А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Товарищ Анатолий пошел в свою гостинку, а Толик Кузнецов — домой на Кирова. И по дороге, окрыленный неизвестно чем, может быть, завтрашней неминуемой двойкой, сочинил песню. Сама сложилась. Не вся, конечно, целиком, как у Пахмутовой с Добронравовым, но мелодия, припев и первый куплет получились. А утром, между чисткой зубов и завтраком, второй куплет и третий. Вот так. Впервые в жизни.
Отличился.
Но почему-то этот продукт подлинного вдохновения не пришелся по душе Ленчику Зухны. Не стал он радоваться творческой удаче друга. Не воодушевили его рифмы "фугас — на нас", "страны — войны". Проникновенная мелодия сердце не тронула.
— Вот что, — сказал он, когда Толик закрыл крышку и ногу убрал с педали:
— Могу тебе одно пообещать. Если ты эту херню прямо сейчас забудешь навсегда, то и я никому никогда ничего не расскажу.
Иными словами, бороться за первое место на конкурсе отказался. Наотрез. Ради прикрытия, инструментов, бункера без окон, Тухманова с Антоновым еще готов был играть. А Кузнецова — ни за что. Обидел — это раз, а два, подвел. Пришлось для выступления на студенческом фестивале срочно искать Зуху замену. Петь, как известно, Толя мог и сам. И даже на гитаре мог играть, когда отечество в опасности. Но вот одновременно с этим управлять еще органом и фоно рук уже просто не хватало.
Да, трудности были, но тем весомее победа. Кузнец с ансамблем не просто выступил. Высокой гражданской темой и художественным уровнем исполнения сумел и разборчивому жюри угодить, и строгим представителям общественности запомниться.
Вот как. Взяли ребята свою первую высоту-высотку, пядь в мире серьезных дел и важных начинаний. А Ленчик не только ошибку не осознал, усугубил ее абсурдной выходкой. Опять подвел, подставил. Буквально через пару дней после фестивального триумфа своей бывшей группы не только словом, но и действием пытался оскорбить ветерана. Майора в отставке, сменного вахтера электромеханического корпуса ЮГИ.
— Куда, идол, прешься на ночь глядя? — спросил старый особист явно нетрезвого лабуха.
— Репетировать, — ответил тот, воняя пожароопасной смесью пива и портвейна.
— А девка на чем играть будет?
— Твое какое дело, старый пень? На барабане…
Демонстрационный толчок в грудь был не столько сильным, сколько обидным.
— Ах ты, сучок, — закричал офицер без погон, бросаясь к телефонному аппарату. — Ну, подожди…
На счастье Зуха в раздевалке в этот вечер дежурил Шурка Лыткин, одноклассник, поклонник, очевидец "тех самых танцев". Услышав звуки перепалки, студент-механик перепрыгнул через стойку, круглым плечом самбиста загородил героя юности, словами правильными, громкими
— А ну, давай, давай, иди, иди… — ввел в заблуждение, спутал мысли вертухая. И вытолкал на воздух Леньку. Спас кретина.
Но Толе Кузнецову такая ловкость и эффективность не помогла. Наутро все равно появилась докладная. И пришлось ему, победителю и триумфатору, гордому человеку, мелко и некрасиво врать. Терять с таким трудом приобретенное доверие ответственных людей. Очки. Действительно, совсем не просто объяснить, как кадровый разведчик в звании майора мог так нелепо обознаться.
Но пронесло. Вот только трещина наметилась. Заметной стала. Очевидной. Гусиные пупырышки предвкушения больше не холодили кожу. При встрече ныне просто чесались руки и темечко зудилось.
Ну, у Леньки понятно почему. Мыть голову надо чаще. И не хозяйственным мылом. Тогда на куртку не будет сыпаться сухая шелуха кожного покрова. Перхоть — тараканьи звездочки.
"И ногти не мешает стричь и зубы чистить," — частенько только и думал Анатолий Кузнецов, глядя на друга. А друг кипел высоким возмущением. Наливался черным скипидаром ненависти.
Еще бы, ведь это очевидно. Кузнец, санитар октябрятской звездочки, идею предал. Дайте-нам-все-и-дайте-сейчас променял на сладкое тю-тю, сю-сю каких-то лживых обещаний, смердящих котлетным салом. Пророк и круглолицый воин Аллаха-Будды-и-Христа в бой вел худых, голодных и отчаянных:
— Пленных не брать! — и кудри полоскались на ветру, как тысяча геройских вымпелов, а Кузня в это время с миской шел за манной кашей в стан толстомордой вражеской орды.
