А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


На сей раз от неласковых объятий уберегла счастливчика официантка. Чутье Егора Гавриловича не обмануло, завитая быстроглазая не сомневалась в том, чего можно ждать от перехода кирпичного оттенка щек клиента в багровый и синюшный, однако потерю вменяемости она профессионально не путала с утратой платежеспособности и потому обслуживание не прекращала, всецело полагаясь на проворство чернявого повара в белой куртке с желтыми пятнами.
Итак, Толя не убоялся и не смутился необходимости пересказа, наоборот, возрадовался возможности посредством самых кратких корней родного языка (удлиненных приставками и суффиксами) воссоздать картину жуткого вертепа, кошмарного бардака, в каковой четыре парня и девка превратили служебное помещение двенадцатого вагона.
-...Короче, батя, иду сюда, выхожу в коридор, а эта их шалава оттуда (deleted), глаза по чайнику (deleted), и ко мне, за руки (deleted), ты понял, я вроде бы их пьяные (deleted) разбирать должен (deleted)...
Нет, в самом деле, негодяй полагал, - "шалава" и "лярва" наилучшие определения, но ошибся, жестоко просчитался, Остяков помнил русого голубоглазого птенца, девочку, робко, бочком в его купе зашедшую и кротко севшую на краешек дивана, клянусь, он даже брюк на ней не приметил, и вовсе не из-за белой, принятой на посошок, просто взор от лица отвести не мог,волос прямой, некрашеная, простая, правда, потом, когда ушла она на ночь глядя, а утром выяснилось куда, ох, слов не жалел, старый дурак, а ее, ее-то, прости, Господи, неразумие наше, оказывается, силой, силой окрутили там изверги, надругались нелюди, все руки искололи, мучили, держали, не пускали, а вырвалась, спасения искала, защиты, так этот молодой здоровый гаденыш...
Локти непослушные всему виной, встал Остяков, да пошатнулся, задел графинчик, сыграл тот о бокал, и оба на пол.
- Гена! - наполнил помещение призыв, и не только незадачливого трепача расправа миновала, но обошло рукоприкладство и Гаганова с Марой, которые, вместо благодарения и молитвы (по неведению и недомыслию, безусловно), лишь смешочки вознесли к небу, любуясь, как коренастый и сноровистый повар, завернув руку за спину превосходящему его и в росте и в весе поэту, вел бунтующего в унизительном полупоклоне к выходу, между прочим как бы интересуясь:
- Нина, сколько с него?
- Двенадцать.
В прохладном тамбуре и без свидетелей грубый Гена, обшарив остяковские карманы, изъял на ощупь полным показавшееся портмоне и в ответ на негодующее: "Ну ты, чурка нерусская, отпусти"- исключительным по расчетливости пинком отправил поэта из железного проема перехода в следующий вагон, лбом прямо в красное донышко стену украшавшего огнетушителя.
Боже мой, но нет, еще лишь "Боже", "мой" нас ждет впереди.
И поскольку в замке ресторанной двери слышен перестук торцевого железнодорожного ключа, нам нечего возле нее больше делать, проследуем в двенадцатый вагон и примем неизбежное с достоинством и честью.
Итак, оловянным алюминием купейной двери вознамерившись совершить членовредительство (отсечь Чомбе нос), Дмитрий Георгиевич Смолер сам не сумел разминуться с Эбби, уже сутки духов заклинавшим, Роудом и в неловком соприкосновении, разумеется, смял и опорожнил Димыч кулек, рассыпал, расплескал одинокой возней на четвереньках собранные листочки.
Последствия случившегося никак не соответствовали совершенной, в сущности, ничтожности этой утраты,- лицо Смура стало серым, пепельным, губы, всегда алые и напряженные, побелели, опустились и задрожали.
- На,- к несчастью, еще промолвил внезапно вдруг оживший Бочкарев,возьми,- сказал, протянув в фантик из-под "барбариса" завернутое энзе, кусочек серо-зеленого вещества со зведнозолотистымн вкраплениями.
- Ах ты заботливый, устал притворяться? - зловеще зашипел взбешенный новым ужасным подозрением интриган.- Поздно проснулся, можешь теперь засунуть его себе... Засунь себе, - задохнулся всегда так комично и принципиально щепетильный в выборе слов Димон,- засунь себе в задницу вместо мозгов, дурак... Дурак,- повторил Смолер раз пять.- Скотина, комедиант, князь кошкин-мышкин, шизо...
- Извинись,- выдавил Бочкарь, вновь приоткрывая глаза.
- Я?
- Ты.
- За что?
- За шизо.
