Ну, там женщина-паук и другие фокусы. Некоторую путаницу я заметил.
— Необразованные? — подсказал Рагозин усмешливо.
— Я думаю, к вопросам физики равнодушны.
— А-а…
— Интересно дать им прокламацию…
Рагозин привскочил и, откинув с лица волосы, прижал их ладонью к голове, чтобы они не мешали получше смотреть на Кирилла.
— Ты дал им прокламацию?
— Нет. Это мне сейчас в голову пришло.
— Может, они порядочные люди, — сказал Рагозин, успокаиваясь, — я не знаю. Но уж тут — семь раз отмерь, один отрежь. Какой может интерес толкать их к нам? Любопытство? Рабочий к революции приходит, как к себе на квартиру, — больше деваться некуда. А они могут подумать.
— У меня именно мысль мелькнула, как они отнеслись бы? — сказал Кирилл.
— Оглядочка нужна. Матери своей ты разве не можешь довериться, — а помалкиваешь и с ней, верно?
Лёгкий свист послышался неподалёку, и Рагозин кивнул:
— Вот он, мой самовар-то!
Он повторил свист. Минуту спустя на край оврага вышел из чащи высокий худой старик с бородкой клином, в чёрной праздничной паре и глянул окрест себя.
— Заблудился? — громко кликнул Рагозин.
Старик не спеша подошёл, поздоровался, приподняв чёрный поношенный картузик с узкой тульёй.
— Хорошее местечко выбрал, Пётр Петрович, для чаепития.
— Милости просим.
— Благодарим. Откушали.
— На свежем воздухе весело пьётся. Садись.
— Посидели.
— Ну, постой, коли ноги держат.
— Ноги привыкшие. Двадцать лет в цеху стоят, шестьдесят землю мериют.
Он снова огляделся. Кусты были вровень с его картузиком.
— А тут с каждым годом зеленее становится. Лес наступает, — произнёс он с одобрением.
— Вот молодёжь старалась, садила да поливала, — сказал Рагозин.
— Так, — вымолвил старик, прищуриваясь на Кирилла. — Раньше, чай, старики для молодых садили, теперь, что же, обратно получается?
— Есть молодые, которые не только о себе думают, — вдруг ответил Кирилл, глядя прямо в прищуренные глаза старика.
— Так… Заодно с нами садить желают?
— Заодно, — сказал Кирилл.
— Так, — опять поддакнул старик и перевёл глаза на Рагозина. — Чего это мы с ними, с молодыми, будем садить, Пётр Петрович, какие сады малиновые?
— Дай-ка корзинку, — попросил Рагозин Кирилла.
Он вынул из-под полотенца тетрадку, подал её старику. Тот взял, покрутил в пальцах, словно прикидывая прочность и вес бумаги, нагнулся, подтянул до колена одну штанину, аккуратно запихал листки за голенище рыжего шершавого сапога и так же аккуратно поправил брюки.
— Не маловато будет? — спросил Рагозин.
Старик помолчал, потом качнул головой набок.
— Пожалуй, как бы на одну ногу не захромал.
— На вот, чтобы тебя за пьяного не сочли, — сказал Рагозин, подавая ему ещё тетрадку.
Старик спрятал её в другой сапог.
— Спасибо за хлеб, за соль. Бог напитал — никто не видал, — подмигнул он Кириллу и неожиданно ласково усмехнулся. — Будем, значит, знакомы. А как нас величать, про то вам скажет Пётр Петрович. Верно?
— Верно, — согласился Рагозин. — Поговорить есть о чём?
— Разговор сам собой найдётся.
— Ну подсаживайся. А ты, Кирилл, ступай потихоньку ко дворам. Да умно иди.
— Я на Волгу пойду, — сказал Кирилл и протянул старику руку.
— До свиданья, товарищ дорогой, — проговорил старик опять с внезапной ласковой усмешкой.
— До свиданья, товарищ, — буркнул Кирилл, чувствуя, как жар поднялся из груди, мгновенно захватывая и поджигая щеки, виски, уши, всю голову.
Он бросился в чащу широким шагом, распахивая перед собою спутанную, цепкую поросль, точно плывя по зеленому гомонящему морю и слыша в буйствующих переливах повторяющееся шумящее слово: товарищ, товарищ! Это его, Кирилла Извекова, впервые назвали таким словом — товарищ, и он сам впервые назвал таким словом — товарищ — старика, из тех людей, с какими ему предстояло жить в будущем. Он шагал и шагал, или плыл и плыл, пока прохладные шелестящие волны зелени не вынесли его к острову — на лысую макушку горы — и отсюда не увидел он — в дуге возвышенностей — огромный город, деревянный по краям, каменный в центре, точно пирог, на кусочки нарезанный улицами на ровные кварталы. Внизу лежал этот непочатый деревянный пирог с каменной начинкой, вверху колесили по синеве нащипанные ветром хлопья облаков, а под самыми ногами Кирилла гривой изгибались вершины холмов, и по этой гриве он пошёл к Волге.