Такой вот образ, лишь только рифмой не оперенный. Жаль, Толик с детства в поэзии ценил лишь ритм и звучность, поэтому никакой за собой вины не ощущал. Ведь он всю ту же густую гриву расчесывал по утрам и в то же самое индиго облекал свои конечности. И ту же задорную музыку насвистывал, когда из института или в институт шагал по улице Весенняя.
Нет, он-то как раз был тип-топ и о'кей. А вот Зух — не в жилу и не в кайф. Товарищ, друг разрушал и себя, и общее дело. Былое обаянье уходило, и оставался только запах. Усиливался с каждым днем банальный перегар. Объем и концентрация растворов, введенных накануне в тело через ротовую полость.
Дорожки разошлись. Разговор не клеился. Ну, а после того, как год тому назад Толя возглавил институтское дискотечное движение, устав клуба "33 и 1/3" подготовил, добился благословения комитета ВЛКСМ, в горкоме положение утвердил, часики дружбы и вовсе остановились. Ничего уже, казалось, не связывало студента ЮГИ Толю и кочегара городской бани Леню.
Ничего, ничего… кроме комнаты. Каморки без окон, логова. Ни таблички, ни надписи. Просто низкая, обитая жестью дверь в закутке холла поточных аудиторий. Там, за порожком, в желтом, процеженном сквозь сито пыли полумраке, от всего мира прятался Зух. Один, без публики, качался на колченогом стуле, железной ножкой отбивал ритм. Все дни и ночи, когда лопатой не махал, сидел с гитарой. Угрюмо и упрямо играл одно и то же, одно и то же.
Я полз, я ползу, я буду ползти,
Я неутомим, я без костей.
Лишь Дима, старший Васин, бас-гитарист и звукооператор легендарного ансамбля, составлял отшельнику компанию. Частенько, но не всегда. О Толе, вдруг ставшем сразу и президентом, и диск-жокеем, напоминала лишь серая бумажка на стене. "Ответственный за противопожарное состояние Кузнецов А.Е." Мозолила глаза. Не больше.
А ведь, на самом деле, покрывал их. Вновь положением рисковал, авторитетом. Только благодаря доброте Кузнецова Зухны и Васин сидели в тепле под крышей, а не на лавочке среди луж. Работник городской бани Леонид Иванович всегда был на птичьих правах в институте. А после беседы тет-а-тет с вахтером вообще ходил в электромеханический корпус как вор, околицей через химико-технологический. Димка, еще недавно свой, завалил зимнюю сессию, лишился студбилета и тоже не мог никак находиться в помещении с разными материальными ценностями.
Жалел их Толик. Бог свидетель. И приказал своим гаврикам перетащить клубную аппаратуру из главного корпуса сюда просто потому, что выбора не было. А выселять он никого не собирался. Да и к чему, все равно вот-вот сами уйдут. Вас в армию, а Зух в психушку. Пока же подвинутся немного, да и все. Нет повода отчаиваться.
Хотя, конечно, надо было зайти. Заглянуть. Сказать этим дуракам пару слов. Успокоить. Но обстановка не позволила, а Громов как всегда перестарался. Натурально. Вчера вечером, когда только-только приспособились писать вокал. Завели чудо техники, Васиным из простой «Кометы» сделанный студийный двухдорожечник. Открылась дверь. Низенькая, обитая жестью и почему-то не запертая. Раздался смешок, и в святая святых просунулась рожа. Сальная, отвратительная ряха Димы Громова, Толькиного подсвинка и шестерки.
— Сидите? — почмокал губами гад, ощерился счастливо и засмеялся, захихикал. — Ну, сидите, сидите, последний ваш денек. Завтра попрем вас на фиг.
Человеческий белок таких ударов обычно не выдерживает. Естественно, Зух с Васом немедленно нарезались, надрались, нагрузились по самое некуда. В точке агрегатной неустойчивости и полураспада более стойкий Дима пытался удержать Леню от поисков правды. Но тот вырвался. Упрямый, пьяный, невменяемый ввалился в чужой дом без приглашения… но исторической миссии не выполнил. Потерял равновесие, упал. С теплым портвейном не смог расстаться.
Утром встал, шатаясь, к стенам припадая, до кафеля холодного добрел. Исторгнул желчь из организма, воды из крана заглотил и смылся. Сбежал. Ушел, как проклял, не прощаясь.
На этом бы поставить точку. По-мужски отрезать и выкинуть. Без слов, но подвела дурная логика похмелья, отходняка и раскумара на старых дрожжах. Вновь встретились. У входа в холл поточных аудиторий, между мужским и женским туалетом.
