А-П

П-Я

 

Какой документик? Я стану кричать… – путаясь в платье, громко шептала Аннушка и глядела в круглые глаза Сашке. Он медленно подходил.
Так, пятясь, Аннушка оступилась. Сашка схватил ее за голые плечи и зашептал у самых губ:
– Аннушка, сдайся, я ласковый…
И, захватив ее руки, стал ломать, наваливаясь грудью. Аннушка молчала, чувствуя, как слабеют и разгибаются мускулы, застилает глаза…
– Не надо, пожалейте меня, – тихо сказала она. Сашка тогда, высоко сигнув, навалился и ударил Аннушку коленкой, но в это время громко заговорили совсем близко грубые голоса и на волосы девушки наступил сапог. Сашка рванулся, отделился от ее тела, поднялся на воздух и протяжно, как заяц, которому пускают в нос соломинку, закричал.
Аннушка, слыша только этот крик, оперлась руками о землю и побежала между деревьев. Один раз взглянула она на рыжего мужика, державшего под мышки Сашку, двое других, тоже рыжих, били кулаками в Сашкин открытый и окровавленный рот.
– Оставьте, – закричала Аннушка; все надрывалось в ней от громкого воя… Мужики уже отпустили Сашку и, наклонившись, копошились, тяжело дыша. В это время дорогу ей преградил Коля Шавердов.
– Аннушка, – сказал он, заломив руки…
Не останавливаясь, хлестнула его Аннушка по щеке и побежала на косогор. Коля присел, вынул платок и стал сморкаться.
В ту ночь на площади перед лавкой две бабы и отставной солдат слушали вопли и крики, глядя в окна шавердовского дома, где, таская друг друга за волосья, бранились Каролина Ивановна и вдовая попадья…
Да еще по узкой дороге между хлебов и ковыля потряхивалась, дребезжа, плетушка, на козлах сидел дьяк Матвей Паисыч, позади него, лежа калачиком на сене, горько плакала Аннушка, уткнув лицо в ситцевую подушку…
Месяц светил и летел навстречу обрывкам ночных облаков; по той же дороге шел Коля Шавердов. Прицепив к поясу узелок и стуча палкой, думал он, что никогда уж больше не вернется в проклятое село… А что делать будет – не все ли равно, лишь бы жить в городе, где Аннушка…
Заглянул месяц в попадьин дом, сквозь щель ставни, за которой, свесив с кровати голову, стонал и отплевывался Сашка, клянясь завтра же поджечь Шавердовых со всеми потрохами… Но это ему не удалось…

Месяц закатился за родными местами и, когда нужно, снова взошел и светил, и летом и зимою, много годов на село, на степь, на приволжский город, где на крутом берегу, невдалеке от пароходной конторки, торговал Коля Шавердов в своей лавочке лимонадом, арбузами и воблой…
Однажды Коля, подвешивая связку ядреных баранок на дверь, увидел извозчика, взбиравшегося от конторки в гору; на пролетке лежали чемоданы и желтые сундучки, а среди них, закутанная в зеленую вуаль, сидела Аннушка, усталая и постаревшая, придерживая рукой крошечную собачонку… Коля снял картуз, низко поклонился и сказал:
– Здравствуйте, Анна Матвеевна, с приездом… – Но Аннушка не обернулась, должно быть не слыша за грохотом колес…
Все тот же месяц выглянул однажды сквозь снеговые облака, побежал вдоль холодной стали рельсов; между ними по занесенной снегом насыпи шел Сашка, пробираясь после долгих, тяжелых лет в родные места, где, должно быть, все уже умерли…
Сунув обмерзшие руки в рваные рукава, подставляя плечо вьюжному ветру, спотыкался Сашка и все брел, не оглядываясь, в страхе, что догонит его стражник или повалит буран… Только в отчаянии может помыслить человек – пробраться за десятки верст сквозь снеговую степь, где живой только он один и то ненадолго.