- Ах ты псих недолеченный, калека, великий юродивый, обиделся? Дурочку валял - ничего, а теперь обиделся, ну, прости, прости, убогий ты наш, прости...
И, упав на колени, принялся Смолер биться курчавой своей башкой о стену, самозабвенно приговаривая:
- Прости сирого, отпусти грех.
Довершил же неприглядное действо спокойный баритон Винта, объявившийся сладким чмоканьем и принявшийся с нескрываемым удовлетворением подсчитывать:
- Три, четыре, пять...
Признаемся здесь, С-м-о уже случалось однажды (чуть больше года тому назад) стучаться головой в резную дубовую дверь и, кстати, также, в общем-то, из-за пустяка, из-за медсестрой Лаврухиной посеянной (естественно, и на треть не прочитанной) книги с названием "Колыбель для кошки". Впрочем, тот давний (недавний?) приступ неподдельного отчаяния был встречен жалостью, отчего лишь усилился и перешел в постоянное и неизбывное чувство отвращения к доброй сестре милосердия.
В поезде всхлипывать в такт было некому, за плечи Димона не хватали, тело свое и "машину" не предлагали, более того, самый терпеливый из всех людей на свете, увы, обнаружил предел добродетели.
В общем, когда злорадный Кулинич досчитал до двенадцати, подняв себя бережно и плавно, как сосуд, полный благородного и великолепного нектара (слегка, правда, прогоркшего эа сутки, прокисшего, начавшего от неумеренных добавок бродить и пениться), Бочкарь встал, косо, без сожаления посмотрел на психующего С-м-о и, объявив: "я тебя прощаю", вышел.
Да, сказал и, позвякав задвижками, покинул помещение, а за ним, как всегда, пример для подражания выбрав самый неподходящий, рванулся Мишка Грачик, Лысый.
Но если угодно правду, если вы, не смущаясь, готовы лицезреть наивные заблуждения и смещные иллюзии, то этого момента Лысый ждал давно и страстно, не просто ждал, верил,- именно Коля, Эбби Роуд, в конце концов встанет и лишит всю безумную компанию своего покровительства:
- Я ухожу от вас, свиньи.
Вот так, и только так. Вчера, конечно, после бессонных ночей, в опьянении удачей, едой, пивом и дымом, казалось Лысому,- привела его судьба в прекрасное четвертое измерение Коли Бочкарева, а сегодня взор просветлел, голова прояснилась, не в волшебную долину, не в страну алых маков, а в подъезд и подворотню, куда, похоже, и Эбби Роуда затянули не то обманом, не то силком.
Признаться, со стороны, на расстоянии, в молодежном кафе "Льдинка" все они, и Лапша, и Смур, выглядели как-то не так, иначе, симпатичнее (насчет Винта, похмелье лет с пятнадцати врачевавшего футбольчиком, "дыр-дыром", сомнений-то ни малейших не было), но эти двое, даже и непонятно теперь, как они с Колей рядом оказались.
Впрочем, сенсации Лысого сейчас не так уж и важны. Главное, он сознательно сделал ноги, смылся. Выполнил задуманное, реализовал побуждение, зародившееся едва ли не в то самое мгновение, когда он, Мишка, Ken'ом Hensley возбужденный, мечтою окрыленный, конец своего сна наяву принял за случайный разрыв пленки и, усаживаясь между Смуром и Эбби Роудом, не удержал глупого восклицания:
- Слыхали?
- Дверь закрой,- ответили слева.
- Ксюша-ресторанная среди дня без музыки ломается,- добавили сверху (вернее, слово вклеили, в коем на четыре дружные согласные "б", "з", "д" и "т" приходилась всего одна и та бравой, звонкой, авангардной тройкой приглушенная гласная).
Свалил-таки, а в Казани слаб оказался духом, когда шел по перрону навстречу за лимонадом посланному Штучке, делал за шагом шаг, оставлял за спиной вагон за вагоном, но, увы, сопоставляя в уме скорость приближения к столице с пустотой в кармами, и не удивительно, что повернул обратно.
Теперь же с Колей на пару, вдвоем, может быть, с одним из самых замечательных людей на свете, ясновидцем и прорицателем, первым математиком первой физматшколы, обитателем неэвклидовых пространств чувствовал себя Грачик пусть не утренний задор и надежду обретшим, но уж, определенно, готовым если не пешком до столицы дотопать, то уж пересидеть в каком-нибудь укромном уголке ночь вполне.
Да что ж ночь, при чем здесь темное время суток, оно придет и уйдет. Все, happines, complacency, satisfaction, serenity, радость без конца и без края, одна лишь она впереди, и не нужны никакие билеты, пропуска и мандаты, все произойдет само собой по бочкаревскому велению, по грачиковскому хотению.
