А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Нет – раньше; тогда тебя не могли найти неделю. Я еще подумал: ищите в реке, тут и гадать не надо. Но ты вернулся даже не промокнув. Я ведь говорил тебе, правда?
АЭХ. Говорил? Ах да, ты говорил мне.
Чемберлен. Впрочем, иначе ты бы, наверное, не написал стихов.
АЭХ. Это правда.
Чемберлен. «Злой ветер из той далекой страны пронзает дубравы и рощи» .
АЭХ. Если позволишь, я дам тебе совет, Чемберлен; не перевирай стихи, когда хочешь показать автору, что ты их читал.
Чемберлен. Я цитирую слово в слово. «О, быть бы нам вместе, спиною к спине, плыть через лето…» Что сталось с Джексоном?
АЭХ. Он вышел в отставку, поселился в Британской Колумбии, умер от рака.
Чемберлен. «Пусть лавр и расцветает раньше, быстрее розы вянет он».
АЭХ. Это отвратная привычка, Чемберлен, – я запрещаю тебе.
Чемберлен. Но мне нравятся эти стихи, честное слово. Дубравы и рощи. Препоны. Сукровица. Старые добрые словеса. Никогда не знал, что они значат. Но – настоящая поэзия, ничего не скажешь. А ты – изрядный плут. Ты, должно быть, все время писал стихи в Торговых марках.
АЭХ. Не особенно. На меня что-то нашло двумя годами позже, в начале девяносто пятого, какой-то зуд. За пять месяцев того года я написал половину книги, пока не начал остывать. Это было время странного возбуждения.
Чемберлен. Процесс Оскара Уайльда.
АЭХ. Право слово, Чемберлен. Тебе бы биографией заняться.
Чемберлен. А что это за крестьянские сынки и пахари из Шропшира, которые мрут как мухи? Те, что не пошли служить королеве и не сгинули в чужих краях.
АЭХ. Ландшафт моего воображения.
Чемберлен. «Поскольку любил тебя больше, чем достойно мужчине любить…»
АЭХ. Ты не мог бы утихомириться?
Чемберлен.
Но этой злосчастной любви все длиться,
Когда разделенная страсть испарится.
Ты посылал их Джексону – те, что не вошли в книгу?
АЭХ. Нет.
Чемберлен. Ждал, пока умрешь?
АЭX. Я делал это из учтивости. Исповедь – не что иное, как насилие над невинным. Видишь фейерверк? Бриллиантовый юбилей старой королевы. Я ведь был викторианским поэтом, не забывай.
Те же и Кэтрин. Ей – тридцать пять.
Чемберлен остается.
Кейт. От Кли костер до небес горит!
АЭХ. Грандиозное зрелище. Я насчитал пятьдесят два костра на юге и на западе. В Малверне был самый большой, но он прогорел за час.
Кейт. Хороший костер в Кленте. Мальчики там.
АЭ X. Я их знаю?
Кейт. Твои племянники, Альфред!
АЭ X. Ах, твои мальчики, их я определенно знаю.
Кейт. И Миллингтоны с ними. Миссис
М. говорит, что гид по Шропширу из тебя никакой, – она поехала, чтобы взглянуть на церковь Хали, и у здания даже шпиля не оказалось, не говоря уж о кладбище самоубийц.
АЭХ. Последнее легко поправить. Я никак не ожидал, что книжка за два шиллинга и шесть пенсов, у которой едва разошелся первый тираж в пятьсот экземпляров, привлечет в Хали паломников. Я там даже не бывал, мне просто понравилось название.
Кейт. Лоренс считал, что он у нас в семье поэт, а теперь он знает «Шропширского парня» наизусть и декламирует любимые строки. В разговоре с ним кто-то назвал твою книгу любимой.
АЭX. Я только надеюсь, что никто не приписывает стихов Лоренса мне.
Кейт. Это так мило, что он гордится тобой.
АЭХ. Да-да, мило.