ПАСТУХ И МАРИНКА

В крымских горах, по ущельям, над синим морем живут маленькие добруши.
Ростом они не больше зайца, когда тот, услышав свист, сядет на хвост, подняв одно ухо; ноги у добрушей покрыты красной шерстью, а голова и грудь женские.
В сумерки быстро влезают добруши вверх на острые скалы и, вертя, как птицы, головой, высматривают – не заснул ли где-нибудь на плоской лужайке молодой пастух.
И, если увидят, скатываются клубком вниз, и одна ляжет кошкой на грудь пастуху, другая гладит ему ладошками щеки, третья шепчет на ухо:
– Что ты, пастух, спишь? В долине на песке сидит девушка и глядит на синее море, которое унесло девятой волной ее одежду.
Засмеется пастух во сне на такие слова, подумает – наверно, это бриз зашелестел сухим кизилем – и так, сонный, захочет спуститься в долину. Хорошо ему, если все тропы знакомы, – сойдет без труда, разве обдерет на сучке холщовые портки, а заблудится – сорвется под кручу и, растопырив руки, долго будет лететь по острым камням, пока, ахнув, не ударится насмерть у морского прилучья.
Рады тогда добруши, пляшут на козлиных ногах и, ложась, заглядывают вниз на глупого человека, покатываясь птичьим смехом, а из ущелья отвечает им позык.
Весело добрушам и в лунные ночи… и также, когда ветер, долетев с пенного моря, бьет камнем о скалы, и рвет кусты, и хлещет дождь.

У костра сидели Михайло и его дед, а овцы легли на склоне, а выше всех стоял неподвижный, словно камень, сторожевой козел с крутыми рогами, выше звезд.
Много доброго говорил дед Михаиле: про огонь в море разбойничьего баркаса, что летит, не касаясь волны, по ветру и против ветра; про звезды, о которых никто ничего не знает; про огонь рассказывал дед, беря пальцами уголек, чтобы закурить трубку, а Михайло молчал, гневя этим деда.
– Что же ты заклеил рот, – сказал дед, – или добруши тебе нашептали глупые сказки? Смотри, как бы не побил я тебя…
– Не весело мне, – ответил Михайло, – должно быть, я скоро помру…
– Я знал, что ты дурак, – сказал дед, – неужто я не могу различить весеннего козла, когда он воняет шерстью, мычит и лезет куда ни попало, от козла осенью; борода у него тогда в репейниках и брюхо гора горой. Я тоже был молодой, и мне хотелось в долину к девчонкам бегать, но отец хорошо меня учил ременной уздечкой. Я слышал, как ты кричал давеча: «Маринка, не нужно ли тебе козьего молока?» Подивился я, думаю – зачем это девке молока понадобилось, когда она купается…
Михайло, глядя на огонь, засмеялся, и козел наверху медленно повернул рогатую голову.

Луна в эту ночь, задолго еще до вечерней зари выйдя из моря, ясная и полная, стояла над острыми пиками синеватых скал, тени которых, черные, как смола, покрывали костер, заснувшего деда и многих овец, другие же овцы лежали на свету неподвижные и белые, как валуны. Но напрасно добруши, вытягиваясь на козлиных ножках, высматривали с вершин, заслонясь от лунного света, спящего пастуха Михаилу, – быстро сходил он по крутым тропинкам в долину, то перехватываясь за корни и выступы камней, то, сев на палку, скатывался вниз вместе с землей и травою.
Направо от него, внизу, от берега до окоема, играла ясная полоса света, и по обеим сторонам вода казалась черной и тяжелой; но Михайло и не оглядывался даже на море, он выбирал такие тропки, чтобы «и разу ни скала, ни дерево не закрыли от его глаз белой сакли, у окна которой сидела Маринка.
А Маринка, лежа грудью на окне, пела песню, волосы ее были перевязаны широкой тесьмой на красной шерсти, а в темных, как вода, глазах горели два лунных зрачка.
Михайло перескочил каменную изгородь, нагибаясь, чтобы не видно было, проскользнул виноградником до угла белой сакли и присел, слушая Маринку. Маринка пела негромко:

Сухая трава пахнет полынью,
А земля вечерним солнцем,
Я люблю запах водорослей…
А ветер – с берега на море,
И томит меня полная луна…

Потянулся из-за угла Михайло и посмотрел: у Маринки лицо бело, тяжелые брови насуплены, и темные губы ее, и голые руки, и вся она словно налилась черной кровью.
– Маринушка, – позвал Михайло, – это я, не бойся…
Марина резко повернулась, отыскала зрачками глаза пастуха и откинулась, а когда Михайло подбежал к окну, створка упала, и изнутри завесились шерстяной юбкой.
Крякнул Михаило – так ему было досадно, даже руками себя ударил по бедрам; пошел потом и лег у изгороди за куст, на котором висели красные барбарисы.

