А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


А подтверждением тому ну вот хотя бы печальный
случай, происшествие, ЧП, в истории спецшколы номер три
для одаренных девочек и мальчиков отмеченное, как "те
самые", да, да, жуткие и безобразные "те самые танцы".
Действительно.
Но прежде чем за описанье взяться очередной
облезлой елки профсоюзной, казенных хлопьев белых,
свисавших с потолка на ниточках разновеликих, гирлянд,
фонариков, серебрянных полосок из фольги железной, ну, в
общем, торжеств привычных по поводу грядущей смены
холодного без меры студеня совсем уж лютым просинцем,
невозможно в который уже раз не подивиться игре небесных
сил, непостижимая прихоть коих способна сделать внука
прачки, безропотно стиравшей с утра до ночи дорожными
ветрами пропыленные рубахи, злодеем, возмутителем
спокойствия, изгоем, пугалом, чудовищем на двух ногах, а
правнука солдата, кантониста беглого, бродяги, арестанта,
каторжника личностью приветливой, мягкой, ненавязчивой,
как бы всегда нечаянно, без умысла, без задней мысли,
нелепой волей обстоятельств вовлеченного и втянутого во
что-то безобразное и неприемлемое в принципе.
Но, впрочем, размышляя здраво, ну кто вниманье
обращает на пианиста, в углу за инструментом полированным
пристроившегося скромно, притулившегося, в тот миг, когда
пластмассовым зубочком, коготком, реветь, стонать и плакать
заставляя колонку черную с красивой самопальной вязью букв
"Маршалл", суровый, непреклонный гитарист у края сцены, у
микрофона, слова отчаянно вдогонку звуку резкому струны,
зажатой с двух сторон, выкрикивает, отправляет.
" Люби меня раз,
Люби меня два,
Люби меня три".
Да, молчал, молчал, стоял всегда не то спиной к
публике, не то боком, бренчал чего-то там невыразительное и
вдруг, мама родная, очами зыркнул полоумными, к рампе
шагнул, к стойке с прибором звукочувствительным
приблизился решительно, тряхнул кудрями, боднул башкою
воздух липкий и что-то явно репертуаром утвержденным не
предусмотренное, всю банду бравую лабать заставил.
- Пока я твой,
На часы не смотри.
Люби меня раз,
Люби меня два,
Люби меня три.
Вот какой чудовищной, немыслимой, недопустимой,
право, выходкой гитариста ансамбля школьного вокально-
инструментального Леонида Зухны был омрачен, испорчен
Новогодний праздник выпускников, десятиклассников, бал без
напитков, но с грамотами почетными и флагом переходящим,
устроенный стараниями педколлектива дружного в фойе с
колоннами (полом мозаичным и фризами кудрявыми)
рабочего клуба над заведением учебным со дня рождения
шествующего предприятия орденоносного.
Такой вот дебют.
В самом деле весь предыдущий год пел:
"Даром преподаватели" и "Только не надо
переживать", звонко, но без надрыва, попутно, как бы заодно,
из-за укрытия, засады-баррикады (правая рука на настоящих
костяшках полированных старинного, с чугунной рамой
инструмента, левая на белой, копеечной пластмассе клавиш
свистелки электрической "Юность") под занавес не частых, но
регулярно дозволяемых по соображениям сугубо
физиологическим, директором образцовой школы товарищем
Старопанским вечеринок, Толя Кузнецов. Он же,
проверенный, испытанный солист большого хора школьного,
легко получивший ключи от каморки на втором этаже, где
пылились перламутровые, в паутине разноцветных проводов
инструменты, считал разумным (да, год, наверное,
крамольным мыслям, побужденьям воли не давал) на публике
играть одно, а, вечером, после уроков, в пенале с видом на
грязную теплицу запершись, нечто иное, чумное, дикое, в
безумный трепет душу приводящее.
Да, казалось бы, инстинкт врожденный отторженья,
неприятия поступков необдуманных имел Толян, к безумствам
был не склонен от природы, но, увы, как видим, и его,
правильного мальчика с ушами чистыми и идеальными
ногтями, ночные прелюбодеяния с неистовым безумцем из
города Эл-Эй до добра не довели. То есть нечто природой не
предусмотренное в принципе, произошло, случилось с
головой этого аккуратного хорошиста, если он, казалось бы,
органически неспособный реагировать на предложенья типа:
- А что, Кузнец, не дать ли им всем разок просраться?-
ответил не ставящим на место, пыл охлаждающим, мгновенно
приземляющим:
- Ты, кстати, Леня, "Отеля" пленку мне возвращать
думаешь? - нет, безобразным, самоубийственным буквально,
согласием:
- Ну... пару песен...наверно, можно вставить в
середину.
