А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

На этот номер он получает в день кусок суррогатного хлеба, миску кофе и миску баланды.
Ужасно вот это полнейшее обезличивание!
Но с этим мне встречаться не впервой. За моими плечами два года скитаний по лагерям военнопленных. Бывало и еще хуже! Но не пропал совсем. Все еще жив, и злость еще есть. Посмотрим, что будет дальше…
А дальше было так: вечером вызывает меня староста блока. У него в углу барака небольшой закуток, отгороженный одеялом. Здесь же мой давешний знакомый Ганс. Пододвигает табурет:
— Садись, Иван.
Подает кусок хлеба, малюсенький кусочек пожелтевшего от времени сала и пачку сигарет. Я держу это сокровище в руках, сглатываю слюну и чувствую, как набухают мои глаза.
А Ганс говорит:
— Тебе, Иван, повезло. В этом блоке старостой немецкий коммунист. Ни побоев, ни оскорблений не будет. Здесь, ты увидишь, многие старосты на блоках коммунисты. Остерегайся зеленых, тех, у кого зеленые винкели. Это — уголовники, бандиты. Среди них есть провокаторы, доносчики. Они выслуживаются перед эсэсовцами, бьют политических, издеваются над ними. Нам, коммунистам, надо держаться друг за друга.
И тут Ганс извлекает из кармана мое удостоверение. Но прежде чем передать его мне, отрывает фотокарточку и рвет ее на мелкие кусочки.
Я сорвался с табурета:
— Зачем документ испортил? Я не скрывал своего звания. Это известно и в канцелярии.
Ганс ответил спокойно:
— В канцелярии редко кто роется в наших карточках. Да и не всякий записи поверит. А вот если это удостоверение да с фотокарточкой найдут у тебя — тут уж наверняка… — и Ганс при этом выразительно провел рукой по своей шее.
…Давно ночь, я лежу без сна на дощатых нарах, перетирая жесткие, как булыжник, мысли. Поразмышлять мне есть о чем….
Сегодня началась новая полоса в моей жизни. До недавних пор я был военнопленный, а теперь — политический преступник. Все правильно, для гитлеровского рейха я — преступник. Я знал, на что шел, и не должен удивляться, что оказался в концентрационном лагере, где для меня в конечном счете уготована печь крематория. Жалею об одном, что мало насолил Гитлеру… Да что там говорить, мало сделал, почти ничего!
Лежу и представляю старый деревянный барак, нары в два этажа, на них более сотни больных и раненых. Это — госпиталь в лагере военнопленных в Бергене. Я здесь потому, что у меня открылись сильные боли в верхних позвонках и не слушались руки — следствие контузии.
В первый же день меня вызвали в комнату врачей и санитаров. Смотрю, за столом сидит молодой человек в форме немецкого унтер-офицера. На чистом русском языке спрашивает с эдакой подковыркой:
— Это вы и есть подполковник Смирнов?
Посмотрел я на него: экий мозгляк, думаю, а говорит так свысока!
— Да, я подполковник Красной Армии Иван Смирнов.
— Садитесь, — говорит и кивает на табуретку. Меня интересует, почему вы предпочитаете оставаться в таком бедственном положении, а не переходите на службу в немецкую армию? Вы могли бы неплохо устроиться и во время войны, а потом заняли бы соответствующее положение в будущей России. Ведь вам, наверное, предлагали это?
Все это он сказал вежливо, но словно бы со снисхождением к моим чудачествам.
Я ему ответил:
— За меня не беспокойтесь, господин унтер-офицер. После войны, как и до войны, я буду занимать положение, соответствующее своему званию, образованию и возможностям. А вот позвольте спросить вас: вы так хорошо говорите по-русски, как не может говорить немец. Вы, видимо, русский?..
Говорю так, а сам думаю: сейчас он вскочит, заорет, а то еще и двинет по физиономии, чтоб не забывался, но все-таки добавляю так простодушно:
— Это я потому спрашиваю, чтоб наша беседа приняла откровенный характер…
Унтер-офицер ответил надменно:
— О нет, я — чистокровный немец. В России я только жил, в Ленинграде. Там родился, вырос, окончил институт.
«Вот ты что за птица!»— думаю, и говорю ему:
— Ну, по вашему пути, господин унтер-офицер, я не пойду. Откровенность за откровенность. Мне не раз предлагали перейти на немецкую службу. Но ведь это была бы измена Родине.
— Я тоже люблю свою Родину, — поспешил ответить мой собеседник. — Но я считаю родиной Германию, поэтому я и счел своим долгом принять немецкую службу.