Кейт. Мы все гордимся и восхищаемся. Клэм сказала: «У Альфреда есть сердце!»
АЭX. Ничего подобного. Я был подавлен… из-за больного горла , которое все не хотело проходить. В таком виде я мог писать стихи годами, но, по счастью, вспомнил сорт пилюль от кашля и излечился.
Кейт. Больное горло?!
АЭХ. В наказание за несдержанность в журнальной полемике. Ты умно поступила, Кейт, что прикинулась дурочкой, прежде чем тебя смогли раскусить.
Кейт. О, послушай! Жаворонки решили,
что уже заря.
АЭХ. Или конец света.
Кейт. Эх ты! Все тот же старина Альфред.
(Уходит.)
АЭX. Но я намереваюсь перемениться. Еще порадую дневную сиделку тем, что начну развлекать всю больницу Эвелин. Я ввел в практику популярный стиль лекционного чтения; основа стиля в том, чтобы, читая, замечать присутствие студентов. Я еще вызову сенсацию тем, что обращусь с репликой к своему соседу за обедом в Холле. Пока что я размышляю над репликой. В Тринити у меня репутация придиры и мизантропа. Некоторые говорят, что это всего лишь застенчивость, – грубияны и дураки. Тем не менее я полон решимости. Дружелюбие – это способность терпеть дураков с радостью, и Кембридж предоставляет неограниченные просторы, чтобы упражняться в этом удовольствии. Я учредил в Тринити crиme brыlйe, но если этого окажется недостаточно, то примусь беседовать с людьми. Ты все еще ездишь на велосипеде?
Чемберлен. Да, у меня «робертсон». Я знаком с твоим братом Лоренсом. Мы принадлежим к своего рода тайному обществу, «Орден Херо-неи», вроде Священного отряда Фив. У нас это скорее дискуссионная группа. Мы обсуждаем, как нам себя именовать. Недавно предложили имя – «гомосексуалисты».
АЭХ. Гомосексуалисты?
Чемберлен. Пока мы безымянны – нас будто нет.
АЭХ. Гомосексуалисты? Кто в ответе за это варварство?
Чемберлен. А что здесь плохого?
АЭX. Это наполовину латынь, наполовину греческий!
Чемберлен. Похоже, ты прав. Кстати, что случилось со мной?
АЭХ. Откуда мне знать? Верно, превратился в постраничную сноску. (Прислушивается.) Слушай!
Слабо играет «Марсельеза».
Чемберлен. «Марсельеза». Необычно, правда? Для юбилея королевы.
АЭХ. Оскар Уайльд жил во Франции, на побережье у Дьепа. Я послал ему книгу, когда он вышел из тюрьмы.
Чемберлен погружается в темноту.
Слабый отзвук детских голосов, поющих «Марсельезу», перебивает сильный звучный голос Оскара Уайльда. Он декламирует.
Уайльд, сорока одного года, читает из собственного экземпляра «Шропширского парня». Он пьет бренди и курит сигарету.
Вокруг него следы детского праздника в честь бриллиантового юбилея: гирлянды, Юнион Джеки и триколоры , остатки большого разукрашенного торта.
Уайльд.
Убит? Конец мгновенный, чинный?
Не промах парень – прямо в лоб.
Болезнь твоя неизлечима,
Уж лучше взять с собою в гроб.
Этот стих Робби не заучивал , но не все ваши поэмы были мне в новинку, когда я вскрыл ваш пакет.
Ты всё предвидел, всё продумал,
Прозрел, куда твой путь пролег,
К поре отважный, мудрый с юну…
АЭХ. Мои стихи – стоит им зазвучать – словно докучливые друзья.
Уайльд.
К поре отважный, мудрый с юну –
Бестрепетно спустил курок.
Бедный, глупый мальчик!
АЭХ. Я читал отчет о разбирательстве в «Ивнинг стандард».
Уайльд. О, хвала небесам! Вот почему я не поверил ни единому слову в вашей поэме.