Зух, правда, прибыл в храм науки раньше Кузнецова. Освежился в рюмочной на улице Ноградская. Сто сразу накатил, а пятьдесят добавил, когда уже осела муть и пена. Увидел и тут же вспомнил, что за железной дверью, в серой каморке, осталась тетрадка с текстами, две чистых ленты, струны.
— Куда? — на пороге стоял Громов, пах и светился салом. Еще недавно, всего год назад, этот сапог непарный готов был бесом виться, стоять на цырлах, таскать колонки, инструменты, провода — все, что угодно делать, лишь бы потом на репетиции позволили побыть Мик Джаггером. Как будто в шутку, на румбе, бубне или маракасе разочек подыграть.
И вот сейчас этот кусок хозяйственного мыла стоял в двери. Облизывался, щурился и явно не собирался пускать Зуха, великого, несравненного Леню.
— Ах, ты…
Не дотянулся. Доносчик и шестерка оказался куда проворней инвалида невидимого фронта. Руку поэта он поймал липкими щупальцами и ловко завернул за спину. Согнул колесиком. Под лестницу отвел и там коротким, точным хуком в барабан тощего брюха осадил. Опустил Леню на пол. Точное попадание, после которого пришлось бедняге-гитаристу минуту, две сидеть у стенки на холодном псевдомраморе. Восстанавливать дыхание.
Я полз, я ползу, я буду ползти,
Я неутомим, я без костей,
Я гибкий, я скользкий, но я устал,
Я устал быть ужом, я хочу стать гадюкой.
— Ну, что, пархатый, последнее продал?
— Ключ! — Толян был бел и краток в этот ужасный миг.
— На, — пьяный негодяй предложил ему подпрыгнуть. Разбежаться, оторваться от земли и выхватить из высоко вскинутой руки волшебную гребенку. Клювик без птички с несвежей биркой на канцелярской скрепке.
— Подонок.
— Ах, — обнажились пеньки зубов, зеленоватая слюна блеснула. Пальцы разжались. Сверкнула золотинка, и с высоты двух метров нырнула в щель, черную бездну между коридорными половицами. Даже не звякнула.
Такой прости-прощай. Привет!
Теперь уж навсегда. Казалось бы. Однако десяти минут не прошло. Еще гормоны бились лбами в теле Кузнецова, играли желваки, хвостами стучали жилки, как вдруг распахивается дверь, и тень губастого мерзавца возникает в низком проеме.
— Сюда, прошу вас… осторожней, — слышит Толя мгновенно ставший ненавистным голос, и в помещение… В немытый, полутемный, заваленный хламом и рухлядью чулан вплывает прекрасная, как солнышко и ветер, Лера Додд.
— Уф, мальчики, едва вас отыскала.
Нос
Ну, и дела! Прямо-таки не майский малокровный понедельник, а буря с фонтаном и фейерверком. День Шахтера, никак не меньше. Все вверх дном. И милиция в белом.
А именинники с подарками. Все до единого, и только зеленоглазый Сима, бездельник и шалопай, Дмитрий Васильевич Швец-Царев еще не поздравлен. Спит. В чистой постели с полным желудком.
Нагулял беспутной ночью зверский аппетит и две тарелки пельменей съел. Ровно полсотни захавал, загрузил. Лежит теперь, сопит, луковый дух распространяет. Не зря старалась Любаша, домработница Василия Романовича Швец-Царева. Лепила весь вечер кругленькие штучки. Заряжала духовитым фаршем. Затаривала в морозильник, как перед Бородинской битвой.
Только спасибо не дождалась. Но это уж закон. Сметал все, фыркнул и велел:
— Дай молока… В моей зеленой кружке.
То есть еще пол-литра выдул деревенского. Ох, бедолага.
— Иди поспи, — только и сказала добрая женщина. Действительно, не буревестник же. Вот мать с отцом вернутся, узнает сам, как на два дня исчезать — ни слуху, ни духу.
— Угу, — зверски зевнул молодчик. Такой родился. Без предчувствий, без интуиции. Глаза закрыл, открыл, будто нырнул для пробы в сладкую нирвану, и пошел. Потопал к себе в комнату стул словно елку украшать рубахой, брюками, носками.
Ах, нет, не просто так этой беспокойной ночью приснился Любе младший, горемычный сынок хозяев. Весь в черном с бритой головой. Что будет?
А ничего особенного. Телефон зазвонит. Только-только пошли пузыри, цветные мультики снов, дзынь-дзынь. Сорок минут натикало, не больше.
— Митька-то дома? — интересуется старший брат Вадим Васильевич. — Явился, нет? — допытывается удивительно нехорошим голосом. Поганым тенорком спрашивает, а сам словно на том, дальнем конце телефонной макаронины подмигивает, рожи корчит, язык показывает. Точно. На палец наматывает провод. Сейчас как дернет.