Он сбегал по спаду одного холма и взбирался по взгорью другого, чтобы снова бежать вниз и опять подниматься. И это было такое же плаванье, как по молодой зеленой чаще, только волны холмов были больше, и вместо листвы он рассекал горько-сладостный дух свежей полыни, объявшей горы своим пряным дурманом. Так он прибежал к обрыву, который падал в Волгу, и сел на обрыв, расстегнув воротник рубахи, скинув фуражку, сбросив пояс.
Сердце било ему в грудь требовательными ударами, и он смеялся, и потому, что не знал, чему смеётся, не мог остановить смеха, а сидел, спустив ноги с обрыва, покачиваясь, и смеялся, и смех казался ему и разговором и песней, какая поётся на Востоке, песней о том, что он видел и слышал.
Он видел неохватную долину, по которой шла тяжёлая река. Видел Зелёный остров, покрытый тальником, в половину роста затопленным водой и послушно клонившим свои белесые верхушки под накатами ветра. Видел оранжевую беляну, почти омертвевшую посредине реки, похожую на спичечный домик, да где-то далеко-далеко, один за другим, — два каравана барж, точно стёжки распоротой строчки. Ползучие тени облаков пятнали рябившую барашками поверхность реки, разгуляй-поле тальника на острове, скученную толпу судов у городского берега. Все двигалось и полнилось отдалённым говором работы, езды, — говором, который доносился ветром и нисколько не мешал все объединявшей тишине.
Отдохнув, Кирилл подобрал ноги, обнял колени и, крепко уткнув подбородок между тугих чашечек, стал приводить мысли в порядок. Он задавал себе строгие вопросы: чего я хочу? — кем я буду? — что главное в жизни? Но как только он намеревался уложить в слова хорошо угадываемый ответ, слова ускользали из яви в какой-то полусон и превращались в расплывчатые, приятно-красочные разводья. Ему чудилось, что он передвигает, перестанавливает необыкновенно большие массы веществ: река поднималась его рукою вверх и текла в небо; снежные сугробы облаков направлялись в коридор бездонного опустевшего русла; чёрные дубы устанавливались по берегам в аллею; по аллее катилась беляна, с громом разматываясь, как невиданных размеров клубок, и оставляя позади себя ровно вымощенную янтарными брёвнами дорогу. Кирилл стоял перед классной доской и делал расчёт своей разросшейся руки, и преподаватель черчения одобрительно мотал головой и сбрасывал со своего мясистого носа пенсне — одно, другое, третье, все быстрее, быстрее, и тысячи пенсне устилали мерцающей рябью стёкол далёкую-далёкую воду. «Хорошо, — говорил чертёжник, — но, чтобы сдать экзамен, ты должен показать в разрезе город, в котором хочешь жить». Тогда чертёж Кирилла начал расти, расти, выходя за пределы доски, и доска бесконечно наращивалась, и на ней появлялись одинаковые, как соты, комнатки, над которыми мчались тени облаков, и в одной комнатке стояла Лиза. И Кирилл вошёл в эту комнатку. «Я сдала все экзамены, — сказала Лиза. — Отвернись». — «Зачем?» — спросил Кирилл. «Отвернись, я тебе говорю». — «Ведь ты — моя жена», — сказал он. «Все равно, отвернись», — повторила она и отвернулась сама. Платье её на спине было застёгнуто множеством крючочков, и когда она, подняв над головой руки, начала расстёгивать их, её длинная коса запуталась в крючках, и он подошёл и стал выпутывать из крючков волосы и расплетать косу. Коса пахла полынью, и запах был удушающей силы и все сгущался и теплел. Лиза поворачивалась медленно, медленно, и когда повернулась, Кирилл увидел милое лицо мамы, — с оспинками над верхней губой и на лбу, — и мама проговорила: «Дай мне только слово, что ты никогда не поедешь на Зелёный остров на лодке. Помни, что твой отец погиб на лодке, Кирилл!» Странно переменился её голос, и его имя — Кирилл — она произнесла грубо, как мужчина.
— Заснул? — так же грубо сказал кто-то недалеко от него. — Заснул, Кирилл?
Он открыл глаза и, не поднимаясь с земли, держа голову на руке, увидел шагах в десяти Рагозина на краю обрыва, лицом к Волге.
— Не вставай, не подходи ко мне, — проговорил Рагозин. — Пойдёшь домой — не притащи за собой хвост. Тут, по горкам, прогуливается парень, штаны взаправку. Это ряженый. Смотри.