Тут уж я не выдержал:
— Как же так, — говорю, — родились вы в России, учились в России, а родиной своей Германию считаете? Да какое вам дело до Германии, если Россия вас вспоила, вскормила, образование дала?
— Я считал бы своим отечеством Россию, не будь там большевистской власти.
Меня прорвало:
— Ах, вон что! Но судя по вашему возрасту, именно большевистская власть вас на ноги поставила…
Не найдя, видимо, доводов меня образумить, унтер-офицер поднялся со словами:
— Мы с вами еще побеседуем. Зайду еще раз.
Когда унтер-офицер вышел, в комнате послышался приглушенный смех. Оказывается, во время нашего разговора зашли санитары. Я их не заметил в пылу спора. И сейчас один из них сказал:
— Здорово, товарищ подполковник, вы его раздраконили! Так ему и надо, изменнику!
После этого разговора с немецким унтер-офицером ко мне стали подсаживаться товарищи по бараку. Все они были полуголодные, больные, совершенно подавленные многомесячным пленом. Никто ничего толком не знал о событиях на фронтах. Пленных без конца обрабатывали вербовщики, призывая, а подчас и принуждая вступать в немецкую армию. Не все были одинаково сильны духом, некоторые растерялись, в душе их бродили разные сомнения. Откровенные дружеские беседы не позволяли людям окончательно упасть духом, поддерживали в них стойкость.
Однажды поздно вечером ко мне подходит санитар и шепчет на ухо:
— Товарищ подполковник, просим вас зайти в нашу комнату.
— Зачем?
— Побеседовать хотим.
— А много вас?
— Человек пятнадцать-двадцать,
— В лагере рискованно проводить митинги.
— Там все наши, советские ребята. Не беспокойтесь, мы и охрану установили на случай появления подозрительных.
В комнате санитаров прямо на полу расположились человек двадцать. Все в залатанных-перелатанных обносках. Лица худые. В глазах настороженность.
Посреди стоит табурет, мне его услужливо пододвигают. Я сел. Воцарилось молчание. Несколько пар глаз шарят по моему лицу.
— Зачем вы меня позвали, товарищи? — спрашиваю наконец.
В ответ опять молчание.
Вдруг один решается.
— Появился еще один вербовщик в фашистскую армию. Говорит, Москва и Ленинград пали.
Старая песня! Неужели до сих пор кто-то может этому поверить?
— Враки! — говорю. — Как же могут они Москву взять, когда по всей Германии траур объявлен по случаю разгрома под Сталинградом? И Ленинград стоит. Нечем им взять Ленинград, лучшие их армии на Волге побиты. Да и никогда я не поверю, чтоб Ленинград мы сдали. Весь народ вместе с армией будет стоять за Ленинград, как в прошлом году стояли за Москву.
— Он еще говорит, будто армия наша разбегается, в стране беспорядки. Призывает идти в Россию с немецкой армией порядки наводить.
— Они потому и призывают нас в свою армию, что своих солдат не хватает. Посмотрите, кто лагерь охраняет — хромые, старичье, которым бы дома сидеть да пиво тянуть.
Говорил я то, что сам думал, в чем убежден был больше всего на свете. А что я им еще мог сказать? Ведь у меня тоже никаких точных сведений не было. Так, наблюдал, как немцы себя ведут, прислушивался, кто что скажет, и сердцем отбирал то, что считал правдой.
Вот и тогда говорил:
— Давайте лучше поможем нашей армии в борьбе с фашизмом. Ведь мы все солдаты…
Неуверенные голоса:
— Что мы можем сделать? Держат нас здесь, как скотину!
— Как что сделать?! Многое можем сделать. Из лагеря выводят на работу — при первой же возможности разбегаться. Разбегаться в одиночку и мелкими группами. А по пути все уничтожать, что можно: мосты, железнодорожные пути, скирды хлеба, сено. Пусть фашистские головорезы получают на фронте «добрые вести» из дома.
Я говорил тогда жарко и видел, как оживают глаза сидящих на полу худых, грязных, оборванных людей.
— Только, братцы, — просил я, — не вставайте на путь измены! Это, даже если и Родина вам когда-нибудь простит, сами себе не простите, совесть замучает…
Через несколько дней за мной пришел немецкий солдат. Меня провожают десятки пар доброжелательных глаз. Услышал вдогонку:
— Доносчика найдем и мешком накроем. Не сомневайтесь, Иван Иванович.