АЭХ. Но это правда.
Уайльд. Отнюдь, это лишь факт. Правда – совершенно другая материя; это работа воображения.
АЭХ. Я уверяю вас. Это случилось вскоре после вашего процесса. Он был кадетом из Вулича . Вышиб себе мозги, чтобы не жить в позоре и не навлечь позор на других. Он оставил письмо для следователя.
Уайльд. Само собой, оставил, и вам стоило бы отправить свою поэму следователю. Искусство занимается исключениями, не типами. Типы – это материал для фактов. Вот тип молодого человека, который застрелился. Он прочел об одном самоубийце в «Ивнинг ньюс» и сам застрелился в «Ивнинг стандард».
АЭХ. Но, позвольте!
Уайльд.
О, рано, – чтоб не ждать проклятий,
В бесчестье от стыда горя.
Тобой убит семьи предатель –
Душа, что в мир явилась зря .
Опять-таки, если бы он не застрелился до чтения вашей поэмы, застрелился бы после. Я не лишен сантиментов. Я даже осмелюсь предположить, что разрыдался бы, прочти я ту газету. Но от этого газета не становится поэзией. Искусство не может быть подчинено своему объекту, иначе это не искусство, но биография, а биография – это сито, которым нашу настоящую жизнь не уловить. Обо мне говорили, будто я ходил по Пикадилли с лилией в руке. Мне даже не пришлось этого делать. Сделать нечто – пустяк; заставить говорить, что ты сделал нечто, – вот что важно. Теперь это правда обо мне. У шекспировской Смуглой Леди, вероятно, было зловонное дыхание, – почти у всех пахло изо рта, пока я не дошел до третьего года в Оксфорде, – но искренность – это враг искусства. Вот чему научил меня Пейтер и что Рёскин так и не смог усвоить. Рёскин обращал добродетель в грех. Бедный Пейтер, может, и обратил бы грех в добродетель, но, как и вашему кадету, ему не хватало мужества, чтобы действовать. Я завтракал с Рёскином. На чай пришел Пейтер. Один – импотент, другой – трус: оба они боролись за мою артистическую душу. Но я подхватил сифилис у проститутки, и мои зубы почернели от лечения ртутью. Мы встречались в Оксфорде?
АЭХ. Нет. Однажды мы напечатали стихи в одном журнале. Мое посвящалось умершей матушке. Ваше было о зверствах турок в Болгарии.
Уайльд. О да, я поклялся не прикасаться к турецкому шампанскому и есть исключительно болгарский рахат-лукум. Вы любите торт? Я пригласил пятнадцать детей из деревни, чтобы отпраздновать юбилей. Мы поднимали тосты за королеву и президента Республики, а дети кричали: «Vive Monsieur Melmoth». Месье Мельмот – это я. Мы ели клубнику, и шоколад с гранатовым сиропом, и торт, и каждый ушел с подарком. Это была одна из самых удачных пирушек. Вы бывали на моих пирушках в Лондоне? Нет? Но у нас должны быть общие друзья. Бернард Шоу? Фрэнк Гаррис? Бердслей ? Лябушер? Уистлер ? У. Т. Стэд? Вы знали Генри Ирвинга ? Лили Лэнгтри ? Нет? Принца Уэльского? У вас были друзья?
АЭХ. У меня были коллеги.