Против гор, по другую сторону лукоморья, лежали коричневые и голые холмы. Когда заре настало время и зазеленели звезды, над холмами снизу поднялись и раскинулись два оранжевых крыла; затрещали цикады, и птицы, которых было мало у морского берега, просыпаясь, запели… Крылья растаяли в свете, разлившемся на полнеба, над жесткой травой, по солончакам и по водомоинам поднялись пауки, и солнце встало, безжалостное и сухое…
Когда освободилось оно совсем от морской прохлады и обожгло не отдохнувшую за ночь землю, вышла Маринка на берег полоскать белье.
Легкие волны, набегая, мочили песок, Маринка сняла рубашку, зашла по пояс в море и окунула всю охапку белья; вынесла его потом на песок и ногами стала засыпать и топтать.
Михаило, сидя за барбарисовым кустом, видел то спину девушки, по которой шевелилась черная коса, то высокую грудь, белое лоно и тугие колени.
Колени поднимались и опускались в мерной пляске Маринки по белью, и ступни ее ног звонко пришлепывали.
И захотел тогда Михаило, чтобы рожала от него Маринка детей; вышел из-за куста и, глядя в сторону, пошел мимо девки.
Увидев Михаилу, присела Маринка, спросив:
– Ты зачем сюда пришел?
– За солью, – ответил Михайло.
– Знаю я, как ты врешь. – Маринка бросила в пастуха песком, поглядела на солнце и сказала: – Уходи отсюда, мне стыдно!
Михайло и в самом деле, не зная, что делать дальше, пошел вдоль берега, где не вязла нога, к подножью гор…
Там, высоко над обрывом, посреди стада, стоял, опираясь на посох, дед и кричал:
– Михаило, эй, вернись в горы! – И овцы, опустив над пропастью головы, блеяли.
Михаило поглядел вверх, потом на то место, где белела вдалеке Маринка, сел на землю и стал скрести в голове…
В полдень, когда солнце раскалилось, как белый уголь, все живое затихло и заснуло, кроме пауков, лежащих, наливаясь ядом, на каменьях, обогнул Михайло Маринкин дом и, зайдя с теневой стороны, увидел девку, которая, не мигая, строго смотрела ему в глаза и ела вишни.
Дыша, как баран на солнцепеке, потоптался Михайло и подошел; тогда Маринка, бросив вишни, сорвалась и полетела по винограднику, а Михайло за ней. У забора он нагнал девку, схватил под мышками и обернул лицом к себе… Маринка открыла рот, чтобы укусить; но, промахнувшись, зубы ее только щелкнули.
– Пусти! – сказала она. – Ты мне не любый…
– Все равно, – ответил Михайло, – здесь нет парня красивее и сильней меня…
– Дурак, – помолчав, молвила Маринка и вдруг закричала…
– Не услышит никто в этакий жар, – сказал Михайло, не помня себя, и подставлял Маринке ногу, пока она и он не упали.
Маринка не оттолкнула Михаилу, но и не поцеловала его ни разу.

Михайло ее пошел больше в горы, а с того полудня стал жить в Маринкиной сакле; рано поутру ловил сетью рыбу, искал крабов между камней, а днем перекапывал виноград.
Хорошо ему было жить, но стало бы лучше, когда хоть раз улыбнулась бы Маринка, разжала суровые свои брови.
Луна пошла на ущерб, скоро и совсем пропала, а ночь так быстро стала опускаться, темная и звездная, будто землю сразу накрыли дырявой шкурой…
Крепко спала Маринка в эти ночи рядом с Михайлой на кровати, покрытой кошмой. И заметил пастух, к большой своей радости, что жена его тяжела. Когда Маринка узнала об этом, – отвернулась от Михаилы и заплакала, словно бы со злости.

Утром вышла она на порог и запела:
Кто взрастил тебя, милое мое тело, –
Земля взрастила.
Кто золотом тебя осыпал –
Белое солнце.
А кто навел синие жилы –
Синее море…

– Чего ты ждешь, Маринка, чего ты хочешь? – спросил ее Михайло…
Маринка посмотрела на море и ответила, словно не мужу, а самой себе:
– Родится новая луна, тогда увидишь.

Новая луна родилась из черных туч, выскользнув красным серпом, будто разрезала их, облилась кровью и поплыла между звезд.
Маринка как раз доила козу в медную дойницу, когда на меди блеснул алый свет; подняла баба голову, ахнула, увидев запрокинутые ввысь два лунных рога, пролила ведро и пошла, как слепая, к морю.
Михайло, увидев козу с веревкой на рогах и пролитое молоко, понял, что неладное стряслось, и стал звать Маринку громким голосом…
Тучи в ту пору надвигались, грудились над морем, и первый вестник-ветер сорвал пену с волн.
Тучи открылись, осветились синим светом, и выпал из них на вольный простор гром. Второй ветер, сильнее, поднял валы, кинул на берег, и глухо зашумело море, разбивая лунный свет…
Михайло нашел Маринку на берегу; стоя лицом к ветру, кричала она непонятное, махая, словно – зазывая, рукой…
Побоялся подойти к ней Михайло и, прищурясь, стал глядеть – кого это она зовет…
Между пенных гребней – показалось ему – опускались и поднимались как будто зеленые волосы: не то чайки там плавали, не то белые раковины; а к луне из-за тучи протягивался черный рукав.
Увидела это Маринка, пуще закричала и по колено вошла в воду. И вот уже явственно видит Михайло русалку, которая силится подняться над водой и, смеясь, падает навзничь от удара волны. На Маринке волосы растрепались, и она зовет:
– Сестрица, скорей… Тяжело мне.
Упало сердце у Михаилы, зажмурился он и, забежав в воду, схватил Маринку за край рубахи, крича:
– Идем домой, оставь свои проклятые дела…
И не понял Михайло, как случилось, – испугалась, видно, его Маринка, закричала, вырвала подол и канула в море – и она и русалка, а вслед им налетела волна.
А луну закрыл черный рукав, и ветер грохотал один по вольному раздолью.