This is a thing I have never known before
It's called easy livin'
Ну, в самом деле, так он и думал. Мишка, и так был рад своему избавлению и Колиной удали, что, стоя в дальнем тамбуре перед сгорбившимся, на откидном стуле покой обретающим в набивании косяка Эбби Роудом, лишь усилием воли удержался и не погладил мечтателя по забубенной голове. И невнятное, в обильной слюне полуутопленное бормотание: "...несчастный, он не слышит... не слышит и не услышит... больной, больной... вот кому действительно надо лечиться... да всем, всему миру надо бы... нормальному человеку дышать уже нечем... лом, чувак, лом... но я его прощаю... мы, мы их всех прощаем..." - казалось Лысому забористей битяры имени Чарлза Диккенса. Конечно, Колино трансцендентальное "мы" (Зайка, Зайка, к тебе еду, к тебе) принял бедняга на свой счет, ну и ладно, по наивности и совершенно бескорыстно, да и вообще вернул сторицей, молчаливым, чистым своим обожанием, восхищением чайника воскресил в воздухоплавателе Николае Бочкареве если не волшебных колокольчиков песню, то внес в его душу умиротворение, и в награду уже за этот прилив Эбби Роуд, мундштучных дел мастер, сделал Грачику "паровозик" - искусственное дыхание через красный уголек папиросы, дал урок неопытной диафрагме, и Лысый, наивно до сих пор лишь учащение сердечных сокращений да тяжесть в ногах принимавший за действие смолы, в полях под жарким солицем потемневшей, впервые в жизни действительно бросил вызов силам тяготения.
- Небо... скажи, небо,- велел Эбби Роуд.
- Небо,- повиновался Лысый.
- А теперь молчи,- приказал Учитель, памятуя, верно, о дурацкой выходке с Lady Madonna'ой.- Слушай,- сказал и, к Мишкиному уху приблизив губы, затянул (не иначе, проверенным, надежным способом чудесный фокус со вселенской слышимостью надеясь повторить):
Hosanna Heysanna Sanna Sanna Но
Sanna Hey Sanna Ho Sanna.
Лысый закрыл глаза и ощутил в крови ритм музыки, резонирующую барабанную дробь в черепной коробке, он коснулся Колиной руки и, зарядившись сухим трением, легко оттолкнулся от земли, сначала завис буквой "г", а затем медленно, плавно, наслаждаясь всесилием, распрямился, лишь кончиками пальцев слегка страхуясь, опираясь о плечо Эбби Роуда, завис над стремительно пролетающим где-то внизу под ним железнодорожным полотном.
- Небо, - вымолвил, - вечность, - прошептал,- камень.
И в ту же секунду почувствовал в руке своей маленький округлый голыш, галечку, камешек и, ощутив, перестал бояться совсем, отнял пальцы от Колиной рубахи, воспарил, окрыленный могуществом ласкового, из ладони в ладонь катавшегося кругляшка. И остановил часы, и засмеялся беззвучно.
Через полтора часа его ударило в бок тяжелой железной дверью, он отшатнулся, встретил спиной холодный пластик, устоял и услышал:
- Встань, ублюдок,- диссонансом, не в жилу хрип,- встань, кому говорю, шакал. Что ты с ней сделал, что ты с ней сделал...
Пол под ногами Лысого задрожал, завибрировал, звук падения заверил хлопок откидного сиденья. Лысый сделал усилие и увидел кровь.
В метре-полутора от него сплелись на несвежем линолеуме двое, поэт и философ. Причем нападавший оказался под защищавшимся, в алом тумане Остяков рычал, пытаясь вызволить запястья из цепких рук Эбби Роуда, сбросить с себя Бочкарева, освободить грудную клетку для дальнейшей беседы, но Коля так просто преимущество уступить не соглашался, упирался ногами в стенку. при этом надежды словами урезонить нечистую силу, по-видимому, не теряя совсем, тяжело бормотал:
- Мужик, ты чё, мужик, ты обознался, мужик...
Лысый отвернулся, качнулся в воздухе, колеблемом единоборцами, и вылетел в следующий вагон, приземлился и пошел, приспосабливаясь теперь к ритму мелких, неровным пунктиром вдоль коридора тянувшихся капель.
В девятом вагоне он уступил дорогу женщине (теперь и тремя сотнями не рассчитаться Винту), девице и здоровому молодцу с фигурными бакенбардами. Троица отслеживала ту же пунцовую морзянку, но в другую сторону.
У ресторанной запертой двери Лысый сам занял откидное сиденье и играл с маленькой галечкой до сизой предрассветной росы на окне, покуда барабанная дробь не сменилась у него в голове звенящей пустотой, покуда поезд не стал тормозить и не замер у освещенной платформы.