Уайльд. Однажды я купил ворох лилий в Ковент-Гардене, чтобы подарить мисс Лэнгтри, и пока я ждал кэб, какой-то мальчик сказал мне: «Ох, какой вы богатый!…» «Ох, какой вы богатый!» (Плачет.) О… простите меня. Меня несколько расстроил… торт. Я старался отказаться от него; всякий раз, слабея, я выпивал стакан коньяку; часто я по целым дням не ем торта; но юбилей сломил мою волю, я позволил себе светский эклер и не помнил более ничего, пока не очнулся в груде печений. О, Бози ! (Плачет.) Я должен вернуться к нему, понимаете? Робби будет в бешенстве, но тут ничего не поделать. Измена другу – как пушок на весах любви, но об измене самому себе сожалеешь всю жизнь. Бози – вот что из меня вышло. Он испорчен, мстителен, крайне эгоистичен и не слишком одарен, но это лишь факты. Правда в том, что он был Гиацинтом, когда Аполлон полюбил Гиацинта, он весь – слоновая кость и золото, с его губ, подобных розовым лепесткам, исходит музыка, которая наполняет меня восторгом, он единственный, кто меня понимает. «Когда прорезываются зубы, бывает зуд; так же раздражена душа того, кто взирает на красоту юноши; он не может ни спать ночью, ни днем оставаться на одном месте» , и еще много тому подобного, но прежде чем Платон смог описать любовь, нужно было изобрести возлюбленного. Мы бы не знали любви, если б могли видеть дальше собственного изобретения. Бози – мое творение, моя поэма. Любовь открыла себя в зеркале изобретения. Тогда лишь мы увидели, что творили, – сжимали кусок льда в кулаке, который не удержать и не выпустить. (Плачет.) Вы так добры, что слушаете меня.
АЭХ. Нет. Моя жизнь отмечена долгими молчаньями. Первая конъектура, которую я опубликовал, была из Горация. Шестью годами позже я от нее отказался. Проперция я отложил в сторону чуть ли не пятьдесят лет назад в надежде, что обнаружится лучший список. Мне казалось важным переждать, если есть хоть малейшая надежда на восстановление текста. Пока – тишина. Тем временем я защищал классических авторов от поправок идиотов и издал Овидия, Ювенала, Лукана и, наконец, Манилия, которого посвятил моему товарищу Мозесу Джексону, – это и все, вот мой песочный замок близ разрушительного моря. Не считая классики, моя жизнь оказалась не настолько короткой, чтобы избежать ошибок, которых я хотел избежать; но ошибок было не много, и шакалы раскопают их с трудом. Я несколько раз переезжал; однажды, как говорят, из-за того, что во время обычной поездки в университет со мной заговорил незнакомец. Это не так, но это правда обо мне. В год бриллиантового юбилея я впервые отправился за границу.
Уайльд. Вот и мой лодочник. От него я узнал, что вы профессор латыни. Впрочем, он щедр на титулы и частенько жалует профессорским званием весьма неподходящих особ. Хотя многие из них и правда оказываются главами кафедр в наших старейших университетах.
АЭX. Я сожалею о вас. Ваша жизнь – ужасна. Хронологическая ошибка. Выбор не всегда находился между самоотречением и безрассудством. Вам нужно было родиться в Мегаре, где творил Феогнид , – он даровал любовнику песнь, пропетую на все века, – но не сегодня, когда в цене жертвенность и воздержность, когда дурная слава стала памятником вашей безымянной злосчастной любви.
Уайльд. Мой дорогой коллега, сто франков помогли бы мне больше ваших утешений. Лучше быть павшей ракетой, чем жить без вспышек. В своем Аду Данте отвел место для тех, кто по своей воле пребывает в унынии, – как он говорит, печалится в эфирной сладости . «Честь» ваша – это один лишь стыд, и боязливость, и потворство. Незапятнанность! Художник всегда тайный преступник среди людей. Он – ходатай прогресса перед властью. Вы были правы, став ученым. Ученый весь в колебаниях, у художника их нет. Художник должен лгать, мошенничать, обманывать, быть неверным природе и непочтительным к истории. Я превратил жизнь в искусство и в этом безоговорочно преуспел. Пламя моей жертвы осветило каждый уголок страны, где бесчисленные молодые люди прозябали поодиночке во мраке. Что бы я делал в Мегаре?! Подумайте, сколько бы я упустил! Я разбудил воображение эпохи. Я столкнул Рёскина и Пейтера лбами; из суровой морали одного и эстетской души другого я сделал искусство философией, которой не стыдно заглянуть в глаза двадцатому веку. У меня был гений, блеск, дерзание, я взял собственный миф в свои руки. Я погрузил посох в улей с диким медом. Я вкусил запретной сладости и испил от похищенных вод . Я жил в поворотной точке, когда все в мире просыпалось заново: Новая драма, Новый роман, Новая журналистика, Новый гедонизм, Новое язычество, даже – Новая женщина. Где были вы, когда все это происходило?