Рагозин лениво повёл взглядом по небосклону и пошёл прочь, сказав на прощанье:
— Дождичек собирается. Не застудись.
Тут только заметил Кирилл, как все кругом помрачнело. Он приподнялся на локте. У подгорного берега и на острове ещё сверкали тёплые жёлто-зеленые краски, но чем дальше к луговой стороне, тем холоднее были тона, река синела, гребни беляков на ней стали сизыми, и у самого берега протянулась лаковая исчерна-лиловая полоса, точно на дне взболтнули китайскую тушь и она всплыла на поверхность. Над заречьем шла низкая туча с посеребрёнными краями. Беляну перенесло течением далеко вниз, из оранжевой она сделалась серой, будто закоптев в дыму. Караваны баржей, словно в испуге, торопились приблизиться к городу. Раздалось первое, чуть внятное ворчание весенней грозы, и Кириллу послышалось в нём угрожающее и торжественное ликованье.
Он оглянулся. К обрыву вышагивал независимой походочкой молодец, одетый в красную рубашку и короткий рябенький разглаженный пиджачок. Касторовые шаровары его были заправлены в сапоги и выпущены над голенищами, насандаленными ваксой и сбегавшими узенькими гармошками на союзки. Желтоватая шевелюра молодца была аккуратно подстрижена, на вздёрнутом припухлом носу сидело пенсне мутного стекла со шнурочком. Он был похож одновременно на приказчика и на слушателя вечерних курсов. Он остановился на обрыве и залюбовался природой через пенсне.
«Ага, голубок!» — сказал про себя Кирилл, чувствуя волнующую гордость оттого, что за ним следили, и что он знал это, и что насквозь видел противного молодца в сапожках и пенсне.
Кирилл лёг на спину, изо всех сил потянулся, закрыл фуражкой лицо и с удовольствием выговорил в пахучую, душную атласную подкладку тульи:
— Черт с тобой. Мне дождик нипочём. А вот как тебе, разглаженный болван?..
13
Готовиться к экзаменам — не так просто. Особенно когда сдано девять и осталось ещё три, целых три! — неужели когда-нибудь останется один, а потом — не останется ни одного? Нет, ещё целых три, целых три!..
Обкусан третий карандаш, а сколько исписано тетрадок, сколько птичек поставлено на программах, сколько раз Валерия Ивановна сказала: «Лиза, кончай, надо спать, лучше пораньше встанешь!»
Вдруг мысль останавливается — и ни с места. Голова набита плотно, как мешок муки, — не пробиться. И где-то глубоко в муке застрял неподвижный обломок фразы — «три элемента». Какие три элемента, почему три элемента, зачем три элемента — ничего не понять! Может быть, три экзамена? Может быть, три обкусанных карандаша? Может быть, три билета на программе, ещё не отчёркнутые птичкой? Нет. Просто — три элемента, хоть плачь! Может быть, три мира? Нет, всего один мир, один и тот же мир перед глазами, насквозь понятный мир: стеклянная галерея коридора, за ней внизу — двор с синими флигелями, погребицей, сушилками. Едва начавшееся лето, недвижное солнце, безмолвие. Потом — балалайка. Это молодые приказчики, перебравшиеся на сушилки, налаживают свой дачный репертуар: «Светит месяц ясный», потом вальс «На сопках Маньчжурии», потом рыдающая песня:
В городе Кузнецке — гостиница «Китай»,
Кричу половому — полбутылки дай!
Дайте мне пива, дайте мне вина,
Дайте мне милого, в которого влюблена.
Хлопает калитка, нищий болгарин в рыжем дырявом армяке подходит к флигелю Рагозина. Он стучит в окно воздетой костлявой рукой. Ксения Афанасьевна выносит ему ломоть хлеба. Он распахивает армяк. Под лохмотьями — голое медно-коричневое тело. Он жалко мычит, разевает рот, показывает пальцем на изувеченный язык. Вся улица знает, что ему вырезали язык турки, что это относится к неясно давним годам, которые все называют временами турецких зверств, знают, что этот болгарин — не один, что все они ходят в неподпоясанных армяках и выпрашивают бельё. Лиза слышит, как он мычит на дворе у одной двери, затем у другой, затем калитка докладывает, что нищий ушёл, и, точно на смену его мычанию, разливается над улицей трехголосая хриповатая шарманка. Память расставляет по ступенькам тоскливого напева с детства знакомые слова:
Любила меня мать, уважала,
Меня, ненаглядную дочь,
А дочь её с милым убежала
В осеннюю тёмную ночь.
Из крайнего окна галереи виден угол школы, каменная белёная ограда, за ней — три тополя, остриями пирамид указывающие в неподвижное небо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41