По дороге в комендатуру прикидывал: «Что это результат разговора с унтер-офицером или донос о нашей недавней беседе? Последнее опасней. Унтер-офицер, пожалуй, не донес на меня. После того разговора он заходил еще раза два. Правда, в разговоры больше не вступал, но приносил сухари, вернее, сушеные хлебные корки. И я все тогда думал: может, мои слова все-таки задели в нем какие-то струнки, посеяли сомнения…»
Пока я все это прикидывал, меня ввели в комнату с большими канцелярскими столами, за которыми сидело не меньше десятка ефрейторов и унтер-офицеров. За одним из столов восседал гауптман-пожилой человек с большим бесстрастным лицом.
«Что-то уж очень торжественно меня встречают, подумал я. — Как бы этот допрос не был последним. Но, с другой стороны, на столе гауптмана нет ни листка бумаги, ни карандаша. Может, все сведется к простой нравоучительной беседе или меня будут опять уговаривать перейти в немецкую армию?»
Последовало худшее из моих предположений. Гауптман медленно перевел свои холодные глаза на один из столов. Я проследил за его взглядом и увидел на белых листах бумаги две волосатые руки, готовые записывать.
Из-за соседнего стола поднялся знакомый мне унтер-офицер-переводчик. Допрос начался:
— Звание, имя, фамилия?
— Подполковник Иван Смирнов.
— Где, когда попали в плен?
— 25 августа 1941 года под Великими Луками.
— В плен сдались добровольно?
— Был ранен и контужен в рукопашном бою. Подобран немецкими солдатами.
— Почему не сдались в плен раньше, до ранения?
— Я командир Красной Армии…
— Вы, видимо, большевик, фанатик?
— Я член партии большевиков.
— Почему в лагере к вам подходит много людей, о чем вы беседуете? «Стоп! Будь осторожен!» — сказал я себе и начал неопределенно:
— О разном. Кого что интересует…
— Конкретнее.
— Ну вот, один хочет вспомнить описание нашим поэтом Пушкиным Полтавской битвы. Начинаем вспоминать стихи, толкуем о Кочубее, запертом в темнице, говорим об изменнике Мазепе. Потом переходим к «Тарасу Бульбе» великого писателя Гоголя…
Гауптман долго молчит. На моих глазах его лицо меняется, с него сходит маска равнодушия, оно становится злобным. Он извлекает из кармана вчетверо сложенный листок бумаги и, швырнув его мне, что-то кричит. Унтер-офицер переводит:
— Прочтите и скажите, что вы думаете об этом.
Бегло читаю неровные, низко наклоненные строчки. Они сообщают, что в госпитале находится большевистский агитатор, его называют подполковником Иваном Ивановичем, вокруг него собираются военнопленные. Дальше малограмотно передавалась наша беседа в комнате врачей. И стояла подпись: «бывший лейтенант Красной Армии, а теперь военнопленный Байборода».
Я не тороплюсь с ответом, делаю вид, что еще раз пробегаю строки. Что же отвечать? Все так — большевистский агитатор. Так и я себя считал. Но кто он, этот предатель, который из тех, что так пытливо смотрели на меня? А еще говорили: «Свои ребята!» Свои!.. Неужели кто-нибудь из молодых лейтенантов, которых я когда-то учил, тоже способен, на такое? Нет, не хочу об этом думать! Потом, если у меня еще будет время. А сейчас спокойнее, как можно спокойнее…
Я складываю письмо вчетверо, кладу на стол, в глазах гауптмана читаю уже не злобу, а ехидство:
— Что на это скажете?
Я медлю, никак не соберусь с ответом. Гауптман не ждет:
— А я вам скажу: ваша армия бессильна против войск фюрера. Немецкий офицер никогда бы не донес на другого офицера, да еще старшего по званию.
— В семье не без урода. Но вы тоже не можете верить этому Байбороде. Если он способен написать донос на товарища, он тем более способен лгать вам…
— Вы признаете себя виновным в том, что здесь написано?
Я пожимаю плечами:
— Если вам угодно верить таким мерзавцам, ваше дело…
Гауптман считает, что дело ясное, встает и быстро уходит, бросая мне на ходу:
— Вы, подполковник, отныне поступаете в распоряжение гестапо…
На том лечение мое в госпитале закончилось. Дальше карцер, а через несколько дней арестантский вагон перевез меня в тюрьму в город Хильдесгайм.
На том и моя добровольная миссия «большевистского агитатора» закончилась. Вот об этом я и жалею больше всего… И уснуть никак не могу-то ли потому, что нары слишком жестки для моего больного отекшего тела, то ли мысли слишком тяжелы… .