Невероятно. Одно хоть как-то если не оправдывает, то
со временным рассудка помраченьем мальчика из образцовой
семьи примиряет. Может быть, возможно, он просто наивно
предполагал, надеялся, невинная душа - в разгар веселой
танцевальной бани программы, заверенной и утвержденной,
изменение никто не зафиксирует, пропустит, не заметит.
Возможно.
Итак, мало того, что правый зрачок Надежды
Ниловны Шкотовой неудержимо стремился, так и норовил
водораздел проклятой переносицы преодолев, перекатиться в
левый, стеклянный от напряжения глаз, сим завучу мешая
объемы и цвета воспринимать в гармонии прекрасной, оба уха
шкраба настолько чутко реагировать способны были на
перепады температуры окружающей среды, что во избежанье
звона, резей острых и болей ноющих и то, и другое
приходилось незаметно, конечно, ватными комочками
закладывать, всецело полагаясь таким образом в
педагогической деятельности на два всего лишь из шести
дарованных природой человеку чувства, а именно, осязание и
обоняние. Короче, стоит ли удивляться, если Надежда
Ниловна и в самом деле прослушала и просмотрела, зевнула
попросту момент внезапной смены чистого тенора нарочито
хрипловатым баритоном.
Вот и рассчитывай после этого на дуру, ну, раз в
жизни, один лишь только, Георгий Егорович Старопанский не
проследил за мероприятием лично. То есть задержался всего-
то навсего в зале, продлил себе еще минут на двадцать
торжественную часть, сумел беседой увлечь такого школе
нужного замгенерального объединенья шефствующего,
заговорил, в президиуме удержал, ну, Боже ж мой, имел в
конце концов право, на входе члены родительского комитета,
в фойе дружина комсомольская...
О, дура, коза, идиотка...
Да, оплошала, нечего сказать, стояла у колонны и
вопрошала недоуменно, к невероятно хитрой и коварной
клевретке, словеснице Жанне Вилиновне лицо, глупейшую
физиономию поворотив:
- А сколько времени?
Затылком, макушкой ритм ощущая ненормальный,
несчастная рыба начала подозревать, решила будто всего-то
навсего из побуждений хулиганских четыре негодяя порядок
номеров программы обязательной нарушили, не в конце, не
вместо коды, как положено, а в середине вечера, в разгар
опасный отчаянной работы всех желез уже недетских
организмов, надумали негодяи песню"День рождения" на
английском завести, песню разухабистую, непристойную
почти, коей снисходительно Егор Георгиевич, контакт
стараясь с молодежью не терять, веселье завершать обычно
разрешал под общий гвалт и аплодисменты.
Но, свят, свят, Анатолий Васильевич, страстотерпец с
козлиным клинышком на подбородке, муз пролетарских
угодник, как гнев самого товарища Старопанского описать, в
фойе нырнувшего, вылетевшего и сразу моментально
осознавшего, спаси, помилуй Районо, поют, поют-то всю эту
дикость, шум вместо музыки усугубляют русским, родным,
прекрасным языком:
"Возьми эту правду,
Но лучше оставь нашу ложь".
Исключить! Выгнать всех до единого завтра же с
волчьим, причем, билетом.
Он жаждал, позыв неодолимый колено к заду
приложить одному, другому, с размаху двинуть, припечатать,
разок, другой, Георгия Старопанского нес, влек, тащил
поперек взбесившегося под елкой, ошалевшего фойе, "ну,
хватит, хватит либеральничать", мысль билась в голове, грозя
сосуды разорвать, блестящий гладкий черепок заполнить,
затопить сознанья местность пересеченную, покуда задыхаясь,
расшвыривал директор детишек обезумевших, буквально
обалдевших, свихнувшихся как будто, торопил дорогу к
возвышению в торце, площадке, полыхающей огнями
многоцветными.
" Зачем тебе это завтра,
Если сегодняшний день хорош?"
Собственно, сей животный инстинкт защиты
территории, ареала от посягательства извне, границ
незнающая ярость, четверку юных идиотов и спасла, да, ибо
продравшись, прорвавшись сквозь ораву ополоумевших
десятиклассников, сквозь протоплазму под звуки дерзкие,
лихие внезапно потерявшую и стыд, и срам, Георгий Егорович
озверел, осатанел настолько, что сокрушая все и вся, в лучах,
остыть, опомниться ему не позволявших прожекторов, сломал
несчастному поэту в день краткого, но триумфального дебюта
ногу. Берцовых парочку сестричек, желание не загадав, к тому
же обе сразу.