И тогда Мишка отпер дверь и ступил на мягкий асфальт, сиреневая череда фонарей указывала ему путь, а на старинном здания с башенкой буквы складывались в загадочный заговор - ом, ум, ром.
Муром.
МУРОМ ПАССАЖИРСКИЙ
Итак, вдоль пустынной платформы, от фонаря к фонарю, увлекая за собой двоящуюся, троящуюся и вновь в одну сгущающуюся тень, шел человек. Вещества растительного происхождения, расщепляясь в печени и фильтруясь в почках, сделали его движения гордыми и независимыми, а лицо спокойным и счастливым.
Слева, отбрасывая оконные блики на серые веки пешехода, набирал ход поезд, ускорялся, засасываемый в лунную необозримую пустоту.
Последний вагон сглотнул праздничную песню буферов, тройкой красных огней мигнул за стрелкой и потерялся, исчез за черной бесконечной чередой цистерн, вдруг стронувшихся и змейкой начавших менять путь.
Свободный от всех на свете человек, а это, конечно же, Лысый, продолжает свое торжественное движение навстречу белому, постепенно в предрассветном морсе концентрирующемуся пятну, светло-кофейному, бежевому, в шахматку, в клетку, к спине, сгорбленной и несчастной, рукам опущенным и ногам подогнутым.
Аннигиляция неизбежна, радость и горе сближаются, боль и покой, преступление и наказание, но нет, одному. было дано очнуться. Штучка обернулся, вгляделся в приближающийся силуэт свистнул, поперхнулся и дунул, дунул, клянусь Богом, дунул, ужасом объятый, через пути, сквозь вокзал, на площадь, во тьму, прямо под гневно и решительно вскинутую к небу бронзовую руку героического бюста летчику Гастелло.
Лысого же внезапное явление из приокского воздуха соседа, обманщика и долбня, нисколько не встревожило, игра света, перекличка огней, даже голос с небес - "по третьему пути товарный на Арзамас" - ничто не в силах нарушить величавую размеренность его поступи, на каковую взираем мы из другой геологической эпохи с непонятной жалостью и восхищением.
* ВЫШЕЛ МЕСЯЦ ИЗ ТУМАНА ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *
СОЛНЕЧНЫЙ ОСТРОВ
Итак, конец уж близок, но перечесть совсем не страшно. С одной стороны, верно, оттого, что писано наше воспоминание по преимуществу все ж на родном, на русском языке, а с другой, поскольку подошло к развязке, к финалу, к слову the end, к катарсису, и автор (которого в один тихий августовский вечер восемьдесят четвертого потребовал к великом жертве, нет, она, она указала на алтарь, лапа, зайка, baby woo-oow, Шизгара) вот-вот поставит точку, разогнет спину и, взор обратив к своему поколению дураков и естествоиспытателей, скажет, растерянно улыбаясь:
- Ну, ладно, чуваки, я пошел...
Да, запискам, начатым в небольшом подмосковном городке, в комнате с видом на светло-серую (на фоне безоблачного неба) водонапорную башню, похоже, суждено обрести эпилог под сенью сибирских, на гибель светолюбивыми гражданами обреченных тополей. И автор, за перо взявшийся двадцатипятилетним, холостым и бездомным, сменив одну утомительную службу на другую столь же безрадостную, женившись, осиротев и став отцом, как никогда, в канун своего тридцатилетия близок к исполнению сокровенного желания, мечты увековечить нелепую юность своих одноклассников:
- Никто и ничто не будет забыто.
И прежде всего, конечно. Лысый, Мишка Грачик, которого мы вновь видим на перроне, но не на лунном молоке муромского асфальта, а на замусоренном щербатом тринадцатой платформы Казанского вокзала. Вот она, плывет в толпе, черной колючей щетиной приметная голова, сизоватое, как бы родимое пятно справа от носа несколько даже потерялось, утратило вызывающий вид из-за темных кругов, легших вокруг глаз.
Человек в несвежей белой футболке, в спортивных, то пузырящихся, то к ногам липнущих трикотажных штанах и кедах смотрит на часы, клешня сжимается, шевелящиеся щупальца на тюремно-боярском фасаде работы архитектора Щусева показывают шестнадцать десять, человек близок к обмороку.
От полноты чувств и пустоты в желудке, от восторга и умиления кровь отливает от его головы. Прибыл, приехал, добрался! Не пойман - не вор.
Правда, последние четыре сотни километров его трансконтинентального марша были не столь щедры на неожиданности, как предшествовавшие три с лишним тысячи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49