— Да, спит он, Вадик.
— Буди, Люба, поднимай, — подпрыгивает или приседает где-то совсем недалеко ближайший родственник. А может быть, по потолку похаживает, так газировка перевозбуждения играет. Радугой ходит в жилах.
Вот ведь как. Положил, забил, облокотился Сима на все народные гулянья. Отъехал, ни лозунга не взял, ни флага. Не тут-то было, расселась под окнами команда похоронная в свадебных галстуках, меха раздула, да как дунет-дунет во всю ширь парадной меди.
— Будь здоров, спокойной ночи! — и трубка телефонная припадает к голове холодным пластиком.
— Алло.
— Митька, — в ответ ухо наполняет кипяток Вадькиного смеха. — Митяй, — шампанским прямо пенится, стреляет пробкой, известки звезды высекает, братишка, доктор, врач. Вадим Васильевич Швец-Царев. — Ну, уж теперь-то старая карга тебя точно посадит.
Кто? Что? Почему?
— Малюта-дура сегодня утром на тебя телегу написала.
Да, да. Увы. Написала. Накатала, смочила слезой сивушной, скрепила подписью. На! Получи, фашист, за все сразу.
Пусть не думает, что пьяная была. Шары залила, ничего не видела. Маневров не поняла.
Лерку-сучку ему подай. Побежал, попрыгал. Гад. Зашлось сердечко, железки в разных местах тела затрепетали. Горько, горько. И вот уже рука сама разводит замочек, распахивает заповедный уголок. Индиго синее дембельской гармошкой спускается к коленкам Юры Иванова, и петушок уж тут как тут, готов прокукарекать полночь. Берет Ириша теплокровное всей пятерней, бойца осматривает, изучает, вздыхает горько, безутешно и принимает в алой помадой измазанные губы.
Картина! Скульптурная композиция. Мрамор и бронза.
От этакого Эрмитажа Павлуха, Иванов номер два, конечно, теряет голову. Подобно кронштадтскому сам морячку на себе одежды рвет. Так дергает медную пуговку, подло засевшую в узкой петле, что на пол падает. В лежачем положении, как ужик, ловко сдирает трузера и тут же соколом взвивается. Бог плодородия и танцев с античным дротиком наперевес.
Все было. Все было, и не хватало только ценителя, эстета. Человек с театральным биноклем не заглянул вчера ночной порой в южносибирскую квартиру управляющего Верхне-Китимским рудником Афанасия Петровича Малюты.
Явился он только под утро с ручным фонариком. И с пистолетом в кобуре.
Сержант и два ефрейтора пилили на дежурном воронке по Притомской набережной. Во дворы заворачивали, из арок выезжали. Выхватывали светом фар колонны и прочие архитектурные излишества эпохи подневольного труда. Неспешно беседовали о вечном и прекрасном, и вдруг, Шишкин-Мышкин-Левитан, предмет беседы им открывается во всей красе. На дереве висит.
При непосредственном осмотре места происшествия оказалось, все же на перекладине скамейки. Гнездится. Небритый пирожок, из которого дети берутся. А остальная часть комплекта — руки и голова — с той стороны. На желтых деревянных плахах сиденья. Прикрытые сорочкой, свалившейся с лопаток.
Девушка. Человеческое существо.
— Эй, бляха-муха, живая? Нет?
Похоже, да. Только стоять не может. Качает утренний зефир, трясет голубу. Жмурится в злом свете осветительных приборов, к глазам подносит узкую ладошку. Икает. Пытается прилечь, присесть. В конце концов головку поворачивает к тому, что справа держит, не дает принять устойчивое положение, и обдает немыслимо вонючим жаром сердца:
— Найдите его, — слеза мгновенно набухает. Две сразу, огромные галантерейные стекляшки, и скатываются синхронно в рот:
— Найдите гада, мальчики!
Короче, совсем плохая.
— Где Сима? Сима где? — все хныкала, переходя от Иванова к Иванову. С этим же вопросом сама из дома вышла на рассвете, но встретила препятствие. Вдруг, неожиданно. Споткнулась и зависла.
— Ну, чё стоите, помогите же!
Красные околыши — это не косящие от армии в высшем учебном заведении Павлуха и Юрец. Ухмыляться, погано перемигиваться после такой мольбы не станут. Права такого не имеют. Сержант и два ефрейтора вытаскивают из-за сиденья старую, пропахшую бензином и табельной махоркой шинель. Тело девичье обряжают в казенное, лишенное знаков различия б/у. И с новогодней мигалкой, на желтый, красный и зеленый, везут в отделение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23