Ребенку? Ногу?
Ай-ай-ай.
Итак, второе полугодие Зух, хулиган, бунтарь,
негодник начал, два костыля железных демонстративно
сваливая в проходе между партами, ну, а педколлектив был
вынужден, следы путая, хвостом снег заметая, таясь, хоронясь,
к земле припадая и мимикрируя, ограничиться выговорами,
беседами, внушениями, двойками внеплановыми, в общем,
мелкими пакостями, душе ни радости, ни облегчения не
приносящими, зато поганцу, повстанцу, партизану, черт его
дери, и славу, и авторитет.
И не ему одному, зачинщику безобразия очевидному,
всем четырем героям того незабываемого вечера досталось по
куску изрядному пропитанного ромом торта с гусями,
лебедями жирными всеобщего внимания и восхищения, да,
каждый насладился изрядной порцией рукопожатий, тычков,
хлопков, ухмылок, вкусил косноязычного восторга
мальчишеского вдоволь, а кое-кто, как утверждают, и плод
несовершенства аппарата речевого девичьего счастливо
пригубить сумел.
Эх, славные то были денечки, незабываемые,
впрочем, сознаемся, в душе обласканного сверстниками
Кузнеца боролось, мешалось, соединялось подло чувство
законной гордости и удовлетворения глубокого постыдным,
заурядным страхом, ужасом. Мохнатые ресницы, густые,
проволочные взбешенного директора над Толиной макушкой
трепетали, взлетали, разлетались и ощущенье длани
неизбывное, ладони, будто бы зависшей в тот вечер
феерический над головой его, несчастной руки тяжелой,
готовой в любой момент проехаться как следует, пройтись по
нежной юношеской шее, не оставляло пианиста бедного ни
днем, ни ночью. Конечно, он не сознавался, вида не
показывал, но выдавали походка и осанка.
- Ты что-то бздеть стал сильно, Толя.
- Нет, я просто должен идти, я маме обещал быть дома
в девять.
Кривой улыбкой только лишь на это мог ответить Зух.
Он ничего никому не обещал. Попросту некому было.
Увы, подросток трудный, дерзкий, хулиган, короче,
рос без матери. Ему, носатому, нескладному, губастому
неведомо было тепло руки, непроизвольно утешающей
поглаживаньем ласковым родную забубенную, отчаянную
плоть.
А все потому, что Ленин отец, сын прачки и
машиниста, учащийся училища художественного, надежды
подающий график Иван Зухны влюбился, вот те раз, сухим и
жарким летом шестидесятого в еврейку, дочь профессора
мединститута, девчонку городскую, практикантку синеглазую
Лилю Рабинкову. Он с ней гулял под звездами таежными и
рисовал то в образе доярки совхоза "Свет победы", то в робе
крановщицы Любы с далекой стройки романтической.
И девушка как будто отвечала юноше взаимностью,
но...
Но, соединиться двум сердцам на этом свете не было
дано, не суждено, сию безысходность мирового устройства
Иван Зухны осознал, явившись с алыми осенними цветами
впервые в жизни к любимой в дом и сразу же на день
рождения.
- Вот, - пробормотал он, в прихожей протягивая Лиле
ее портрет на фоне березок гладкоствольных, и папа Рабинков
как-то нехорошо переглянулся с мамой Рабинковой.
Еще за вечер раза два с пренеприятным чувством их
засекал, ловил на этом молниеносном обмене взглядами
многозначительными.
А на прощанье, когда уж собираясь, Ваня, возможно,
от смущенья или, кто знает, достоинство храня, от ложки
обувной нелепо отказался:
- Да, ничего, я так одену, - из-за спины любимой
дочери профессор соизволил его поправить с улыбкой гнусной
на лице.
- Наденете, молодой человек, наденете.
Жиды, жидяры, жидовня. Эти знакомые с детства
слова покоя не давали Ване всю дорогу длинную от дома
Рабинковых до общаги. Но, хоть это и смешно, но ужасные и
мерзкие, они, как бы не относились к Лиле, коя в мозгу
художника Зухны существовала, пребывала как бы отдельно
от мамочки, от папочки, на которого, кстати, была похожа
необыкновенно. В общаге, заняв бутылку самогона у соседа,
Иван надрался так, что не явился в училище на следующий
день.