Костер давно разнесло ветром; тесно прижимались друг к другу овцы; посреди их, завернувшись с головой в чапан, сидел, прислонясь к валуну, дед, охая понемножку, потому что очень ломило от холода старые колени.
Думал дед о черном ягненке, что сорвался с кручи, о чабанском своем псе, убежавшем от стада за барсуком, о Михаиле же совсем не думал, не желая даже имени его вспоминать ночью.
– Куда это пес мой забежал? – проворчал дед и свистнул. Ветер сорвал свист, понес в ущелье, ударил и растрепал, как птицу.
А в ответ свысока долетел слабый крик:
– Дед, где ты? Я ничего не вижу…
Всполохнулся дед, живо приподнялся, прислушиваясь, ответил было «ого-го», но ветер опрокинул старика на старое место.
Ударился старик спиной о валун и лежал, не двигаясь, до утра.
А под утро заморосил дождь, и солнце, поднявшись из-за гор, ускользнуло прямо в серые тучи.
Отряхивая шерсть, заблеяли мокрые овцы, вставали сначала на передние ноги, потом на задние и брели в ущелье к ручью, где мягче была трава.
А позади, плохо разгибая застывшие колени, шел дед и вдыхал запах шерсти…
Но вот передние овцы шарахнулись, сбились в кучу и затоптали.
Дед, держась рукой за ветку, перегнулся над кручей и посмотрел, уронив и посох и шапку.
На дне ущелья, ничком, раскинув руки, лежал Михайло, и около него в сырой земле, словно от веселого танца, остались вдавленными двукопытные следы, слишком маленькие, чтобы быть овечьими.

МЕСТЬ

1

Февральский сильный ветер дул с моря, хлеща дождем и снегом вдоль улицы, лепил глаза, барабанил по верхам экипажей, забивал хлопьями огромные усы городовому, брызгал из кадок и надувал полосатую парусину на подъезде спортивного клуба барона Зелькена…
Придерживая полы раздувающейся шубы, прикрываясь воротником, в подъезд быстро вошел небольшого роста человек; сдерживая нетерпеливые движения, сдернул перчатки, сбросил великану швейцару шубу и, положив ладонь на пробор, вгляделся у зеркала в суженные свои зрачки; лицо его было нервное, худое, с небольшими усами и русой бородкой. Оглянув себя, поморщился…
– А вас, Александр Петрович, ждут… Барон уж три раза спускался сюда, – все не едете, – густым голосом сказал швейцар.
– Все в сборе?
– Только вас и дожидаем.
Александр Петрович Сивачев взбежал по красному ковру лестницы, на второй площадке потрогал сердце, нахмурился…
«Так нельзя, проиграю. – Он лениво опустил веки, поднялся еще на один пролет и нажал ручку тяжелой двери. – Ужели удача? Да, иначе быть не может, иначе…»
В длинном и низком зале спортивного клуба, громко разговаривая, ходили молодые люди в черных визитках, в студенческих сюртуках, в гимнастических фуфайках. Из конца в конец шнырял короткий и крючконосый барон Зелькен, блестя глазами подагрика и пломбами зубов. Все, и особенно Зелькен, были взволнованы: сегодня на пари в тридцать пять тысяч состязались князь Назаров и Сивачев.
Князь был богат; отец его, суконный фабрикант, купил в свое время в Италии титул и завещал сыну раз и навсегда показать, какие такие есть на свете князья Назаровы. Александр Сивачев жил, как уверяли друзья, «на проценты со своих долгов». Сегодняшнее пари было решающим для него: выигрывая его, он выигрывал жизнь. Проигрыш – гибель.
Князь, одетый в клетчатое, просторное, как мешок, платье, долговязый, с оттянутым подбородком, стоял поодаль у стены и лениво переминался, стараясь гримасами показать двум своим постоянным льстецам, Жоржу и Шурке, что они такие же свиньи, как и все люди вообще.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64