«Вот тебе и „Jedem das seine“, — думаю я. — Куда поведет тебя дальше твоя дорога, Иван Иванович Смирнов?»
Глава 2. «Я на все пойду!»
Пока мы в карантине, можно побродить по лагерю, приглядеться к людям, понаблюдать за порядками. А порядки здесь такие, что ухо держи остро и думай, думай больше, что к чему.
Как-то на рассвете, незадолго до подъема, я вышел из барака и остановился пораженный. Через край бетонного корыта для мытья обуви перевесилась полосатая человеческая фигура. Ноги подогнуты, голова опущена по уши в грязную воду. Человек не шевелится, явно мертв. Что случилось? Не сам же он сунул голову в это корыто? Подошел ближе. Пострадавший — здоровенный детина, упитанный, сильный, на куртке зеленый винкель. Ага, зеленый! Кто же с ним расправился и за что? Свои же уголовники? Возможно, это у них бывает, не потрафил — и каюк. А может, эсэсовцы? Нет, По ночам они не бывают в лагере. А если политические? Тогда я испугался за них, как за своих единомышленников. Что будет, если эсэсовцы дознаются? Вбегаю в барак. Мне надо кому-то сообщить об этом, с кем-то посоветоваться, надо что-то делать. Но в блоке тишина, все еще спят, будто ничего не произошло. Лишь одна голова поднялась с нар и долго смотрела на меня. Я не знал этого человека и не решился ему ничего сказать.
А когда мы вышли на площадку перед блоком по сигналу побудки, труп уже лежал в стороне. Эсэсовцы не обращали на него никакого внимания — кончен человек, и ладно, его вычеркнут из списков. Причины смерти их не интересуют. В лагере каждый день мрут сотни. Сейчас труповозы уберут тело.
Днем украдкой поползли слухи: утопили капо — распорядителя работ одного из филиалов Бухенвальда. Этот капо — уголовник, он бил смертным боем подчиненных ему на работе людей и питался за их счет. Он очень дорожил своим положением капо и выслуживался перед охранниками. Кто утопил его, конечно, никто не знает.
А сегодня ко мне подбежал Яков Никифоров товарищ по тюрьмам в Хильдесгайме и Галле:
— Иван Иванович, что творится! Около соседнего барака зеленые волокут за ноги человека. Приподнимут, а потом бросят лицом на землю. У него уже лица нет, одно кровавое месиво. Добивают, сволочи! Что же делать? Что делать-то?
Я побежал с ним. Около соседнего барака — никого. На месте происшествия только труп в одежде узника. Его лицо в луже крови.
— Идем скорей отсюда, — сказал я Якову. — Нам еще рано вмешиваться в жизнь Бухенвальда. Мы ее не знаем. Надо сначала узнать ее…
Я видел много смертей и сам убивал людей в азарте штыковой атаки, но здесь не могу понять, как это товарищи по несчастью могут убивать друг друга, издеваться один над другим. Заключенные утопили в корыте заключенного. Сейчас зеленые растерзали неизвестного узника. Что происходит? Как все это понять? В лагерях военнопленных, казалось, все было проще. Ну, попадались, конечно, предатели, и не всегда их можно было сразу разгадать. Были слюнтяи, которые пробовали выслуживаться перед охранниками за лишнюю пайку хлеба. Но ведь остальные-то сотни, тысячи — это люди честные, ставшие жертвами войны. Они стремились и в трудных условиях плена сохранить честь советского солдата. А здесь! Кого здесь только не было! В шрайбштубе работают чехи, в бане — зеленые немцы, на блоках старостами тоже немцы. Говорят, на других блоках есть поляки, французы, бельгийцы, югославы… И кого-кого только нет! И отношения между людьми здесь напряженные, странные, а начальству до всего этого дела нет. Каждый барак в ведении эсэсовского блокфюрера, но они бывают на блоках только перед проверкой, днем почти не появляются, возложив все руководство на старост из заключенных. Так что узники предоставлены самим себе. Каждый разбирайся сам в обстановке, сам находи и сам выбирай друзей.
Что касается друзей, то я уже выбрал их — Яков Никифоров и Валентин Логунов.
С Яковом мы познакомились в последнем лагере военнопленных. Таких людей сразу замечаешь. Темноволосый, с большими усами, подвижный, острослов и весельчак, он всегда собирал вокруг себя людей, небольшим, но приятным баском пел советские песни, был неистощим на анекдоты. До войны он работал в цирке, был музыкальным эксцентриком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23