Впрочем, пришел в себя, к прохладному оконному
стеклу лбом припадая, унял дурное головокружение, чайком
желудок, кишечник, взволнованный необычайно, промыл и
стал опять исправно посещать занятия, а к Рабинковым
больше не ходил. Не ходил и все тут. Никогда.
Встречался с Лилей, молчал угрюмо, ее сопровождая
в кинотеатр или на вечеринку, потом по снегу белому под
небом черным провожал до дому, прощался неуклюже и
уходил, чтоб в одиночестве бродить по улицам ночным,
скрипучим. Холодной и сырой весной прогулки вдоль апреля
при обуви худой, конечно же, закончились унылым
воспаленьем легких, больницей, где в белом вся Ивану делала
инъекции четыре раза в день губастая и скромная сестренка
Соня. Соня Гик, на ней-то всем и вся назло, уже
распределившись в газету южносибирскую "с
предоставлением жилья", вдруг взял да и женился в мае Ваня.
Да. Взял-таки дочь племени их подлого, вырвал свое.
И был наказан, его неразговорчивая, темноокая
детдомовка через семь месяцев всего-то, уже в родзале
южносибирской городской, дав сыну жизнь, сама, не приходя
в сознанье, отошла.
Ах, гнусный род, а он еще ребенка назвал, как этого
покойнице хотелось, не знал, не знал, как дьявольски и
хитроумно умудрилась она пометить его мальчишку.
Врожденный порок сердца, Ивану объяснили доктора,
когда мальца повел он выяснить, что же мешает пятилетке
носиться вместе со всеми по двору.
Вот так, казалось бы, какие могут быть вопросы,
забудь их нацию бесовскую, не подходи, но нет, подросток
непослушный не желал, и все тут, учиться на ошибках отца
родного.
Увы.
Но справедливости ради заметим, в доме Кузнецовых,
уютной, теплой крепости семейства праведного к этому
непутевому, не в пример другим домам приличным города
промышленного на скальных берегах реки Томи
воздвигнутого врагами народа трудового троцкистами,
бухаринскими прихвостнями Норкиным и Дробнисом,
относились хорошо. То есть Толина мама, Ида Соломоновна,
даже и не подозревая об общности скрываемой, умалчиваемой
кровей, а только лишь, похоже, подспудно вину чужую
ощущая, за недоучек, эскулапов, за безалаберных коллег крест
принимая добровольно, и кров, и стол всегда была готова
предоставить парнишке долговязому.
Вообразите, и даже после ужасных новогодних
танцев, когда носитель, проповедник идей передовых,
моральному кодексу простого верхолаза и каменщика стройки
коммунизма верный, сурово и решительно отрезал:
- И чтобы впредь в мой дом глист этот ни ногой!
Ида Соломоновна ему ответила с укором тихим и
печальным в голосе (христианский, право, демонстрируя при
этом фатализм ):
- Но, Ефим, мы же не можем вот так вот взять и
выгнать из дома сироту.
Который... который...да, с прискорбной, безусловно,
неосмотрительностью, на ровном месте, без сомнения,
конечно, но, Боже мой, всего лишь оступился.
Оступился. Такое вот, господа, ужасное заблуждение.
Но простить доброй женщине его можно и нужно,
ведь на двоих паршивцев, Кузнецова и Зухны, был дан
Создателем всего лишь один язык, и он, к несчастью
находился у Толяна. Так что могло, вполне могло и у существа
куда более хитрого и проницательного сложиться впечатление
превратное - ошиблись в самом деле мальчики, желая в центре
быть внимания, всеобщим восхищением, любовью
наслаждаться, неправильный, напрасный, просто детский,
глупый поступок совершили. Короче, доктор, врач,
специалист, неверный ставила диагноз, на кухне собственной
за разом раз прискорбный факт один и тот же отмечая,
губастный юноша нескладный все чаще и чаще котлеткам с
рисом чаек пустой предпочитает. Увы, сие не признак
огорчительный гастрита раннего на почве слабости сердечной,
это симптом пугающий безумья, маниакального, навязчивого
стремления быть злым, голодным, одиноким. Но вовсе не для
того, чтобы пленять горящим взором окружающих, сурово и
неумолимо мозги им всем вправлять носатый жажадал Зух
гитарой электрической.
Лови! Отваливай! Следующий!
Им всем, которым правда и смысл существованья
недоступны хотя бы потому, что никогда игла стальная не
прошивала их насквозь, лишая воздуха, движенья, жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24