АЭХ. Дома.
Уайльд. Не могли бы вы хотя бы обзавестись Новым портным? Мы плывем вместе?
АЭХ. Нет, я подъеду позже.
Уайльд. Вы не вспомнили о своих стихах. Как можете вы быть несчастливы, зная, что вы их написали? Они единственные имеют значение.
Перевозчик помогает Уайльду взойти на борт.
Но вы не мой лодочник! Себастьян Мель-мот a votre service.
Лодочник. Садитесь посредине.
Уайльд. Разумеется.
Лодочник отплывает с Уайльдом.
Хаусмен сидит на скамье у реки, рядом на скамье несколько книг.
АЭX. Могу я спросить, чем вы здесь занимаетесь?
Хаусмен. Классикой, сэр.
АЭX. А, разумеется. На каком вы году сейчас?
Хаусмен. Это мой последний год.
АЭХ. Мой тоже; на деле я уже почти мертв. А как вы себя чувствуете? (Берет у Хаусмена книгу.)
Хаусмен. Неплохо, благодарю вас, сэр.
АЭХ. Проперций!
Хаусмен. Первый из римских элегиков. Вообще, Проперция не задавали для экзаменов. Мне стоило бы подучиться, все ожидают, что я получу высший балл. И моя семья тоже. Я старший, и я всегда был… отличником… Мне бы отложить Проперция, но мы и так уже опаздываем! В следующем году кое-кто выпускает Проперция, его имя Постгейт. Кто знает, сколько моих конъектур он предвосхитит?
АЭX. Да, кто знает. Кстати, прежде чем вы это напечатаете, – первым из римских элегиков был, строго говоря, не Проперций. Корнелий Галл .
Хаусмен. Галл?
АЭХ. Истинно и непреложно.
Хаусмен. Но я не читал его.
АЭX. Я тоже. От Галла осталась одна строка. Остальное погибло.
Хаусмен. О!
АЭХ. Но, строго говоря – что я и делаю во сне, – он был первым.
Хаусмен. Памятник из одной строки!
АЭX. Вергилий посвятил ему поэму: сколько бессмертия требуется человеку? Поэзии Галла, всей, кроме единой строки, словно и не бывало, но его память живет в саду в гиперборейской провинции империи, которая исчезла пятнадцать веков назад. Сделать такое для друга – не так уж мало.
Хаусмен. Да. (Пауза.) Хорошая строка?
АЭX. С большим подтекстом, как водится. Насчет его смерти от любви я не уверен. Он сражался на победившей стороне против Антония и Клеопатры, а затем был поставлен управлять Египтом – недурное выдвижение для поэта. Но он чересчур занесся, и император пожурил его, отчего Галл совершил самоубийство. Но к тому времени он изобрел любовную элегию.
Хаусмен. Его упоминает Проперций. «Недавно, сколь много ран омыл Галл в водах Преисподней, умерший от любви к прекрасной Ликориде!» Недавно. Modo. Только что. Они были живыми людьми друг для друга, вот в чем дело. Знали поэмы друг друга. Знали девушек друг друга. Вергилий все это помещает в золотой век, с флейтами Пана и козопасами, и даже с Аполлоном, – но Вергилию веришь. Живые люди с живой любовью обнажают свои души в поэзии, которая дает бессмертие их любовницам! Все это случилось в такой короткий срок. Как будто при них вся прежняя поэзия сочилась через узкую протоку, где горстка поэтов выжидающе решала, какой быть поэзии впредь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9